Дом — это не номер в отеле.
 
   Вокруг тебя кругами осторожно шмыгали кошки. Они тебе не доверяли. И правда, все то время, как ты исчезал и появлялся в этом доме, они никогда тебя не любили, и подозреваю, это было взаимно. С животными надо обращаться как с животными, сказал ты мне в первый же вечер, когда мы сидели за столом, собираясь ужинать, а кошки, запрыгнув на скатерть, стали совать мордочки в тарелки. Я прогнала их. Я сделала это по одной-единственной причине: чтобы больше не слышать твой голос, полный брезгливости. Я помню, как подумала, что если у тебя такой тон по отношению к животным, тот прекрасно сможешь употребить его по отношению ко мне, а я этого не стерпела бы. Ни на секунду. Я с детства терпеть не могла людей, командующих другими.
 
   Но скоро я забыла об этом. Для этого мне было достаточно смотреть на твой рот или на твои руки. Я ждала звука твоего голоса, как ожидают появления воды в колодце, долго остававшимся сухим. С благоговением я прикасалась к тебе языком и пила каждый слог, каждую капельку твоей спермы, каждую каплю пота. Моя голова на твоей груди, мы лежим в постели, нагретой нашим телами, я закрываю глаза и слышу твой голос, гулко отдававшийся внутри грудной клетки, в то время как ты читаешь вслух отрывок из книги, я не свожу с тебя глаз, когда ты выскальзываешь из-под простыни взять сигарету и спички и я прижимаю твою подушку к губам, переполненная счастьем, о каком даже и не подозревала, что могу испытывать его рядом с мужчиной. Эта кровать была островом, а мы двое — потерпевшими кораблекрушение и спасшимися на нем.
 
   Я сидела на маленьком балкончике твоего дома и читала, затягиваясь сигаретой. Улицу и дома напротив заливал розово-оранжевый свет. Ты улыбнулся мне, взял пиджак, солнечные очки, табак, ключи и ушёл, не сказав, куда идёшь и когда вернёшься. Я продолжала читать.
   «Трудно любить настолько бескорыстно, чтобы защищать любовь, не будучи защищёнными ею. Трудно поддерживать любовь, коль скоро она рассматривается как проигранная игра, когда она не выходит, хотя можно сказать: я был готов к этому, сойдёт и так. Другими словами: если ты не садишься на лошадь, если ты не полагаешься на неё полностью, то естественно, тебе никогда не быть сброшенным с неё, но и надеяться на то, чтобы скакать, ты тоже не можешь. Следовательно, совет один: ты должен полностью отдаться лошади, но и всегда будь готов к тому, что можешь быть выбитым из седла в любой момент».
 
   Я оторвала глаза от книги — это была одна из твоих любимых, дневники Людвига Виттгенштейна[9] — и зажгла следующую сигарету. На балконе противоположного дома пожилая женщина разговаривала со своим персидским котом, я помахала ей рукой, она ответила мне тем же. Правда, подумала я, стоит ли целиком довериться лошади и, следовательно, любви, зная, что она в любой момент может сбросить тебя? Может быть, не стоит? Я никогда не встречала никого, кто бы мог поступить так в реальности. Все мы проводим время, ведя книгу учёта приходов и расчётов, и всегда недовольны, всегда ощущаем себя в долгу: я тебе дала это, а ты мне не отдал то, я для тебя сделала это, а ты для меня ничего не сделал, если бы ты меня любил, то сделал бы… был бы… должен бы… То, что я всегда ненавидела в нашей любви и от чего нам так и не удалось освободиться, — твоя ментальность лавочника.
 
