Страница:
Имея стоимость, многократно меньшую, чем расходы на космический корабль, «два робота весом 815 кг дали нам больше сведений о строении Солнечной системы, чем все астрономы после Птолемея» .2 Определенно, в том, что касается космоса, человек с недавнего времени имеет дурную репутации и представляется лишь помехой.
Из-за чрезмерных расходов на его содержание, положение астронавта схоже с положением современного пролетария крупного глобалистского предприятия. Сейчас или потом, но его уволят, поскольку для обеспечения сверхпроизводи-
тельности здесь необходима автоматизация и сокращение персонала.
Согласно словам Эдварда Стоуна, директора НАСА, стоявшего у истоков программы «Вояджер» и ответственного за работу автоматических зондов, изначально роботы были предназначены для наблюдения за двумя планетами, однако важность информации, собранной во время облета Юпитера и Сатурна, соответственно, в 1979 и 1981 годах побудила американцев послать их к границам нашей галактики: «Туда, где еще не производил измерений ни один прибор, созданный человеком».3 Речь уже идет не об изучении, а об измерении, и в этой «звездной войне» будущее принадлежит tete chercheusei.
Неприятности космонавтов станции «Мир» свидетельствует о недоверии к работе человека — космонавта пилотируемого полета, который не довольствуется регистрацией измерений, но желает применить свою меру как к этому миру, так и к тому, что лежит за его пределами.
Что это, если не пагубная погоня за рекордом?
«Постоянное наращивание темпа тяжелее самой работы, — писал Эрнст Юнгер, — и возрастающая спешка указывает на процесс перевода мира в цифры».4 Сегодня стремление исследователей к рекордному результату ставит под вопрос не только «прогресс», но и «будущее» науки.
Обеспокоенные увеличением «случайностей», некоторые исследователи перестали доверять даже своим собственным работам и тщетно пытаются поставить рамки исследованию, тем самым указывая на «общий сбой» позитивизма…
«За ненасытностью научного познания скрывается нечто большее, чем просто любопытство; несомненно, первые шаги по Луне обогатили науку, однако они не оправдали ожиданий — писал Юнгер, — таким образом, астронавтика ведет к другим целям нежели те, которые заявляет».5
Эпопеи станции «Мир» и зонда Mars Pathfinder отличны друг от друга, однако как первая, так и вторая свидетельствуют о безвыходном положении современной науки.
В недавней беседе с журналистами Клод Алегр, министр по «исследованиям и технологическому развитию» Франции заявил: «Пилотируемые полеты — это неверный путь. Однако я убежден в перспективности исследований Марса и Венеры».
Подобное официальное заявление равносильно объявлению войны против старой корпорации астронавтов, что не замедлил подчеркнуть Жан-Лу Кретьен, французский ветеран (пятьдесят девять лет) космических полетов, выражая свою готовность присоединиться к экипажу станции «Мир».
А сенатор Джон Гленн (семьдесят лет), один из первых американских астронавтов, выходивших на орбиту, выразил желание принять участие в космической программе, изучающей действие невесомости на пожилого человека.
«Изгнание — это долгая бессонница», — написал со знанием дела Виктор Гюго.
Являемся ли мы свидетелями завершения «внеземного» освобождения, утраты мечты о великом выходе человечества в космос?
Если это так, то происходящая глобализация Истории приведет к концу научного позитивизма.
Сначала для запуска в космос предпочтение отдавали лабораторным животным (собаке Лайка, обезьянам и другим «подопытным кроликам»), а сейчас, в конце столетия, космонавтам предпочитают автоматы и домашних роботов.
В этом контексте более понятна рекламная шумиха вокруг Интернета и «виртуального пространства», призванного в скором времени вытеснить «реальное космическое пространство»…
После компьютера и шахматного автомата, не пришло ли время уступить наше место «машинам безбрачия»?
X
XI
Из-за чрезмерных расходов на его содержание, положение астронавта схоже с положением современного пролетария крупного глобалистского предприятия. Сейчас или потом, но его уволят, поскольку для обеспечения сверхпроизводи-
тельности здесь необходима автоматизация и сокращение персонала.
Согласно словам Эдварда Стоуна, директора НАСА, стоявшего у истоков программы «Вояджер» и ответственного за работу автоматических зондов, изначально роботы были предназначены для наблюдения за двумя планетами, однако важность информации, собранной во время облета Юпитера и Сатурна, соответственно, в 1979 и 1981 годах побудила американцев послать их к границам нашей галактики: «Туда, где еще не производил измерений ни один прибор, созданный человеком».3 Речь уже идет не об изучении, а об измерении, и в этой «звездной войне» будущее принадлежит tete chercheusei.
Неприятности космонавтов станции «Мир» свидетельствует о недоверии к работе человека — космонавта пилотируемого полета, который не довольствуется регистрацией измерений, но желает применить свою меру как к этому миру, так и к тому, что лежит за его пределами.
Что это, если не пагубная погоня за рекордом?
«Постоянное наращивание темпа тяжелее самой работы, — писал Эрнст Юнгер, — и возрастающая спешка указывает на процесс перевода мира в цифры».4 Сегодня стремление исследователей к рекордному результату ставит под вопрос не только «прогресс», но и «будущее» науки.
Обеспокоенные увеличением «случайностей», некоторые исследователи перестали доверять даже своим собственным работам и тщетно пытаются поставить рамки исследованию, тем самым указывая на «общий сбой» позитивизма…
«За ненасытностью научного познания скрывается нечто большее, чем просто любопытство; несомненно, первые шаги по Луне обогатили науку, однако они не оправдали ожиданий — писал Юнгер, — таким образом, астронавтика ведет к другим целям нежели те, которые заявляет».5
Эпопеи станции «Мир» и зонда Mars Pathfinder отличны друг от друга, однако как первая, так и вторая свидетельствуют о безвыходном положении современной науки.
