Страница:
СИМОНА ВИНЧИ
НОМЕР 411
Пока их возможно примирить, стыд побеждается любовью; то, что мне стыдно произнести, любовь предписывает написать. А то, что приказывает любовь, не стыдно объяснять; она королева и повелевает всеми.
Овидий, Героиды, Федра и Ипполит
Какое зло может причинить тебе чтение письма? В нем может быть что-то, что понравится тебе. Посредством письма передаются тайны через земли и моря; даже враг читает письма, посланные ему его врагом.
Овидий, Героиды, Федра и Ипполит
Все, что здесь написано, тебе не понравится. С самых первых строк это вызовет твоё раздражение. Расстроит тебя. Но ты все равно должен дочитать это до конца. Потому что в моих словах — правда. Конечно, это правда, принадлежащая лично мне, но в каком-то смысле любая личная правда, однажды произнесённая, принадлежит каждому.
Ты разозлишься, но это неважно: какое зло может причинить тебе чтение письма?
Это — номер отеля.
Отель «Националь», площадь Монтечиторио, Рим.
Номер 411.
А это — моё тело, отражённое в зеркале. Зеркало не похоже на то, в которое я смотрюсь каждый день: длинное и узкое, на створке стенного шкафа. Это — широкое, занимающее целую дверь и отражающее картину, которая отражается в другой отражающей поверхности. Свет падает на меня со спины, и я вижу в зеркале только очертания фигуры. То, что я вижу — женщина. Просто-напросто женщина.
Она красива?
Или безобразна?
Я стараюсь смотреть на себя непредвзято — если можно быть непредвзятой, разглядывая самое себя, я устраняю из своего взгляда все наносное, все вопросы, сомнения, комплексы, которые, как каждый из нас, я волоку за собой с отрочества, и даже ещё раньше, с детства.
То, что я вижу в зеркале ванной в номере четырехзвездного отеля — просто тело женщины. Я рассматриваю его таким, каким оно проступает в свете, размывающем детали и позволяющем чётко видеть лишь контуры, и оно кажется мне невыразительным.
Худые ноги, узкие, несмыкающиеся бедра. Когда я была девочкой, однажды случилось нечто, отчего лето превратилось в ад: от жары я сильно потела, и между бёдрами, поскольку они тёрлись друг о друга, образовалось красное пятно. Оно горело. И я возненавидела свои бедра. С той же силой, с какой я ненавидела свой живот, толстый и белый под полосатыми хлопчатобумажными трусиками, резинка от которых врезалась мне в пупок. Хотя я была очень тощим ребёнком. На фото я вижу голенастую пигалицу, с округлым пузиком, тощими ножками и ручками, выпирающими ключицами и торчащими рёбрами. Незаметно, в одночасье, я превратилась в раскормленного подростка. Сейчас моя голова видится мне слишком большой для такого некрупного, поджарого тела, остановившегося в своём развитии, так и не сформировавшись окончательно. Верх живота плоский, низ слегка выпуклый, похожий на мягкий кожаный валик, из-под него буквально вырываются кости таза. Порой они кажутся мне отвратительными, я пытаюсь скрыть их одеждой, чтобы придать уверенность собственному «я», но они все равно торчат, готовые поранить партнёра при слишком тесных объятьях. Грудь ни мала, ни велика. Венчики сосков широкие и розовые, сами соски слишком крупные. Грудь — наиболее безобразная деталь этого тела. Деталь, которая досаждала мне с первого дня. Я помню другое зеркало, свет падал слева, это был свет летнего дня. Мне было тринадцать лет, и я с отвращением изучала собственное отражение в круглом зеркале в голубой ванной комнате моей матери. Я рассматривала себя спереди, сзади, сбоку, в профиль. Две инородных выпуклости, возникших внезапно, разделили мою грудь надвое, обезобразив её. Признаюсь, я никогда не желала иметь грудь, как желает основное большинство девочек. Я никогда и не думала, что у меня может такое вырасти. И вот надо же: непрошенный подарок, мешок с грязными угольками вместо конфет и шоколадок. Ты была плохой девочкой, сказало зеркало, и вот результат. С того дня я учусь утаивать непристойный секрет, который тащится со мной по жизни, учусь стягивать, сплющивать его, укрывать в складках одежды, так, чтобы никто о нем не узнал. Но я обманываю одну себя. Другие знают о нем: не существует способа спрятаться.