   В ту секунду, когда я услышала, как дверь дома с сухим щелчком захлопнулась за тобой, я глубоко вздохнула, испытывая чувство облегчения и свободы. Конечно, ты вернёшься, и я буду этому рада, но сейчас я одна, и тоже вполне счастлива. Быть может, такое случается со всеми, только не все в этом признаются. Люди женятся и живут бок о бок десятилетиями, едят в один и тот же час, спят в одной постели, смотрят одни и те же телевизионные программы, вытирают лицо одним полотенцем, говорят одинаковые слова, думают одинаково и, когда говорят, употребляют множественное число. Я нахожу это невыносимым. Я считала это невыносимым с самого детства. Прошло всего ничего, как я снова свободна от подобной участи и желаю видеть свою жизнь без чьего-либо постоянного присутствия, без того, чтобы воспринимать себя элементом «пары». Я должна сказать ему это, подумала я, сказать это ему, пока не поздно.
 
   Я сказала тебе это, стараясь быть деликатной, и попыталась улыбнуться. Я повторила тебе это десять, двадцать, сто раз, но ты никогда не хотел дослушать меня, и каждый раз, когда я говорила: нет, будет лучше, если мы завтра не увидимся, мне необходимо побыть одной, — ты отвечал, что двое, если они любят друг друга, должны быть вместе, как только и когда только могут, а я завтра могу, и ты тоже завтра можешь, поскольку завтра ты не работаешь, да, отвечала я тебе, я могу, но не хочу, а ты как будто не слышишь, и однажды я сказала тебе это слишком громко, с чрезмерным сарказмом и излишней яростью, причём когда мы были не одни. Ты грохнул кулаком по столу и крикнул, чтобы я заткнулась и прекратила орать. Что слова, которые я произнесла, тебя ранят, это отвратительные слова. Что ты не можешь снести такое. Я и наш друг, который был с нами, в ужасе переглянулись, не произнеся ни слова. Когда друг ушёл, и мы остались наедине, я схватила бутылку ледяной водки, сделала большой глоток, села на подоконник и притянула тебя к себе. Было очень жарко в тот вечер, и струйки слюны, которые твой язык оставлял на моей коже, смешались с потом, я сидела на подоконнике, откинув назад голову и обхватив ногами твои бедра. Чувство досады моментально исчезло, исчезло все, кроме наших тел, одно напротив другого, одно в другом.
 
   Вначале, когда ты появлялся в моем доме, мы подолгу гуляли, я водила тебя посмотреть на места, которые помнили меня девчонкой, где я играла, где пряталась: кладбище, заброшенная вилла, загадочная площадь с домом престарелых, просёлочная дорога, забитая грузовиками, которая с тех детских лет обозначала границу между моим миром и мне ещё неведомым. Мы садились верхом на парапет моста над рекой и смотрели на коричневую воду, медленно тащившую мусор. Мы разглядывали фиалки, цветущие вдоль дороги. Мы пили капуччино за столиками кафе, куда я прежде никогда не заходила. Затем, неожиданно, в конце марта, повалил снег, и мы гуляли под белым и обильным снегопадом, я в своих сапогах-вездеходах, ты в армейских ботинках, обёрнутых пластиковыми пакетами, прямо посреди провинциальной дороги, впервые пустой от автомобилей и безлюдной, застеленной белым покрывалом. Я высовывала язык, откидывала голову назад и пила растаявший снег. Я смотрела на тебя, идущего впереди с пакетами на башмаках, и смеялась: ты выглядел так забавно, и снег был таким красивым, и жизнь казалась прекрасной. Просто восхитительной она казалась, потому что рядом был ты. Ты. Никто другой не мог бы разделить этот счастливый миг со мной. Мы потратили немного денег на ужин, вернулись домой, разожгли огонь в камине и долго разговаривали, наверное, до самого рассвета. Но когда ты повернул ко мне своё лицо, улыбки, которую я ожидала увидеть, на нем не было. Вместо неё — гримаса необъяснимой скуки. Я сунула руки в карманы и сказала тебе: я схожу на улицу, хочу погулять в одиночестве.
 
   Когда я вернулась в дом, ты сидел за моим столом, на моем стуле и что-то писал в записной книжке. Ты не произнёс ни слова, ты даже не поднял головы, чтобы взглянуть на меня.
 