В недавней беседе с журналистами Клод Алегр, министр по «исследованиям и технологическому развитию» Франции заявил: «Пилотируемые полеты — это неверный путь. Однако я убежден в перспективности исследований Марса и Венеры».
Подобное официальное заявление равносильно объявлению войны против старой корпорации астронавтов, что не замедлил подчеркнуть Жан-Лу Кретьен, французский ветеран (пятьдесят девять лет) космических полетов, выражая свою готовность присоединиться к экипажу станции «Мир».
А сенатор Джон Гленн (семьдесят лет), один из первых американских астронавтов, выходивших на орбиту, выразил желание принять участие в космической программе, изучающей действие невесомости на пожилого человека.
«Изгнание — это долгая бессонница», — написал со знанием дела Виктор Гюго.
Являемся ли мы свидетелями завершения «внеземного» освобождения, утраты мечты о великом выходе человечества в космос?
Если это так, то происходящая глобализация Истории приведет к концу научного позитивизма.
Сначала для запуска в космос предпочтение отдавали лабораторным животным (собаке Лайка, обезьянам и другим «подопытным кроликам»), а сейчас, в конце столетия, космонавтам предпочитают автоматы и домашних роботов.
В этом контексте более понятна рекламная шумиха вокруг Интернета и «виртуального пространства», призванного в скором времени вытеснить «реальное космическое пространство»…
После компьютера и шахматного автомата, не пришло ли время уступить наше место «машинам безбрачия»?
X
«Самолет касается земли, потом земля расплющивает самолет в лепешку с большим изяществом, нежели гурман очищает фиги… Благодаря замедленной съемке самый сильный удар, самый тяжелый несчастный случай кажутся нам такими же плавными и мягкими, как ласка».1 А еще можно прокрутить фильм в обратном направлении. Обломки самолета станут на глазах собираться с точностью частей головоломки, потом самолет явится целехоньким из рассеивающегося облака пыли и, в конце концов, пятясь, оторвется от земли и, как ни в чем не бывало, исчезнет с экрана. Когда в начале века заявляли, что с кинематографом начинается новая эра человечества, люди даже не догадывались, насколько они были правы. В кинематографе все постоянно движется и, что еще важнее, ничто не имеет определенного смысла и направления, потому что все физические законы обратимы: окончание становится началом, прошлое — будущим, левое — правым, низ перемещается вверх и т. д.
За несколько десятилетий молниеносного распространения промышленного кинематографа, человечество, не ведая того, перешло в эру бессмысленной истории без начала и конца, эру противоречащих разуму масс-медиа, эру того, что по-английски называется «shaggy dog story». Замедленно или ускоренно, здесь или там, везде или нигде… от кинематографической оптики и все более специальных эффектов человечество не просто обезумело — у него двоится в глазах.
То, что скрывалось от глаз физическим ускорением движения, на экране раскрывается для всех и каждого. Механика полета птицы или бег лошади, полет сверхскоростного снаряда, неуловимые движения воды и воздуха, падение тел, сгорание вещества и т. д. И напротив, то, что скрывает естественно медленное течение явлений: прорастание70 семян, распускание цветов, биологические метаморфозы… все это по порядку или вперемешку, как угодно.
В конце XIX века объективность научного наблюдения была сильно скомпрометирована новой образностью, а задачей «кинодраматической эпохи» (Карл Краус) стало покорение невидимого, сокрытого лика нашей планеты — скрытого уже не расстояниями, преодоленными к этому моменту, а самим Временем: экстра-темпоральностью, а не экстра-территориальностью.
Наблюдая это беспрецедентное слияние/смешение видимого и невидимого, как не вспомнить об истоках популярного кинематографа: с 1895 года он располагался, наряду с мюзик-холлом или ярмарочным аттракционом, между балаганчиками иллюзионистов и настоящих ученых — «мате-ма-гов» без гроша в кармане, показывавших на ярмарке сеансы "занимательной физической науки ".
Прислушаемся к словам Робера Удена, иллюзиониста, придумывавшего в прошлом веке человекоподобных роботов и оптические приборы: «Иллюзионизм — говорил он, — это искусство, состоящее в извлечении выгоды из ограниченного видения зрителя путем воздействия на присущую ему способность отличать реальное от того, что он считает реальным и истинным, и заставляя его полностью поверить в то, чего не существует».
Сегодня иллюзионисту вроде Дэвида Коппер-филда (ученику и поклоннику Удена) приходится исполнять трюки перед камерами и сталкиваться с серьезными трудностями для того, чтобы в них не только поверили, но и считали выдающимися. И все это не из-за неловкости, а из-за того, что по мере распространения масс-медиа публика становится все более и более легковерной: переход от кратковременного телевещания к круглосуточному, но, в особенности, трансляция see it now на телевидении вызвали у зрителей, в основном — самых молодых, так называемое «состояние маниакальной убежденности».'
Отныне, чтобы удивить публику, Копперфилду недостаточно спрятать голубя, ему надо заставить исчезнуть «Боинг», да и то вряд ли сработает!
Аналогично этому, никто не ответил на вопрос по поводу неожиданного массового самоубийства членов секты Heaven's Gate: как группа специалистов по компьютерам сочла возможным так обмануться, чтобы уверовать в физический перенос в вечность во время парада планет?
Однако это покажется значительно менее эксцентричным, если вспомнить крылатые слова Нила Армстронга, произнесенные 12 июля 1969 года в прямом эфире, слова первого человека на Луне: «Это маленький шаг человека, но какой огромный шаг для человечества!»
На экранах телевизоров реальный шажок астронавта был похож на птичье подпрыгивание. Однако в тот же момент огромный виртуальный шаг, длиной более чем в 300 000 километров, совершили 650 миллионов. 650 миллионов телезрителей испытали действие невесомости у себя дома, «ощущая себя героями грандиозной научной эпопеи», как писал один американский журналист. Сегодня в этом участвовали бы миллиарды.