Не существует способа спрятаться, но это я усвоила только сейчас.
Номер 411. Отель «Националь». Рим. За окном, распахнутым над площадью Монтечиторио, безлюдной в этот ночной час, за исключением вооружённых карабинеров — охраны Парламента и нескольких случайных прохожих, в основном поддатых туристов, сияет холодная луна. Февральская луна.
Я здесь, и я жду тебя.
Моё тело состоит из костей. Мускулов. Сухожилий. Голубые вены — сеть речушек, пронизывающих всю меня. Таинственный гобелен, который можно рассмотреть исключительно вблизи, после того как сброшены одежды. По венам струится кровь. Ещё глубже — если представить себе скальпель хирурга, отсекающего слой за слоем, кромсающего их один за другим со знанием дела, — внутренние органы. Под левой грудью, чуть большей, и поэтому более ненавидимой, чем правая, — сердце. Ниже — грудина, за ней желудок. Слева — селезёнка, правее — печень и жёлчный пузырь, чуть ниже — кишки, матка, яичники. Пока все на месте. Ничего не тронуто. Я ещё целая.
У моей матери убрали жёлчный пузырь, а чуть позже матку. Ещё у одной знакомой — грудь. У другой — обе. У одного паренька оттяпали половину лёгкого. У другого отрезали почку. У третьего — кусок кишки.
В газете несколько месяцев назад я увидела фотографию женщины с одной грудью. Другая, говорилось в статье, сопровождавшей снимок, была удалена по причине злокачественной опухоли. Я вырезала эту заметку и сохранила. Снимок черно-белый, губы женщины не улыбаются, улыбка в её глазах. Женщине лет пятьдесят, она ещё довольно симпатична: светлые волосы, полные губы, красивое лицо. На месте удалённой груди — длинный шрам полукругом, а вокруг него вытатуирована цветущая ветка. Весь вид её излучает гордость: я жива, я могу ещё любить и быть любимой. А это — след войны. Как у древних воинов, самое ценное украшение: я бросила вызов смерти, меня кинули в пасть врагу, но я вернулась. И я ещё на этом свете.
Изувеченные тела тоже выживают. Изувеченные изнутри. Изувеченные внешне. Сердце продолжает биться. Основные функции — исполняться. Без какой-то детали, даже без многих, очень многих, все равно можно прожить.
Я не одна в номере.
Есть ещё мужчина. Он там, за этой закрытой дверью, к которой я прикасаюсь пальцем. Я могу слышать звук его шагов в границах пространства, не позволяющего особенно разгуляться: от шкафа к кровати, от кровати к письменному столу, от стола до окна. Я могу слышать шелест страниц книги в его руках. Сухой щелчок его зажигалки.
Я ничего не знаю о нем.
О тебе.
Мне неизвестны: имя твоей матери, форма твоего члена, запах твоей кожи под одеждой, я не знаю, как ты занимаешься любовью, плохой ты или хороший, что тебе нравится больше, горы или море, умеешь ли ты пользоваться столовыми приборами, знакомы ли тебе рыцарские манеры — открывать и закрывать дверцу автомобиля, входить в ресторан прежде женщины, наливать вино, держа бутылку за донышко и поворачивая запястье так, чтобы не пролить ни капли… я даже не знаю, что у тебя в маленьком чёрном рюкзачке, что ты всегда носишь с собой.
Этот мужчина — ты.
Вместо этой фразы я могла бы написать любую другую, но любая утратила бы смысл в виду очевидности главного: это ты.
В белой ванной, куда падает свет из комнаты, я готовлюсь исполнить ритуал, следуя которому я с полным правом могу причислять себя к категории Женщин. Ритуал заключается в неразрывной последовательности телодвижений, служащих поддержанию в форме и совершенствованию.