   Вот ещё: в какое-то мгновение я думаю, что ты — лучший мой друг, однако мгновение спустя, что ты — мой худший друг. В сущности, я ничего о тебе не знаю. Ничего ни о ком неизвестно. И ещё меньше известно о тех, кого любишь.
 
   Меня охватили сомнения. Я вспомнила свой страх при мысли, поразившей меня однажды, когда я взвешивалась в спальне: что происходит с моим телом? Что с ним происходит под твоими руками, под весом твоего тела, под весом твоих слов, твоего взгляда? Моё тело видоизменяется, как будто оно из пластилина, который лепится день за днём, миг за мигом, и между мной и им нет никакого согласия, есть только борьба, свирепствующая в клетках мозга и клетках тела. Моё тело мне больше не принадлежит, существуя в прямой зависимости от твоего желания. Дышит, чтобы совпасть с твоим дыханием, двигается, чтобы содействовать твоему желанию двигаться, остаётся неподвижным, когда ты хочешь неподвижности.
 
   Ты сжимаешь мои лодыжки ладонями, стискиваешь мои бедра коленями. Я — лоно, которое открывается не для того, чтобы отдаться тебе, а для того чтобы переносить твои погружения. Посмотри на меня: я уже не та девушка, какой была, прежде чем встретить тебя. Но ещё и не та женщина, какой ты хотел бы меня видеть.
 
   Что же тогда я такое?
   Ничто. Я ещё ничто.
   Твои слова: бумажная выкройка для совмещения с твоей плотью.
   Твои руки: ножницы, которые выбирают и вырезают покрой.
   Моя кожа — одежда. Но я её не ношу. Она здесь, брошена на спинку стула. Старое пальто, слишком узкая юбка, толстый свитер.
 
   Внезапно я остановилась на том, чего прежде не принимала во внимание: в твоём холодильнике практически всегда пусто. Только молоко. Несколько галет. Одно яйцо. Какие-то старые заплесневелые остатки пищи. Когда я приезжала в твой город, мы всегда ужинали в ресторане. Я ем мало, лишь бы в животе не бурчало.
 
   Меня охватывал ужас, когда ты смотрел на мой рот, который я открывала, чтобы откусывать, жевать, глотать. Я стеснялась своих губ, своих вкусовых сосочков, языка, зубов, пищевода, желудка, кишок. Я пыталась превратиться в резиновую куклу, лишённую всех обыденных и неуместных нужд, типа еды и испражнений. Я знаю, что ты ненавидишь излишек веса, даже у себя самого, но ты никогда ни о чем на эту тему не говорил со мной. Ты не ешь — ты питаешься. Иногда. Порой ты неожиданно наедаешься до отвалу и сразу становишься неприятным и жестоким. Жестоким по отношению к себе же. У многих мужчин в твоём возрасте отвисшие животы, «поручни любви» — лишние складки на боках. У тебя — тело юноши. Поджарое и упругое. Часто я подглядывала, когда ты раздевался или одевался, я прищуривала глаза, забывая, что твоё лицо покрыто паутиной мелких морщин: фигура как у подростка, ягодицы маленькие и крепкие, мышцы груди накаченные, живот плоский.
 
   Я наливала вино в бокал с беспокойством, что будет заметно, как у меня дрожат руки: тебе не нравилось видеть меня выпивающей. Тебе вообще не нравятся пьющие люди. А мне, напротив, вино нравится, всякое, белое, розовое, сухое, выдержанное, с фруктовым ароматом, сладковатое, ароматное, мне нравятся аперитивы и крепкие напитки, джин-тоник и коктейль «Маргарита», шотландский виски и кубинский ром, мне нравится первая волна лёгкого опьянения, при котором слегка искажается видение предметов и кажется, что они отражают больше света.
 