И все потому, что механика, вернее — все виды механики (кинетическая, волновая, статистическая и т. д.), математически доказывали освобождение человечества от физических ограничений реального мира и его измерений, самым сложным и труднопреодолимым из которых было время.
Современная матемагия пытается заставить исчезнуть не «Боинг», а живую Землю; и то, что постепенно прорисовывается перед нами, — это ее метафизический двойник.
Мертвому светилу, прозванному кибермиром или cyberspace (киберпространством), больше подошло бы название cybertime (кибервремени), некоторой туманности, побочного продукта иллюзионизма, который со времен самой ранней античности зарабатывал деньги на ограниченном видении публики, разрушая ее способность отли-
чать реальное от того, что она считает реальным и истинным. Как греческие маги, которые, согласно Платону, притязали на то, чтобы однажды воссоздать планету по своей воле.
В этой истории в духе Льюиса Кэролла зло становится реальным с помощью многочисленных аналогий. Добро состоит в том чтобы их уничтожать или умножать их до бесконечности.
Мы видим, как под давлением рекламы формируется новое воинствующее расположение духа, объединяющее совершенно разных людей. Отныне каждый считает себя обязанным поддерживать один и тот же разговор о внеземном, где, как в свадьбе кролика и карпа, материалист примыкает к теологу, ученый сходится с журналистом, биолог объединяется с фашистом, капиталист — с социалистом, житель колонии — со свободным гражданином… После провозглашенного Бакуниным полного разрушения мира прошло уже больше века, вобравшего в себя победные крики безумных европейских футуристов, «рвущих узы подлого и низкого мира»; позднее — исследователей атомщиков, архитекторов взрыва в Хиросиме, и сменяющий их психокинезический бред ин-тернавтов… Хотите вы того или нет, но война миров уже давно объявлена и в этой войне, быстрее, чем в какой-либо другой, погибает истина.2 Если свирепые гомеровские песни, наполненные фантазматическими образами кровожадных богов, сверхчеловеческих героев и перевоплощающихся чудовищ, предвосхитили великие завоевания суши, моря и воздуха античности и современности, то, с тех пор как наука оказалась фикцией, почему бы не отнестись серьезно к научно-фантастическим рассказам, проникнутым ужасом перед зарождением новой расы безжалостных завоевателей, великих палачей — героев Временной войны, последней мифической одиссеи, когда воля завоевателей к беспредельному господству оказалась направлена не на географичес-
кое пространство, как раньше, а на искажения пространственно-временного вихря.
Вспомним еще раз о Хиросиме, ставшей не столько военным преступлением против человечности, сколько преступлением против вещества, — о бомбе, создание которой было воспринято в Соединенных Штатах, как «подарок Господа», — и недавние сверхбыстрые конфликты в Фолклендском (Мальвинском) архипелаге в 1982 году и в Персидском заливе в 1991 году, о которых говорили, как о wargames, войне образов, но в которых, кроме того, сказался метафизический конфликт между реальным и виртуальным.
Однако вернемся к старому доброму популярному кинематографу, что с конца XIX века приглашает нас по-новому взглянуть на мир в «новостях планеты» и посмотреть не на туристические красоты и чудеса природы, но на обширные пространства, подверженные разрушениям и катастрофам: пожарам, кораблекрушениям, ураганам, цунами, землетрясениям, войнам и геноциду…
Редкие в природе, катаклизмы отныне стали неотъемлемой частью нашей повседневности. Более того, с катастрофами происходит то же, что и с самолетом у Поля Морана: происшествие становится объектом визуального наслаждения, оно возобновляется по желанию, но публика в скором времени перестает им довольствоваться.
Всеобщее разрушение мира, предназначенное для удовольствия властителей вроде Нерона перестает быть развлечением элиты. Кинематограф сделал разрушение популярным зрелищем, можно сказать, настоящим массовым искусством XX века. В столетие, когда «все, что ранее называлось искусством, оказалось полностью парализованным», как говорили сюрреалисты…" И, действительно, какая катастрофа возможна без движения?
Непосредственно перед бойней 1914 года американский кинематограф выпускал бурлескные короткометражки, вроде фильмов Мака Сеннета,
предлагающие нам посмеяться над транспортными средствами (поездами, автомобилями, кораблями, самолетами….) во множестве сталкивающимися, разбивающимися, взрывающимися, на полной скорости попадающими в разнообразные крушения, однако, из-под обломков которых появляются на удивление целые и невредимые герои.
«Веселая трагедия, предназначенная для нынешнего или еще не созданного человечества», — пророчески сказал об этом Луис Бунюэль.
Поддельное происшествие следовало вскоре за подлинной аварией. Фильмы-катастрофы, рассчитанные на широкую публику", моделируются по гибели «Титаника» и землетрясению в Сан-Франциско, не говоря уж о многочисленных военных фильмах.
«Прыгать, падать, работать до седьмого пота!»— так недавно охарактеризовал свое искусство Харрисон Форд. Становление звезды зависит не столько от таланта или красоты, сколько от способности каскадеров с воскресной ярмарки или из цирка выполнять рискованные трюки перед камерой: конные трюки, падения, воздушную акробатику и имитацию самоубийств, ведущие с появлением прямого эфира к так называемому reality show, зачастую переходящему в snuff movie.
Кем бы были для широкой публики Джеймс Дин без своего «Порше», Айртон Сенна без «Фер-рари» или леди Диана без рокового «Мерседеса» в конце своего трагического road movie!
Вскоре после исступления похорон бразильского чемпиона по автогонкам, похороны принцессы Уэльской вылились в огромный политический плебисцит: с Юнион Джеком над Букингем-ским дворцом и английской королевой, вынужденной произносить слова извинения перед камерами и называть свой сплотившийся народ примером всему миру.