Я ухаживаю за своим телом с отвлечённой трезвостью, не имеющей ничего общего с нежностью или участием, а скорее похожей на опытность кондитера, который шприцом нагнетает крем в эклер, или, резко крутанув кистью, вываливает пудинг из формы на тарелку перед подачей его на стол. Я исследую каждый сантиметр своей кожи. Я чищу зубы, особенно тщательно с внутренней стороны, проходясь щёткой даже по языку, предварительно высунув его и рассмотрев в зеркале. Выщипываю пинцетом несколько едва заметных волосков из бровей. Тщательно умываюсь, смазываю кремом все тело, дезодорирую подмышки, брызгаю пару капель духов в складки паха, прохожусь прозрачным лаком по ногтям на ногах и жду, когда он высохнет. Теперь моё тело в полном порядке: умащённое и накрашенное, словно труп в покойницкой. До этого были также: эпиляция ног, рук, подмышек, верхней губы и бровей, маска из гликолевой кислоты на лицо, педикюр и маникюр, стрижка, душ и крем, создающий эффект загара. Даже без одного из перечисленных операций я не смогла бы дожить до сегодняшнего дня. Притом что я знаю — и это знают все, — что мужчины в наши дни не обращают на эти вещи никакого внимания. Это мы, женщины, смотрим на собственные тела взглядом мясника, будто расчленяя его мысленно на куски: лопатка-кострец-голень-грудинка-отбивная.
Последний раз я оглядываю себя в зеркале. Сердце сильно бьётся в груди. Сейчас мне предстоит выйти из ванной и явить себя твоим глазам. Я должна постараться выглядеть непринуждённой, не слишком нервной, но и не излишне уверенной в себе.
Прости меня, но я женщина.
В номере 411 немного вещей. Чемодан. Мой. Твой чёрный рюкзак. Одежда, которую мы сегодня носили, развешана в шкафу и на спинке стула.
Мы вдвоём.
Ты — мужчина.
Я — женщина.
Я впервые размышляю так. О других, кто был до тебя, я думала: парни. О себе перед ними я думала: девчонка.
У тебя светлые глаза. Очень красивого цвета. Как у мартовского неба, когда оно уже прозрачное, но ещё холодное. Когда погода ещё неустойчива и готова в любую минуту взорваться снегом. Они глаза голубые. И одновременно серые. Прозрачные. Порой они меня пугают. Они никогда не теплеют.
В номере 411 две сдвинутых кровати. Простыни кремовые с фисташковыми полосами. Обои в той же гамме. На потолке лепнина бледно-зеленого цвета. Письменный стол. Большое зеркало. Окно, выходящее на площадь. Площадь огромна. По углам — сторожевые будки. Город Рим. В двух шагах от отеля — Пантеон.
Это город, куда приезжают исключительно по делам. Я в нем всегда теряюсь, несмотря на то, что мои маршруты одни и те же. Я пробираюсь сквозь толпы туристов, не поднимая глаз, равнодушная к памятникам, к мифам, к Истории. Сажусь в такси и выхожу из такси, выхожу из трамваев, из автомобилей и других видов транспорта, позволяющих мне передвигаться по городу. Я бреду по тротуарам, наталкиваюсь на людей, которые остановились поглазеть на витрины. Я бегу из этого города, едва закончив дело, ради которого приезжала. Чересчур много туристов, чересчур много памятников, перебор мифов, через край Истории. Излишек шума и излишек солнца. И вот опять, в очередной раз, я несусь по улице Национале к вокзалу Термини[1], прижав сумку к груди и надеясь вскочить в первый же автобус, который довезёт меня до экспресса «Евростар», а через два часа сорок пять минут я выйду из него в тишину безмятежной равнины, в туман, в жуткий холод или в удушливую жару того местечка, откуда я родом, который терпеть не могу и с которым никак не могу расстаться.
Будь выбор за мной, я уж точно никогда не остановилась бы на гостинице, подобной этой, потому что я люблю зелень деревьев и удалённость от центра, а здесь я, напротив, в центре города — в самом центре, если взглянуть на карту, — обложенная этим огромным городом, простирающимся вокруг меня в бесконечность, со своими почти тремя миллионами жителей и тысячами транзитных чужаков, автомобилями, трамваями, мопедами, дворцами, виллами, церквями, магазинами, проспектами, бульварами, подземными переходами, парками, маленькими площадями, большими площадями, лестницами, деревьями, газонами, железобетоном, стеклом, кирпичом, асфальтом, электропроводами, трубопроводами, канализационными трубами, крысами, мусором, — и я боюсь. Я чувствую, как давит на меня все это бесконечное множество объектов, они движутся вокруг меня, кишат в подземелье, возносятся к небу, шуршат, скребутся, бренчат, лязгают, разъедают, разлагаются и шумят изо всех сил.
Только в стенах Пантеона я нахожу спасение, в нем я чувствую себя в безопасности, словно оказываюсь в эпицентре циклона, именно в той точке, где противодействующие силы нейтрализуют друг друга до полного затухания.