   Я сделала один маленький глоток, за ним второй. Твой взгляд следил за траекторией моей руки, сжимавшей бокал, она подносила бокал к губам и возвращалась, чтобы поставить его на стол. Я была упряма. Я бросала тебе вызов. Однажды я спросила тебя, был ли ты знаком с кем-нибудь, кто пьёт по-настоящему, с алкоголиком. Ты ответил, да, и я попыталась угадать: твой отец? Ответ был уклончивым. Он выпивал понемножку, сказал ты и замолчал, не желая продолжать этот разговор. Ты был явно раздражён, и я предпочла прекратить расспросы.
 
   На самом деле проблема была не в вине. Как и не в еде. Как и не в моей матери, которую ты невзлюбил всеми фибрами души тотчас, едва я о ней заговорила, хотя ты её ни разу не видел. Проблемой было доминирование. В наших отношениях сработал убийственный капкан, в который рано или поздно попадают все пары: попытки слиться воедино, раствориться полностью в партнёре, а с другой стороны, сопротивление, которое испытывает каждый, защищая собственную броню, последовательные попытки пробить броню другого, чтобы сравнять его с землёй, сожрать, больно уязвить, поглотить его целиком, а результате — сделать безопасным.
 
   За всю жизнь я не встретила ни одной семейной пары, которая не вела бы подобных войн, почти всегда терпя в них поражение.
 
   Пить в одиночестве — очень грустно, поэтому я выпиваю половину бокала, позволяя тебе уничтожить все, что находится на блюдах. Я сижу неподвижно, ожидая, когда ты прикончишь последний кусочек, затем поднимаюсь и начинаю убирать со стола. Иногда ты мне помогаешь, неся поднос в кухню. Я помню, как у тебя засияли глаза, когда ты впервые увидел меня в фартуке и с тряпкой в руке. С тех пор мне доставляло особое удовольствие делать это для тебя. Мне нравилось приносить тебе стакан с холодным молоком, когда ты полулежал на диване, открывать для тебя пакет с печеньем, смотреть на тебя, когда ты брал все это из моих рук, словно ребёнок. Я натирала плитку, ставила посуду в автоматическую мойку, стелила салфетки для завтрака на следующее утро. Все это приносило мне радость. Пока однажды вечером, когда я вытирала насухо последние два бокала и ставила их на полку шкафа, я не бросила взгляд на диван, который виднелся сквозь открытую дверь из кухни. Ты лежал, небрежно развалясь, со стаканом молока в руке, и смотрел телевизор, настроенный на спортивный канал, был, вероятно, воскресный вечер. Ты только что зажёг сигарету, и облачко дыма расплылось по комнате. Я чувствовала себя без сил: проснулась в восемь утра, к тому же, спала безобразно, и целый день не делала ничего, как ублажала тебя: завтрак, прогулка, музыка, секс, полдник, опять секс, ужин. Я прямо-таки валилась с ног. У меня кружилась голова, но я знала, что сейчас ты закончишь курить, одаришь полуулыбкой, протянешь руку, чтобы обнять меня за бедра, и я не смогу сказать тебе нет. Как из-за облаков, из-за счастья всех этих телодвижений, которые я совершала ради тебя и которые, как мне казалось, я совершаю в охотку, выглянула, ухмыляясь, враждебность. Тень враждебности. Исчезла и снова появилась. Я упёрла руки в свои худые бока, торчащие сквозь кухонный фартук, и подумала: я меняюсь вместе с моим телом. Я теряю вес. Усыхаю. Я — механизм, приспособленный обихаживать дом, носить туфли на шпильках и мини-юбку. Я великолепна как посудомоечная машина, гигиенична, как биоразрушающий детергент, функциональна, как бесшумная стиральная машина, основательна, как холодильник последнего поколения, экономична, как микроволновая печь, купленная в Интеркоопе, очаровательна, как скатерть, вышитая бабушкиными руками. Я твоя лучшая вещь, и я старательно тружусь, чтобы убедить тебя в этом: сижу на диете, делаю гимнастику, произвожу постоянную депиляцию, меняю простыни, зажигаю свечи, готовлю тебе пенные ванны, фарширую и запекаю свинину, хожу по магазинам в поиске вещей, которые тебе нравятся, навожу чистоту в доме, блеск на стекла, укладываю волосы, смеюсь, кручусь юлой на твоём члене или ласкаю его губами, руками, провожу им по коже, по волосам, задерживаю в себе, не давая выйти сразу, и ещё раз и ещё, и так часами. Я твоя жена, твоя прислуга, твоя сердечная подружка, твоя девочка, твоя любимая шлюха.
 
