Я же могилку найти не могу, потому что вокруг все изменилось. Когда хоронили мы его, земля была голая, а теперь всё в цвету. И чем дольше не могу я ее найти, тем больше находит на меня отчаянье, я в голос уже плачу. Хожу одна среди чужих могил и вою. Парни какие-то зовут:
   - Девушка, чего плачешь? Иди к нам - выпьем, веселее будет!
   Насилу отбилась от них. Наконец нашла могилу. По соседней - весной еще запомнила фамилию того, кто рядом похоронен. Как увидела маленький холмик без памятника, без креста - повалилась на землю и долго лежала так и плакала.
   Не знаю уж, сколько времени прошло. Вдруг кто-то зовет меня:
   - Никак Галя?
   Смотрю - тетя Таня стоит, та нянюшка, что все меня жалела в больнице, что я так долго родить не могла. Должно быть, кто-то был у нее тут похоронен.
   - Ой, милая, сердешная ты моя! Видать, робеночек-то твой помер?
   - Помер, тетя Таня, помер...
   - Да посмотри, на кого же ты похожа, худая-то какая, сама-то не больна ли ты?
   - Нет, не больная, тетя Таня, а только жить так тошно!
   Села она рядом, гладит меня по голове, по плечам:
   Ничего, милая, не убивайся, не горюй. Все во власти Божией... Бог дал, Бог взял...
   Однажды пришла ко мне незнакомая женщина, сказала, что она жена моего отца, у нее от него дочь, что отец мой арестован и осужден по 58-й политической - статье на 10 лет. На мой вопрос - за что, она ответила, что он в пьяном виде рассказывал в какой-то компании анекдоты про Сталина. На него донесли, и вот теперь ему сидеть 10 лет.
   Мне было его не жаль. Возможно, это было жестоко, но после того, как он бросил меня в блокаду, после того, как, увидев меня умирающей с новорожденным ребенком, пальцем не шевельнул, чтобы меня спасти, - я вычеркнула его из своей жизни раз и навсегда.
   Тогда прокатилась новая волна арестов. Сажали кого попало. Страна лежала в развалинах - требовался бесплатный рабский труд, нужна была новая армия рабов. При существующей у нас системе государство не может оплачивать человеческий труд, как он того заслуживает, но "мудрая партия" имела по этой части большой опыт: еще до войны руками заключенных рабов были построены Беломорканал, гигантские электростанции, заводы, комбинаты и т. д. - славные стройки социализма и коммунизма.
   Так и после войны под руководством Отца и Учителя ретивые исполнители до предела набили ГУЛАГ мужиками и бабами, подложили под это дело политическую платформу и - вкалывай бесплатно минимум десять лет. Гениально: и платить за работу не надо, и безработицы в стране нет.
   Потом пошла борьба с формалистами и космополитами. Первыми приняли на себя удар наши ленинградцы - Анна Ахматова и Михаил Зощенко.
   Газетный лист со статьей Жданова, где он называет Ахматову "взбесившейся барынькой, мечущейся между будуаром и молельной", вызывает первый внутренний протест. Что происходит вокруг? Анна Ахматова - гордость России. Как же можно так безнаказанно, нагло, публично шельмовать великую поэтессу, оскорблять женщину!
   Постановление партии и правительства о формализме в музыке, где поносят "формалистов"-композиторов Прокофьева, Шостаковича... "Великая партия большевиков" дает урок музыки гениям нашей эпохи...
   Начинает приоткрываться завеса, раньше плотно окутывавшая сознание.
   Под лозунгом "Долой космополитизм!" черная чума прокатилась по всем театрам, и множество лучших произведений искусства на долгие годы оказалось погребенным. Одним за другим сыпались приказы, обязывавшие театры ставить современные советские пьесы, прославляющие партию, и целая армия бездарных писателей, драматургов, поэтов, композиторов, годами точившая перья в ожидании своего часа, наперегонки кинулась к кормушке, истерически славя советскую власть и великого вождя, гения всех времен и народов.
   Неважно, что по его вине уже в первые месяцы войны миллионы почти безоружных советских солдат стали в буквальном смысле слова пушечным мясом, и немцы, походным маршем пройдя Украину и Белоруссию, оказались у стен Москвы и Ленинграда; что в одном только Ленинграде больше полутора миллионов гражданского населения - стариков, женщин и детей - приняло мученическую смерть от голода. Это все не имеет значения - важно, что дождались своего часа. Вперед, деятели искусства и культуры! Выслуживайтесь, критики, музыковеды! Круши, ори, хватай! Рви куски мяса у своих гениальных собратьев, трави, ату их, ату!..
   - Ах, ты - гений? А мы тебя всенародно лаптем - о роже, по роже!.. Ура-аа! Слава Отцу и Учителю!
   1947-1949 годы, актеры играют почти в пустых залах - публика перестала ходить в театр. Так больно слышать, как замечательные артисты Александринского театра, стыдясь самих себя, натужно, с ложным пафосом выкрикивают трескучие фразы, прославляющие партию и великого вождя. Стыдно за актеров, за их публичное унижение... Одно утешает: мало кто их слышит. В великолепном - с бархатом и позолотой - зале Александрийского театра на 1200 мест сидит несколько десятков человек. И я среди них.