Пантеон с его шестнадцатью серыми и красными колоннами величественного портика, вселяющего благоговейный страх. Восемь монолитов серого гранита и другие восемь красного египетского гранита, по четыре во втором и третьем ряду. На самом деле, разница цветов еле уловима, они кажутся абсолютно одинаковыми, и, вопреки пояснениям гидов, я всякий раз упрямо стараюсь убедить себя, что они ошибаются. Бывает только один момент, когда на колонны падает прямой свет, тогда можно увидеть, что одни из них чуть бледнее других.
А вот огромная бронзовая дверь, одна из трех древнейших дверей Рима, строгий и торжественный вход, несколько шагов — и вот я уже внутри храма. И так каждый раз, когда я вхожу в Пантеон: я моментально теряю дар речи. Я поднимаю глаза и, щурясь от яркого света, льющегося сквозь круглое отверстие в потолке, смотрю на небо. Я в самом центре магического круга, я стою, замерев и затаив дыхание, и вокруг меня исчезают туристы, исчезает все, и я ничего больше не слышу, ни шарканья их кроссовок, ни их голосов, я не слышу криков детей и щелчков фотоаппаратов. Но и остальные словно застывают. Японцы, немцы, корейцы, французы, американцы, задрав головы, стоят, все как один, с разинутыми ртами, и их лица крестит ярко-белый луч света, который ослепляет и пугает их.
Не знаю, зачем я пишу тебе об этом. Об этом храме. Об этом памятнике. Об этом месте. Одном из тех заряженных энергией мест, которым мы неспособны — я-то уж точно — найти правильное название, определение. Может быть, речь идёт о красоте. Или о чистой в своей простоте эстетике. Или о гениальности, архитектурной и инженерной. Или, возможно, о любви, которая тоже похожа на храм, и я впервые нахожусь внутри её. Я стою прямо под её циклопическим глазом, испускающим свет вселенной.
Пантеон с самого начала был задуман как святилище всех богов, и среди их сонма Венера и Марс были королём и королевой. Венера — она же Афродита, богиня Любви, появилась на свет в результате соития морских волн с упавшей в них оскоплённой плотью Плутона: от смешения крови и морской воды. Венера — покровительница садов, любви, плодородия, детей, виноградников, морского покоя и вожделения. Она была супругой колченогого Вулкана, но её истинной любовью являлся Марс. Марс, или Арес в греческой мифологии, — бог войны, покровитель весны и юности. Две силы, противоречившие и дополнявшие друг друга: «Как в любви, так и в войне». От жарких объятий Венеры и Марса родилось пять детей, и в том есть некий смысл, если задуматься: пять детей — это столько же, сколько пальцев на руке или на ноге, или сколько чувств. Любовь, её прямой антипод — Ненависть, а также Страх, Ужас и Гармония. Тебе не кажется, что именно определяемое этими именами составляет существо отношений между мужчиной и женщиной в их развитии?
Луна, убывающая, но до сих пор яркая, сияет на небе, прямо перед моим закрытым окном. Воображаю, как было бы здорово оказаться прямо сейчас, ночью, в полнейшем одиночестве в центре Пантеона, наконец-то затихшего, свободного от орд туристов. Там, в темноте, стоя точно под глазом храма и глядя на луну.
Впервые мы в комнате одни. До этого вместе мы только гуляли. Вокруг нас был город, перед нами — улицы, две реки. Но город был другой, твой. Наши прогулки длились долго, а было их всего две. Два вечера, в целом, часов пять. Сейчас вокруг нас стены, и я охвачена таким чувством страха, что, возможно, предпочла бы, чтобы ты исчез. Немедленно и навсегда.
Уже шесть лет, как я занимаюсь любовью с одним и тем же мужчиной, говорю я тебе.
Это не правда. Но почти правда. Был ещё один. Был и миновал. Теперь всё иначе. Опять всё иначе. В который раз иначе. Но сейчас особенно иначе.
Иначе потому, что прежде, чем узнать тебя, я узнала твои слова.
Мы переписывались в течение двух месяцев.
Стоял декабрь, когда я написала тебе первый раз, или, кажется, конец ноября. Я написала тебе, и ты ответил. Ты был далеко. То ли убегал от кого-то, то ли искал что-то или кого-то, ты так мне ничего толком так и не объяснил. Твоё первое письмо пришло на мой электронный адрес ранним утром. Я тоже готовилась к отъезду, в деловую поездку и, как обычно, трусила: я боялась самолёта, одиночества, города, в котором никогда не бывала, незнакомых людей, с которыми мне предстояло общаться, ужинать, ездить, но сейчас у меня появился ты, это электронное письмо, отпечатанное на листке бумаги. Незнакомый мне человек — ты — ответил. Он говорил на одном языке со мной.