Но о каком мире и каком народе идет речь и можно ли назвать «народом» миллионы растерянных телезрителей, завязших в масс-медиа?
Несчастное Ее Величество, она все еще следит за лошадиными бегами, а ее принц Чарльз увлекается акварелью и биологией; они похожи на Марию-Антуанетту, которая когда-то разводила овец в «Малом Трианоне» Версаля.
Несчастные лейбористы услышали сигнал тревоги и теперь страшатся услышать похоронный звон по английской монархии, а вскоре и по самим себе — старому политическому классу. Один из советников Тони Блэра, социолог Джеф Малган недавно опубликовал книгу "Жизнь после политики ", где он, подобно многим другим, утверждает, что Интернет и глобализация «позволяют каждому индивиду самому создавать для себя цели, иметь собственное мнение и личное представление обо всем».3 Несчастный президент Клинтон в июне 1997 года был торжественно извещен об этом теми, кто называет себя «хозяевами информационного универсума», членами Business Software Alliance с владельцем «Микрософта» во главе, пришедшими выставить ультиматум Белому дому.
Сделан первый шаг на пути к «демократическому капитализму» всеобщей сети, которая, ускользая от существующих институций, вызовет в скором времени исчезновение всех экономических, политических, юридических и культурных промежуточных общественных образований.
Более реалистичный человек и, что важнее, человек старшего «экологического» поколения Тед Тернер, владелец CNN и вице-президент Time Warner, назвал себя «защитником планеты» и призвал президента заплатить США долги ООН, одновременно собственноручно выписав ООН чек на миллион долларов «на благотворительность». Что это, как не ставка нового, «внеземного» масштаба?
Отметим завершение летней shaggy dog story 1997 года сентябрьской церемонией награждения в Звездном городке близ Москвы двоих невезучих членов экипажа станции «Мир», счастливо
избежавших послеполетных осложнений и получивших, в итоге, в качестве компенсации участок земли, небольшую часть живой планеты, которая чуть не стала для них «потерянным миром»… Как это произошло с бразильскими крестьянами из «Социального движения сельскохозяйственных рабочих», которые в это время сотнями умирали за «кусок земли и ломоть хлеба, чтобы их сыновья не стали бандитами».
За несколько десятилетий молниеносного распространения промышленного кинематографа, человечество, не ведая того, перешло в эру бессмысленной истории без начала и конца, эру противоречащих разуму масс-медиа, эру того, что по-английски называется «shaggy dog story». Замедленно или ускоренно, здесь или там, везде или нигде… от кинематографической оптики и все более специальных эффектов человечество не просто обезумело — у него двоится в глазах.
То, что скрывалось от глаз физическим ускорением движения, на экране раскрывается для всех и каждого. Механика полета птицы или бег лошади, полет сверхскоростного снаряда, неуловимые движения воды и воздуха, падение тел, сгорание вещества и т. д. И напротив, то, что скрывает естественно медленное течение явлений: прорастание70 семян, распускание цветов, биологические метаморфозы… все это по порядку или вперемешку, как угодно.
В конце XIX века объективность научного наблюдения была сильно скомпрометирована новой образностью, а задачей «кинодраматической эпохи» (Карл Краус) стало покорение невидимого, сокрытого лика нашей планеты — скрытого уже не расстояниями, преодоленными к этому моменту, а самим Временем: экстра-темпоральностью, а не экстра-территориальностью.
Наблюдая это беспрецедентное слияние/смешение видимого и невидимого, как не вспомнить об истоках популярного кинематографа: с 1895 года он располагался, наряду с мюзик-холлом или ярмарочным аттракционом, между балаганчиками иллюзионистов и настоящих ученых — «мате-ма-гов» без гроша в кармане, показывавших на ярмарке сеансы "занимательной физической науки ".
Прислушаемся к словам Робера Удена, иллюзиониста, придумывавшего в прошлом веке человекоподобных роботов и оптические приборы: «Иллюзионизм — говорил он, — это искусство, состоящее в извлечении выгоды из ограниченного видения зрителя путем воздействия на присущую ему способность отличать реальное от того, что он считает реальным и истинным, и заставляя его полностью поверить в то, чего не существует».
Сегодня иллюзионисту вроде Дэвида Коппер-филда (ученику и поклоннику Удена) приходится исполнять трюки перед камерами и сталкиваться с серьезными трудностями для того, чтобы в них не только поверили, но и считали выдающимися. И все это не из-за неловкости, а из-за того, что по мере распространения масс-медиа публика становится все более и более легковерной: переход от кратковременного телевещания к круглосуточному, но, в особенности, трансляция see it now на телевидении вызвали у зрителей, в основном — самых молодых, так называемое «состояние маниакальной убежденности».'
Отныне, чтобы удивить публику, Копперфилду недостаточно спрятать голубя, ему надо заставить исчезнуть «Боинг», да и то вряд ли сработает!
Аналогично этому, никто не ответил на вопрос по поводу неожиданного массового самоубийства членов секты Heaven's Gate: как группа специалистов по компьютерам сочла возможным так обмануться, чтобы уверовать в физический перенос в вечность во время парада планет?
Однако это покажется значительно менее эксцентричным, если вспомнить крылатые слова Нила Армстронга, произнесенные 12 июля 1969 года в прямом эфире, слова первого человека на Луне: «Это маленький шаг человека, но какой огромный шаг для человечества!»
На экранах телевизоров реальный шажок астронавта был похож на птичье подпрыгивание. Однако в тот же момент огромный виртуальный шаг, длиной более чем в 300 000 километров, совершили 650 миллионов. 650 миллионов телезрителей испытали действие невесомости у себя дома, «ощущая себя героями грандиозной научной эпопеи», как писал один американский журналист. Сегодня в этом участвовали бы миллиарды.
И все потому, что механика, вернее — все виды механики (кинетическая, волновая, статистическая и т. д.), математически доказывали освобождение человечества от физических ограничений реального мира и его измерений, самым сложным и труднопреодолимым из которых было время.