   Ты пользуешься всем. Ты поглощаешь, глотаешь, твой рот, словно рот новорождённого, складывается в идеальную букву О, сжимается вокруг моего соска и опустошает меня, выжимает из меня соки, иссушает меня.
 
   Это — то состояние, которое люди называют любовью.
 
   Именно я произнесла те слова, помнишь? Возьми меня, сказала я тебе в нашу первую ночь и повторяла во все другие ночи, которые последовали за первой.
 
   Возьми меня.
   Да, да, возьми меня.
   Я позволяю тебе сделать это, возьми меня.
 
   Возьми меня, как если бы я была любой из тех, кто ничего не значит для тебя. Шлюхой, подобранной на провинциальной дороге, на транспортной развязке. Одна из них. Одна из многих. Тех многих, кто сопровождает твои ночи, все время разные, все время одинаковые, всегда одна и та же женщина. Неважно, белая она или чёрная, блондинка или шатенка, молодая или старая. Как мне знать это? Я не знаю. И все же я знаю. Я знаю, что ты такой мужчина, я поняла это тотчас. С первого раза, как тебя увидела, я поняла, что ты мужчина для шлюх, для борделей, для ночной охоты на улицах. Мужчина, который платит, который достаёт бумажник, который не боится и не стыдится требовать того, что желает. Один из тех, кто знает места, распорядок дня, расценки, особенности мест. И я немедленно поняла, что это составляет такую часть тебя, которую ты даже не посчитал бы предательством, если бы это стало известно твоей женщине. И ты тоже понял, что я это поняла. Это было очевидно. Но мы, однако, ходили кругами возле этой темы, как ходят вокруг жерла вулкана, наклонясь взглянуть на лаву и сейчас же, в ужасе, отпрянуть. У мужчин не получается обсуждать такие вещи с женщинами. Они полагают, что женщины неспособны понять их. И это так на самом деле, или почти так. Но я — исключение, я понимала их всегда. Я вызываю доверие у большинства мужчин, с которыми знакома. Я не думаю, что у мужчин существуют для женщин темы взрывоопасной силы, что-то, в чем невозможно признаться, что-то, что они скрывают от самих себя, что-то, что нельзя произнести из страха умереть от стыда. Но тех, кто говорит о таких вещах спокойно, — единицы, и они в той или иной степени испытывают стыд. Они пугаются этой неотложной необходимости, которая выталкивает их из дома ночью на улицу, на охоту за телом, чтобы отметиться в нем в одно мгновение и сразу забыть. Телом для овладения, для покупки. Вот чего они стыдятся, я уверена, больше всего: собственного презрения, сопровождающего жест, которым достают банкноту из бумажника. За работу платят. Чем лучше выполнена работа, тем охотнее платят. Ты мог бы ответить мне так. Я бы поняла. Работа есть работа. И все же, мне кажется, в факте уплаты за что-либо, что сделано, всегда есть нечто непристойное. Быть оплаченными. Платить. Это неприлично: в справедливом мире каждый отдавал бы то, что умеет делать, и отдавал бы просто так, не требуя взамен ничего особенного. И тем самым образом получал бы нужное от других. Но это — в справедливом обществе. А наше общество несправедливо. И мы платим за все, делая это с презрением.
 