Я вообразила себе твоё лицо раньше, чем увидела его. Я вообразила твой голос, твой взгляд, твой член. Я вообразила комнату. Не эту. Я вообразила откупоренную бутылку, бокалы, руки в поисках сигареты, цвет глаз. Я нежно гладила страницы твоих писем, как будто это была твоя кожа. Я истязала эти страницы, покрывая их крестиками, звёздочками, овалами, загибая их уголки. На некоторых остались следы моих слез. Пятна от вина. Пепел от сигарет. Я слишком много курю. Ты тоже, я прочла об этом в твоих письмах и убедилась позже, когда познакомилась с тобой.
Огромная луна висит над площадью. Сквозь закрытое окно ванной пробивается её сияние. Мне не удаётся открыть окно шире, чем есть, и я просовываю голову в щель между стеклом и косяком, встаю на цыпочки и чувствую, как мышцы напряглись, начиная от пяток и дальше, в икрах, бёдрах и ягодицах. Внезапно потеплело в низу живота, словно его наполнили чем-то горячим. Это произошло от одной только мысли: ты — здесь, за закрытой дверью, может быть, стоишь у окна, рассматривая площадь, или лежишь на кровати и глядишь в потолок. Твоё тело на или под простыней. Твоё тело, которое я пока ещё не знаю. Ты обнажён или одет.
Я обнимала тебя дважды. Это произошло в твоём городе. Впервые это случилось на вершине холма, в парке при церкви, белой и пухлой, словно сливочное безе. Мы только что вышли из бара, где две пожилые элегантные женщины, сидели по соседству и, не отрывая от нас глаз, мелким глоточками пили шоколад из чашек. Вероятно, им вспоминалась их юность, первые свидания с мужчинами, давно уже стёршимися в памяти, и они искали повода для того, чтобы освежить эти образы. А может быть, причиной их любопытства был наш довольно забавный вид: смущённые, напряжённые, с раскрасневшимися от холода щеками. Мы пили кофе. В баре не разрешалось курить, и мы не знали, чем занять руки.
У тебя в кармане в этот вечер лежала книжка стихов Филиппа Ларкина[2], издание, отличное от моего, с белой обложкой, содержавшей стихотворение, которое начинается так:
А заканчивается двумя поразительными строчками:
Man hands on misery to man.
«Человек человеку приносит страданье».
Get out as early as you can,
and don 'thave any kids your-self.
«Избавься от него, как можно раньше
и клятву дай не заводить детей».
С вершины холма, опершись на парапет широкой балюстрады, нависающей над городом, я рассматривала пейзаж, включавший виллы знаменитостей, на которые ты указывал жестом. Я видела увядшую зелень деревьев, виды которых не могла распознать, раскинутые по склону дома, выделявшиеся красным и белым на фоне зеленого, их кованные оконные решётки, опущенные жалюзи, закрытые ставни: безмолвный город живых мертвецов. Я видела тусклый небосвод, подёрнутый дымкой, и думала, что этот город здорово похож на тебя, что он, как и ты, спокоен и деликатен, но одновременно загадочен и, не исключено, таит в себе скрытый до поры до времени буйный нрав.
Когда мы покинули бар, я пошла впереди, затем резко обернулась и неожиданно поцеловала тебя. Ты не отстранился, но и не ответил мне тем же. Мне показалось, что ты смутился, и я почувствовала себя очень маленькой и очень глупой. Но отважной. В эту минуту я ни за что на свете не позволила бы тебе сбежать от меня. Ничто не помешало бы мне сделать это. Если бы ты меня попросил, я бы легла с тобой в постель немедленно. Даже если бы ты меня только коснулся, я отдалась бы тебе прямо здесь, в этом парке, в этот ужасно холодный день.
Февраль.
Десять дней спустя.
Я лишь обняла тебя. Я вновь сделала это, на вокзале, прежде чем подняться в вагон, который должен был перенести меня в мою жизнь, далёкую от тебя. Мы были одеты в пальто, свитера, майки. Все эти слои одежды не помешали мне ощутить твоё тело, худое, но такое мускулистое. Никакого другого знания. О твоей коже, например. Об её мягкости и упругости, её тепле и её запахе.