Современная матемагия пытается заставить исчезнуть не «Боинг», а живую Землю; и то, что постепенно прорисовывается перед нами, — это ее метафизический двойник.
Мертвому светилу, прозванному кибермиром или cyberspace (киберпространством), больше подошло бы название cybertime (кибервремени), некоторой туманности, побочного продукта иллюзионизма, который со времен самой ранней античности зарабатывал деньги на ограниченном видении публики, разрушая ее способность отли-
чать реальное от того, что она считает реальным и истинным. Как греческие маги, которые, согласно Платону, притязали на то, чтобы однажды воссоздать планету по своей воле.
В этой истории в духе Льюиса Кэролла зло становится реальным с помощью многочисленных аналогий. Добро состоит в том чтобы их уничтожать или умножать их до бесконечности.
Мы видим, как под давлением рекламы формируется новое воинствующее расположение духа, объединяющее совершенно разных людей. Отныне каждый считает себя обязанным поддерживать один и тот же разговор о внеземном, где, как в свадьбе кролика и карпа, материалист примыкает к теологу, ученый сходится с журналистом, биолог объединяется с фашистом, капиталист — с социалистом, житель колонии — со свободным гражданином… После провозглашенного Бакуниным полного разрушения мира прошло уже больше века, вобравшего в себя победные крики безумных европейских футуристов, «рвущих узы подлого и низкого мира»; позднее — исследователей атомщиков, архитекторов взрыва в Хиросиме, и сменяющий их психокинезический бред ин-тернавтов… Хотите вы того или нет, но война миров уже давно объявлена и в этой войне, быстрее, чем в какой-либо другой, погибает истина.2 Если свирепые гомеровские песни, наполненные фантазматическими образами кровожадных богов, сверхчеловеческих героев и перевоплощающихся чудовищ, предвосхитили великие завоевания суши, моря и воздуха античности и современности, то, с тех пор как наука оказалась фикцией, почему бы не отнестись серьезно к научно-фантастическим рассказам, проникнутым ужасом перед зарождением новой расы безжалостных завоевателей, великих палачей — героев Временной войны, последней мифической одиссеи, когда воля завоевателей к беспредельному господству оказалась направлена не на географичес-
кое пространство, как раньше, а на искажения пространственно-временного вихря.
Вспомним еще раз о Хиросиме, ставшей не столько военным преступлением против человечности, сколько преступлением против вещества, — о бомбе, создание которой было воспринято в Соединенных Штатах, как «подарок Господа», — и недавние сверхбыстрые конфликты в Фолклендском (Мальвинском) архипелаге в 1982 году и в Персидском заливе в 1991 году, о которых говорили, как о wargames, войне образов, но в которых, кроме того, сказался метафизический конфликт между реальным и виртуальным.
Однако вернемся к старому доброму популярному кинематографу, что с конца XIX века приглашает нас по-новому взглянуть на мир в «новостях планеты» и посмотреть не на туристические красоты и чудеса природы, но на обширные пространства, подверженные разрушениям и катастрофам: пожарам, кораблекрушениям, ураганам, цунами, землетрясениям, войнам и геноциду…
Редкие в природе, катаклизмы отныне стали неотъемлемой частью нашей повседневности. Более того, с катастрофами происходит то же, что и с самолетом у Поля Морана: происшествие становится объектом визуального наслаждения, оно возобновляется по желанию, но публика в скором времени перестает им довольствоваться.
Всеобщее разрушение мира, предназначенное для удовольствия властителей вроде Нерона перестает быть развлечением элиты. Кинематограф сделал разрушение популярным зрелищем, можно сказать, настоящим массовым искусством XX века. В столетие, когда «все, что ранее называлось искусством, оказалось полностью парализованным», как говорили сюрреалисты…" И, действительно, какая катастрофа возможна без движения?
Непосредственно перед бойней 1914 года американский кинематограф выпускал бурлескные короткометражки, вроде фильмов Мака Сеннета,
предлагающие нам посмеяться над транспортными средствами (поездами, автомобилями, кораблями, самолетами….) во множестве сталкивающимися, разбивающимися, взрывающимися, на полной скорости попадающими в разнообразные крушения, однако, из-под обломков которых появляются на удивление целые и невредимые герои.
«Веселая трагедия, предназначенная для нынешнего или еще не созданного человечества», — пророчески сказал об этом Луис Бунюэль.
Поддельное происшествие следовало вскоре за подлинной аварией. Фильмы-катастрофы, рассчитанные на широкую публику", моделируются по гибели «Титаника» и землетрясению в Сан-Франциско, не говоря уж о многочисленных военных фильмах.
«Прыгать, падать, работать до седьмого пота!»— так недавно охарактеризовал свое искусство Харрисон Форд. Становление звезды зависит не столько от таланта или красоты, сколько от способности каскадеров с воскресной ярмарки или из цирка выполнять рискованные трюки перед камерой: конные трюки, падения, воздушную акробатику и имитацию самоубийств, ведущие с появлением прямого эфира к так называемому reality show, зачастую переходящему в snuff movie.
Кем бы были для широкой публики Джеймс Дин без своего «Порше», Айртон Сенна без «Фер-рари» или леди Диана без рокового «Мерседеса» в конце своего трагического road movie!
Вскоре после исступления похорон бразильского чемпиона по автогонкам, похороны принцессы Уэльской вылились в огромный политический плебисцит: с Юнион Джеком над Букингем-ским дворцом и английской королевой, вынужденной произносить слова извинения перед камерами и называть свой сплотившийся народ примером всему миру.
Но о каком мире и каком народе идет речь и можно ли назвать «народом» миллионы растерянных телезрителей, завязших в масс-медиа?
Несчастное Ее Величество, она все еще следит за лошадиными бегами, а ее принц Чарльз увлекается акварелью и биологией; они похожи на Марию-Антуанетту, которая когда-то разводила овец в «Малом Трианоне» Версаля.