   Моя мать была на содержании моего отца всю жизнь. Домашняя хозяйка. Вернее сказать, не насодержании , а на оплате за предоставление услуг без ограничения рабочего времени и без защиты со стороны какого-нибудь профсоюза: домработница, повар, секретарь, помощник, няня, сиделка, гладильщица и опять же шлюха. Это — а ещё какие? — функции домашней хозяйки. Ещё и сейчас, по утрам, когда моя мать спускается на нижний этаж и входит в кухню, чтобы приготовить кофе, её первый взгляд устремляется на полочку, на которой мой отец, прежде чем выйти из дома, оставлял, сунув под чашку, деньги, на которые надо было сделать покупки. В уме она производила быстрый расчёт того, что ей предстояло купить, и уже понимала, что ей ничего не выгадать для себя. Каждая вещь — для него, от крема после бритья до пары трусов. И она подчинялась условиям сделки. Она никогда не была свободной, моя мать, в том, чтобы пойти и купить себе платье, не поставив в известность моего отца. Она демонстрировала ему свои покупки, словно дитя, после ужина, волнуясь оттого, что он может посчитать их неудачными, слишком дорогими, бесполезными. Я видела, как краска стыда расплывалась по её груди, шее, щекам, когда она робкими словами убеждала его, что на этот раз она сделала правильный выбор, что это пальто, эти панталоны, эти туфли, будут носиться намного дольше, чем один сезон.
 
   Деньги для моих родителей были темой, вокруг которой постоянно возникали ссоры. Оружие, которое, если использовать его правильно, способно искромсать плоть противника и позволить выиграть сражение. Ты тратишь слишком много! Кто приносит деньги в этот дом?
 
   Деньги. Баксы. Евро. Фунты. Мани. Бабки.
 
   Для меня нет ничего на свете отвратительнее денег. Дотрагиваться до них. Говорить о них. Думать о них. Я их ненавижу. Ненавижу, потому что с момента своего рождения я знаю, что такое деньги: право распоряжаться другим человеком, порабощать его, господствовать над ним, унижать его.
 
   Любовь и деньги не ходят рядом.
 
   Сначала, когда мы посещали какие-нибудь злачные места, почти всегда платил ты. Потом начала платить и я. Иногда мы платили пополам, не делая из этого большой проблемы. Однако деньги все равно возникали в наших разговорах, они делали это коварным образом, незаметно вползали в нашу жизнь, устраивались в ней и больше уже не исчезали. Моя жена, говорил ты мне, за один месяц тратила на косметичку столько, сколько я за тот же месяц зарабатывал, вкалывая не разгибая спины… Но она была богатой, она и теперь богата, и это она однажды сказала мне, что я должен покончить с той работой, которая меня изматывает, и должен следовать своим желаниям, так она сказала: я буду платить тебе, а ты сиди дома и занимайся чем хочешь, не беспокоясь больше ни о чем, я так хочу и не вижу причины отказываться, если ты можешь себе это позволить. Да, конечно, отвечал ты, но я никогда не буду на содержании у кого бы то ни было. Никогда. Чего бы я себе никогда не мог позволить, так это именно оно. И потом, спросил ты меня возбуждённо, разве нельзя иначе, если б мне нужны были деньги, разве ты не дала бы мне их? Если бы они были нужны тебе, и я их имел бы, я бы, конечно, дал тебе и смертельно обиделся бы, если б ты их не взяла. Я не знаю, сказала я, давай сменим тему и поговорим о чем-нибудь другом, почему именно о деньгах? Тебе неизвестно, что значит не иметь их, крикнул ты мне, ты не знаешь, что значит вкалывать по-настоящему, делать грубую работу, ты закончила университет, а дальше у тебя все пошло как по маслу и все тебе далось без особого напряга. Я не была, однако, настроена говорить на эту тему, потому что ты не знал ничего, ничего из истории моей жизни, моей семьи, и даже если то, что ты сказал, верно, верно и то, что деньги все равно разрушили мне жизнь, потому что разрушили жизнь моих родителей, которые действительно провели её, попрекая друг друга деньгами, теми, что не пришли в семью с приданным, теми, что были плохо потрачены, теми, которых никогда не имелось, теми, которые были потеряны, теми, ради которых влезли в долги и которые так никогда и не смогли вернуть. Ты ничего этого не знал. А у меня не было никакого желания тебе рассказывать.
   Так ещё раз тема денег возникла в моей жизни, заставив испытать чувство отвращения.
   А с другой стороны, мелочность, увы, заразила и меня, и я не могла не думать всякий раз, когда мне случалось платить за ужин, или за билеты в кино, или за покупки для нас двоих, что не я должна была бы платить эти деньги. Что женщины никогда не должны платить, учитывая, что после этого мужчины идут к шлюхам и платят тем, а следовательно, почему это шлюха должна быть оплачена, а я нет? Мысли ужасные, мерзкие, они отравляли мне кровь, болезненно соединяясь с ревностью: мне виделось, как твоя рука достаёт деньги из портмоне и вкладывает в руку незнакомой женщины. Я пыталась представить себе её лицо, её тело, и мне это не удавалось. Моё визионерство заканчивалось на уровне этих двух соединённых рук в жесте, который вызывал у меня тошноту: платить и быть оплачиваемыми.
 