Мне неизвестно, как другие женщины выбирают мужчин. Я не знаю, как они решают, что этот вот — тот самый, а этот — не тот. У некоторых выбор основывается на ясном и простом эстетическом признаке: красив или нет. У кого-то — на симпатии: нравится — не нравится. От многих девушек и многих женщин я слышала такое суждение о мужчине: он заставляет меня смеяться. Я так и не смогла понять, что хорошего в мужчине, который заставляет тебя постоянно смеяться. Как же они смогут в дальнейшем, после того как отсмеются, найти трагическую ноту, которая лежит в основании любви.
Но каждая женщина иная, как и каждый мужчина.
Мне тоже нравится смеяться. Потом.
Лично я всегда выбирала мужчин по их членам. Член должен быть правильным. Правильного размера, правильной формы, правильной твёрдости. Мужчины должны уметь трахаться. Должны быть выносливы и не зацикливаться на предварительных эротических играх, которые мне никогда не нравились. Бессмысленная игра словами, как правило, лишь сбивает с толку. Я говорю тебе правду. Голую, неприятную, грубую правду. Меня всегда изумляло, когда мужчины, с которыми у меня были романы, и которых я бросала, потому что они не обладали необходимыми качествами, когда они находили себе других женщин и казались счастливыми рядом с ними. Я смотрела на них, этих женщин, и пыталась разгадать их тайну, определить, какую же струну в их телах или головах, заставил зазвучать мужчина, который в моих глазах выглядел столь убогим и ничтожным.
Когда я влюбилась впервые, мне было шестнадцать лет. Я ничего не знала в шестнадцать лет. И в первый раз, когда мой друг сунул мне его в рот, я подумала что задохнусь. От радости. От ужаса. От удовольствия. В моем друге боролись взаимоисключающие и чередующиеся порывы: нежность и жестокость, желание и отвращение. В этом он был очень похож на меня, и вероятно, поэтому не мог меня полюбить.
Позже я решила, что всех своих будущих мужчин буду держать при себе только в качестве рабов. Главное, чтобы они были мощными машинами, готовыми соответствовать моим потребностям. И, по возможности, пустыми. Безукоризненными ёмкостями, которые я заполняла бы своими словами, своими фантазиями, своими поступками, на которые они не способны и которым я их учила бы.
Чтобы никто не заставил бы меня больше страдать.
И все было именно так.
Мне нравились разные мужчины, я проводила с ними много времени — я из тех женщин, что не могут долго обходиться без мужчин, это я поняла довольно рано, — я занималась с ними любовью, путешествовала, делила многое, но никогда никого из них не любила и никогда не заблуждалась по поводу отсутствия любви. Её в моей жизни отныне не существовало. Я познала её и утратила навсегда. Теперь я не позволила бы ничему и никому залезть глубоко в мою душу. Моя рана быстро зажила, но остался ужасный шрам, тянувшийся внутри меня от головы до ступнёй. Я была куклой, залатанной изнутри. Никто никогда не видел моей раны. Никто никогда её даже не коснулся.
Все эти слова, которые я только что написала, — истинная правда, и в то же самое время — ложь: любовь умеет менять облик, убеждать тебя, что она нечто другое. Она проявляет себя годы спустя, когда ты вспоминаешь поступки, которые ты считала незначительными, слезы, которые казались тебе неискренними, выражения лица, которые, как ты полагала, стёрлись в памяти.
В эту минуту я, придерживая рукой зеркальную дверь, изучаю собственное отражение. Я замечаю маленькую морщинку между бровями, вижу сжатые губы, костлявые коленки, торчащие из-под платка, завязанного узлом на бёдрах.
Моё время истекло.
Я должна уйти.
Войти.
Это самый кошмарный момент всякого любовного свидания. Длится ли оно одну ночь или годы, начало всегда страшно. Это момент, из которого проистекает начало, все, что случится дальше, начало познания друг друга. Ведь пока ничего не известно. Избавиться от одежд, прикоснуться друг к другу. Затаив дыхание, приготовиться к любой возможности: получить наслаждение, ощутить отвращение, или, того хуже, разочарование.
Я вхожу в комнату. Все лампы потушены, единственная освещённая зона — молочно-белый квадрат ковра, образованный лунным светом, падающим из окна, в центре которого сидишь ты, в белом гостиничном халате, с сигаретой во рту.