Несчастные лейбористы услышали сигнал тревоги и теперь страшатся услышать похоронный звон по английской монархии, а вскоре и по самим себе — старому политическому классу. Один из советников Тони Блэра, социолог Джеф Малган недавно опубликовал книгу "Жизнь после политики ", где он, подобно многим другим, утверждает, что Интернет и глобализация «позволяют каждому индивиду самому создавать для себя цели, иметь собственное мнение и личное представление обо всем».3 Несчастный президент Клинтон в июне 1997 года был торжественно извещен об этом теми, кто называет себя «хозяевами информационного универсума», членами Business Software Alliance с владельцем «Микрософта» во главе, пришедшими выставить ультиматум Белому дому.
Сделан первый шаг на пути к «демократическому капитализму» всеобщей сети, которая, ускользая от существующих институций, вызовет в скором времени исчезновение всех экономических, политических, юридических и культурных промежуточных общественных образований.
Более реалистичный человек и, что важнее, человек старшего «экологического» поколения Тед Тернер, владелец CNN и вице-президент Time Warner, назвал себя «защитником планеты» и призвал президента заплатить США долги ООН, одновременно собственноручно выписав ООН чек на миллион долларов «на благотворительность». Что это, как не ставка нового, «внеземного» масштаба?
Отметим завершение летней shaggy dog story 1997 года сентябрьской церемонией награждения в Звездном городке близ Москвы двоих невезучих членов экипажа станции «Мир», счастливо
избежавших послеполетных осложнений и получивших, в итоге, в качестве компенсации участок земли, небольшую часть живой планеты, которая чуть не стала для них «потерянным миром»… Как это произошло с бразильскими крестьянами из «Социального движения сельскохозяйственных рабочих», которые в это время сотнями умирали за «кусок земли и ломоть хлеба, чтобы их сыновья не стали бандитами».
XI
Несколько лет назад труппа итальянских мимов показала парижским зрителям забавный спектакль, где дюжина взрослых людей, одетых в подгузники и слюнявчики, суетились на сцене, спотыкались, падали, кричали, дрались, водили хороводы и ласкали друг друга… Бурлескные персонажи не походили ни на детей, ни на взрослых, это были фальшивые дети или фальшивые взрослые — или, может быть, карикатуры на детей, не понятно.
Аналогично этому, когда Билл Гейтс, похожий на подростка человек сорока лет, осмеливается публично заявлять: «Кто знает, может быть, мир существует только для меня! И если это так, то, я должен признать, мне это нравится!»
— возникает вопрос: не страдает ли владелец «Микрософта» чем-то вроде потери пространственной координации, и не является ли мир, о котором он говорит, не чем иным, как детской комнатой, кукольным миром игр и игрушек большого избалованного ребенка.1 В первой половине XX века Витольд Гомбрович и некоторые из его современников отмечали, что признаком современности является не рост населения или прогресс человечества, а, напротив, отказ от роста и взросления: «Незрелость и инфантильность — вот две черты, которые наиболее точно характеризуют современного человека,» — писал Гомбрович. После телескопических превраще-
ний Алисы мы пришли к Питеру Пэну, ребенку, настойчиво пытавшемуся избежать своего будущего.
Взросление, необходимое для жизни в древних обществах, кажется, стало невозможным в культуре, где каждый, независимо от возраста, продолжает во что-то играть.
За пару десятков лет социальные и политические обязанности, воинская повинность, условности производственной среды и т. д. были сметены и всякая личность, любая деятельность, которой не свойственно ребячество, теперь считается «элитарной» и отвергается.
Общие тенденции развития рынка и массового производства оказались серьезно этим затронуты и мы, сами того не понимая, перешли от индустриального общества к постиндустриальному, от реального к виртуальному, исполняя, таким образом, надежды решительно не взрослеющего общества.
Предпочесть обманчивую виртуальную реальность, положиться на абсолютную скорость электронных импульсов, якобы, мгновенно представляющих то, что время дает лишь понемногу, означает не только свести к нулю географические расстояния реального мира (что уже сделано за одно столетие увеличением скоростных способностей транспортных средств), но и скрыть приближающиеся события за ультракороткими передачами прямого эфира — в общем, сделать так, что ближайшее будущее будет казаться несуществующим.
No future — непреходящее детство японских отаку 80-х годов, отказывающихся возвращаться к действительности, оставив мир цифрового воображения и страну манга.
В книге воспоминаний, законченной 22 февраля 1942 года, совсем незадолго до самоубийства в Петрополисе (Бразилия), Стефан Цвейг описывает Европу перед войной 1914 года и венское общество, в котором он вырос.2 Он говорит о том, что навязчивая идея безопасности развилась в настоящую социальную систему, где стабильные экономические и общест-
венные институции, разного рода правовые гарантии, устойчивая семья, строгий контроль за нравами и т. д., несмотря на растущее националистское напряжение, ограждали каждого от жестоких ударов судьбы. «Вольно же нам людям сегодняшнего дня, уже давно вычеркнувшим из словаря понятие „безопасность“ как химерическое, надсмехаться над оптимистическим бредом поколения, ослепленного идеализмом и полностью доверяющего техническому прогрессу», — писал Цвейг, добавляя: «Мы, ожидающие от каждого нового дня, что он окажется еще более отвратительным, чем предыдущий».
Здесь нас интересует отношение к молодежи в прогрессистском и одновременно чрезвычайно озабоченном своей безопасностью обществе, где ребенок и подросток рассматриваются как потенциальная опасность, в силу чего с ними обходятся чрезвычайно грубо. С помощью псевдовоенного воспитания и школьного обучения («каторги», как говорит Цвейг), брака по расчету, приданого и наследуемого звания молодое поколение предусмотрительно не подпускается к делам и пребывает в состоянии постоянной зависимости — ведь правовая дееспособность наступала тогда в 23 года, и даже сорокалетний человек воспринимался с некоторым подозрением.