   Как-то раз я спросила тебя, позволил бы ты мне смотреть на тебя во время занятий любовью с другой женщиной. Это случилось в самом начале нашего знакомства, мы только-только встретились впервые. Мы сидели на парапете напротив бара, в руке у меня был заиндевевший бокал с мохито[10], полный ярко-зелёных листочков. Мне кажется, это было в мае, а может, в июне, поскольку было тепло и сильно пахло липой. Вокруг нас было много людей со стаканами и сигаретами. Вероятно, это был пятничный вечер. Вечер в пятницу в провинциальном городке. Все пьют, курят, тоска зелёная. Ты некоторое время смотрел на меня молча. Ты подыскивал слова. Высосал через соломинку весь свой мохито. Глаза твои заблестели, у тебя не было привычки пить. Ты пытался понять, что скрывается за моим вопросом, заданным невинным тоном и приведшим тебя в явное замешательство. Если хочешь, наконец, ответил ты, если тебе так хочется, то да. И мы закрыли тему. Это был та самая ночь, которая началась для нас прогулкой вдоль реки в старом квартале города, и бегством домой, где в полной тишине мы спешили сбросить с себя все до последней одёжки.
 
   Эта просьба распахнула дверь. Много времени спустя до меня дошло, что ты не понял вопроса и подумал, что моим желанием было унизить самое себя, испытать боль, видя тебя лежащим на другом теле. Что я хотела в тот момент на самом деле, быть может, я и сама не знала наверняка. Я поняла это позже и попробую сказать тебе это сейчас, сейчас, когда ты далеко и я могу говорить тебе, не боясь быть неверно истолкованной и немедленно побитой тобой. Тогда я желала две прямо противоположных и странных вещи: продемонстрировать тебе, что глубокую любовь, подобную той, что испытываю я, нельзя поколебать даже таким образом, а именно присутствием другой женщины, другого тела; и в то же время я хотела быть той незнакомой женщиной, тем незнакомым телом, телом любой женщины, которое могло бы быть моим. Я хотела увидеть себя со стороны, чтобы понять себя. Влезть в шкуру другого человека, наполнить его моими ощущениями, почувствовать его кожу моею, моим — её лоно, и, отдалившись от себя, наконец что-то узнать о себе.
 
   Я их представила всех, этих твоих женщин, я их видела воочью. Я знаю плотность и запах их кожи, форму их губ, ногтей, я знаю все о них, знаю, что они произносят, когда ты берёшь их, как двигаются, знаю цвет их глаз и волос.