Для того, чтобы занять ответственный пост, необходимо было «замаскироваться» под степенного человека, или даже под старика: набрать приятную полноту и отпустить окладистую бороду.
Цвейг, часто посещавший Фрейда, был склонен думать, что изрядной частью своих теорий выдающийся врач обязан наблюдением за крайностями австрийского общества. Такова, например, очень венская идея о детстве, лишенном «невинности» и потенциально опасном для взрослого: разве извращенцы не являются «взрослыми детьми» с «инфантильной психикой»?
Сюда же относится и обвинение им молодого поколения в нетерпеливом желании сорвать куль-
турные, языковые, моральные предохранительные клапаны общества, обезопасившего себя типично отцовской системой подавления. А ведь отмена табу было лишь устранением чрезмерных привилегий всемогущей старости, из-за своей осторожности с опаской относившейся к будущему.
Становится также более понятным резкое отношение к психоаналитикам Карла Крауса, считавшего их «отбросами общества», и слова Кафки о психоанализе как о «явном заблуждении»] Наряду с классовой борьбой (потерпевшей поражение и приведшей к мафиозному неоконсерватизму номенклатуры стариков) негласно, как следствие внутренней борьбы поколений и результат физиологической войны — столь же древней, как этническая война или война полов, произошла иная революция.
Все еще немногочисленный авангард юношеской революции (от романтизма к дада и сюрреализму) перво-наперво штурмом захватил власть над культурой, причем, отметим, сделано это было во имя «ошибочных действий» (actes manques). Между тем, эмансипация молодежи, называемой безграмотной, была спровоцирована и ускорена крайностями этого опустошительного столетия. Как писал Жюль Ромен: «Если бы не молодость сражавшихся в Первой мировой войне, бойня, подобная сражению при Вердене (где погибло около 700 000 человек) была бы невозможна». И добавляет: «Молодые не думают о будущем, их нелегко разжалобить, и именно поэтому они умеют быть жестокими и насмешливыми».
Посмотрим на дело с другой стороны, и упомянем стариков, отправивших их на заклание: австрийского императора Франца-Иосифа, развязавшего братоубийственный конфликт в возрасте восьмидесяти четырех лет, и Жоржа Клемансо, учредителя децимации, показательной казни каждого десятого, палача в возрасте за восемьдесят.
Не будем также забывать о рационализме военной бюрократии, решающейся на «санитарную чистку» мужского населения по возрастному критерию, когда в жертву автоматически приносятся самые молодые.3 Позднее, в период, когда «каждый новый день мог оказаться более отвратительным, чем предыдущий», Ханна Арендт проницательно укажет, что «нигилистское бурление» начинается не с Гитлера, но с Маркса и Ницше, с ниспровергания старых ценностей, провозглашаемым созданием новых и, таким образом, перевертывающим исторический процесс.
Ни Ницше, ни Гитлер не были, соответственно, настоящим философом и политиком — они представляли собой тип параноидального интерпретатора апокалиптического ультиматума юности, сражающейся с необратимостью течения времени: «Для земли и всего сущего не будет больше задержки!» 4 No future, грандиозные бойни революций и индустриальных войн, в конце концов, исполнили пожелания юности, оказав ей двойную услугу: они разрушили прошлое (культурное, социальное, моральное) и сорвали покров мрака с будущего, скрывавший неизбежность ненавистной старости.
Когда на короткое время воцарился мир, уцелевшие продолжили движение против часовой стрелки, попытку взять время приступом.
На смену проклятым художникам XIX века пришли потерянные поколения так называемых «бурлящих лет». Затем происходит демократизация этого явления. От Скотта Фитцджеральда к Джеку Керуаку и beat generation с их самоубийствами и криминальными привычками, далее к ангельскому Вудстоку и последним сполохам 1968 года, когда, как и предсказывала Арендт, воображение так и не пришло к власти.5 Наконец, наступила неотъемлемая праздность новоявленных losers и junkies, изгоев, становящихся все более многочисленными в постиндустриальном мире.
Аналогично этому, когда Билл Гейтс, похожий на подростка человек сорока лет, осмеливается публично заявлять: «Кто знает, может быть, мир существует только для меня! И если это так, то, я должен признать, мне это нравится!»
— возникает вопрос: не страдает ли владелец «Микрософта» чем-то вроде потери пространственной координации, и не является ли мир, о котором он говорит, не чем иным, как детской комнатой, кукольным миром игр и игрушек большого избалованного ребенка.1 В первой половине XX века Витольд Гомбрович и некоторые из его современников отмечали, что признаком современности является не рост населения или прогресс человечества, а, напротив, отказ от роста и взросления: «Незрелость и инфантильность — вот две черты, которые наиболее точно характеризуют современного человека,» — писал Гомбрович. После телескопических превраще-
ний Алисы мы пришли к Питеру Пэну, ребенку, настойчиво пытавшемуся избежать своего будущего.
Взросление, необходимое для жизни в древних обществах, кажется, стало невозможным в культуре, где каждый, независимо от возраста, продолжает во что-то играть.
За пару десятков лет социальные и политические обязанности, воинская повинность, условности производственной среды и т. д. были сметены и всякая личность, любая деятельность, которой не свойственно ребячество, теперь считается «элитарной» и отвергается.
Общие тенденции развития рынка и массового производства оказались серьезно этим затронуты и мы, сами того не понимая, перешли от индустриального общества к постиндустриальному, от реального к виртуальному, исполняя, таким образом, надежды решительно не взрослеющего общества.
Предпочесть обманчивую виртуальную реальность, положиться на абсолютную скорость электронных импульсов, якобы, мгновенно представляющих то, что время дает лишь понемногу, означает не только свести к нулю географические расстояния реального мира (что уже сделано за одно столетие увеличением скоростных способностей транспортных средств), но и скрыть приближающиеся события за ультракороткими передачами прямого эфира — в общем, сделать так, что ближайшее будущее будет казаться несуществующим.
No future — непреходящее детство японских отаку 80-х годов, отказывающихся возвращаться к действительности, оставив мир цифрового воображения и страну манга.
В книге воспоминаний, законченной 22 февраля 1942 года, совсем незадолго до самоубийства в Петрополисе (Бразилия), Стефан Цвейг описывает Европу перед войной 1914 года и венское общество, в котором он вырос.2 Он говорит о том, что навязчивая идея безопасности развилась в настоящую социальную систему, где стабильные экономические и общест-
венные институции, разного рода правовые гарантии, устойчивая семья, строгий контроль за нравами и т. д., несмотря на растущее националистское напряжение, ограждали каждого от жестоких ударов судьбы. «Вольно же нам людям сегодняшнего дня, уже давно вычеркнувшим из словаря понятие „безопасность“ как химерическое, надсмехаться над оптимистическим бредом поколения, ослепленного идеализмом и полностью доверяющего техническому прогрессу», — писал Цвейг, добавляя: «Мы, ожидающие от каждого нового дня, что он окажется еще более отвратительным, чем предыдущий».
Здесь нас интересует отношение к молодежи в прогрессистском и одновременно чрезвычайно озабоченном своей безопасностью обществе, где ребенок и подросток рассматриваются как потенциальная опасность, в силу чего с ними обходятся чрезвычайно грубо. С помощью псевдовоенного воспитания и школьного обучения («каторги», как говорит Цвейг), брака по расчету, приданого и наследуемого звания молодое поколение предусмотрительно не подпускается к делам и пребывает в состоянии постоянной зависимости — ведь правовая дееспособность наступала тогда в 23 года, и даже сорокалетний человек воспринимался с некоторым подозрением.
Для того, чтобы занять ответственный пост, необходимо было «замаскироваться» под степенного человека, или даже под старика: набрать приятную полноту и отпустить окладистую бороду.
Цвейг, часто посещавший Фрейда, был склонен думать, что изрядной частью своих теорий выдающийся врач обязан наблюдением за крайностями австрийского общества. Такова, например, очень венская идея о детстве, лишенном «невинности» и потенциально опасном для взрослого: разве извращенцы не являются «взрослыми детьми» с «инфантильной психикой»?
Сюда же относится и обвинение им молодого поколения в нетерпеливом желании сорвать куль-
турные, языковые, моральные предохранительные клапаны общества, обезопасившего себя типично отцовской системой подавления. А ведь отмена табу было лишь устранением чрезмерных привилегий всемогущей старости, из-за своей осторожности с опаской относившейся к будущему.
Становится также более понятным резкое отношение к психоаналитикам Карла Крауса, считавшего их «отбросами общества», и слова Кафки о психоанализе как о «явном заблуждении»] Наряду с классовой борьбой (потерпевшей поражение и приведшей к мафиозному неоконсерватизму номенклатуры стариков) негласно, как следствие внутренней борьбы поколений и результат физиологической войны — столь же древней, как этническая война или война полов, произошла иная революция.
Все еще немногочисленный авангард юношеской революции (от романтизма к дада и сюрреализму) перво-наперво штурмом захватил власть над культурой, причем, отметим, сделано это было во имя «ошибочных действий» (actes manques). Между тем, эмансипация молодежи, называемой безграмотной, была спровоцирована и ускорена крайностями этого опустошительного столетия. Как писал Жюль Ромен: «Если бы не молодость сражавшихся в Первой мировой войне, бойня, подобная сражению при Вердене (где погибло около 700 000 человек) была бы невозможна». И добавляет: «Молодые не думают о будущем, их нелегко разжалобить, и именно поэтому они умеют быть жестокими и насмешливыми».
Посмотрим на дело с другой стороны, и упомянем стариков, отправивших их на заклание: австрийского императора Франца-Иосифа, развязавшего братоубийственный конфликт в возрасте восьмидесяти четырех лет, и Жоржа Клемансо, учредителя децимации, показательной казни каждого десятого, палача в возрасте за восемьдесят.
Не будем также забывать о рационализме военной бюрократии, решающейся на «санитарную чистку» мужского населения по возрастному критерию, когда в жертву автоматически приносятся самые молодые.3 Позднее, в период, когда «каждый новый день мог оказаться более отвратительным, чем предыдущий», Ханна Арендт проницательно укажет, что «нигилистское бурление» начинается не с Гитлера, но с Маркса и Ницше, с ниспровергания старых ценностей, провозглашаемым созданием новых и, таким образом, перевертывающим исторический процесс.
Ни Ницше, ни Гитлер не были, соответственно, настоящим философом и политиком — они представляли собой тип параноидального интерпретатора апокалиптического ультиматума юности, сражающейся с необратимостью течения времени: «Для земли и всего сущего не будет больше задержки!» 4 No future, грандиозные бойни революций и индустриальных войн, в конце концов, исполнили пожелания юности, оказав ей двойную услугу: они разрушили прошлое (культурное, социальное, моральное) и сорвали покров мрака с будущего, скрывавший неизбежность ненавистной старости.
Когда на короткое время воцарился мир, уцелевшие продолжили движение против часовой стрелки, попытку взять время приступом.
На смену проклятым художникам XIX века пришли потерянные поколения так называемых «бурлящих лет». Затем происходит демократизация этого явления. От Скотта Фитцджеральда к Джеку Керуаку и beat generation с их самоубийствами и криминальными привычками, далее к ангельскому Вудстоку и последним сполохам 1968 года, когда, как и предсказывала Арендт, воображение так и не пришло к власти.5 Наконец, наступила неотъемлемая праздность новоявленных losers и junkies, изгоев, становящихся все более многочисленными в постиндустриальном мире.