   В 1948 году, когда наступило засилье советского репертуара и стало обязательным играть ту белиберду, что тащили к нам в театр ретивые борзописцы, я ушла из театра на концертную работу. Чтобы не быть обязанной вместе с дружным коллективом хором кричать "ypa!", когда хочется кричать "караул!", я предпочла уйти. Это не было политическим протестом. Просто мне стало невыносимо противно от повальной, патологической лжи. Захотелось залезть в нору, спрятаться от людей, быть одной. Я подготовила программу эстрадных песен, стала давать сольные концерты. Вскоре Марк тоже ушел из театра - он стал моим администратором, организовывал мои концерты, занимался всеми моими делами.Мы купили машину - "Победу", тогда она стоила 1600 рублей, не то, что теперь. Цена выросла во много раз, а зарплаты практически те же.
   На концерты мы ездили всегда на нашей машине: пианист-аккомпаниатор, скрипач или чтец - для начала программы - и я с Марком. Ездили, в основном, по маленьким провинциальным городкам или селам. Выезжали обычно месяца на два, двигались по намеченному маршруту, почти каждый день давая концерты, каждый день переезжая из города в город, ночуя в грязных, кишащих клопами гостиницах. Даже названия городов и деревень были соответствующие, как, например, в Белоруссии: Новая Мышь, Старая Мышь...
   Это был тяжелый кусок хлеба. Но, получая по 30 рублей за концерт, я за два месяца гастролей зарабатывала приличную сумму и, возвратившись в Ленинград, могла месяца два жить, не работая, - ходить в театры, в Филармонию на симфонические концерты, слушать знаменитых певцов, приезжавших на гастроли. А когда деньги кончались, мы - в машину, и поехали снова на заработки.
   Не хотелось мне идти на пробу ни в Ленинградский театр оперетты, ни в Ленинградский театр эстрады - я уже почувствовала прелесть свободы, независимости: никто не стоял надо мной с палкой, заставляя делать то, чего мне делать не хочется. Я предпочитала сначала стать личностью в искусстве, чтобы потом прийти в большие концертные организации уже с правом ставить собственные творческие условия.
   Странно, но я не увлекалась оперой. В Мариинский театр ходила очень редко. Я предпочитала слушать певцов в концертах - тогда я следила за вокальной линией артиста, за фразировкой, старалась понять технику певца; если мне нравилось, то я дома повторяла услышанное, подражая исполнителю. Слушая хорошее пение, я легко могла вызвать в своем воображении сценический образ. Наоборот, сценическое воплощение в театре разбивало мое собственное представление, обезоруживало мое восприятие. Даже хорошее пение не могло заставить меня поверить в то, что вот та шестипудовая Аида - "рая созданье, Нильской долины дивный цветок". Все эти тяжеловесные и не первой юности матроны - то в "Фаусте", закатив глазки, гадающие на маргаритках: "любит - не любит", то в "Онегине", плотно, со скрипом усевшись в постель, пишущие наивное девочкино письмо, - вызывали досаду и чувство неловкости за исполнительниц.
   Я начала искать педагога, чтобы попытаться вернуть себе голос, так надежно забитый "душкой" Иван Сергеичем, милейшим приверженцем "бельканто". Занималась я то с одним, то с другим педагогом, но ничего не получалось: голос приобрел низкие ноты, но верхний регистр был отрезан. Меня это не особенно печалило, потому что тот песенный репертуар, который я исполняла в концертах, требовал красивого среднего регистра и низких грудных нот, а они у меня были. Я так и решила - совершенствоваться как эстрадная жанровая певица.
   Примером, идеалом эстрадного пения была для меня Клавдия Шульженко. Все в ней мне нравилось. С самого появления ее на сцене я попадала под обаяние ее огромного мастерства, ее внешнего облика, ее пластики, отточенности ее движений. В каждой песне возникал определенный сценический образ, каждая песня была законченным произведением, со своим вступлением, развитием и финалом. Эстрадный жанр очень опасен легкостью и соблазном соскользнуть на дешевые эффекты, на убогие актерские трюки, у которых одна цель: ублажить публику. Клавдию Шульженко никогда не покидало чувство меры - она была удивительная артистка. Прекрасные, выразительные руки, богатая мимика - все отражает внутреннее, душевное движение. Все искренне прочувствовано, естественно исполнено и умно рассчитано. Она никогда не пела с микрофоном. Голос у нее был небольшой, но очень приятного тембра. Она будто и не пела, а легко и свободно напевала, не форсируя звук, что немедленно создавало особую атмосферу интимности и неизменно покоряло зрителя.
   Она создала в этом жанре свой собственный стиль и царила на эстраде десятки лет. Из известных мне певиц я могу сравнить ее по степени таланта только с Эдит Пиаф, хотя по характеру дарования они совершенно разные: в Пиаф - надломленность, трагический надрыв, в Шульженко - мягкая лиричность, светлая женственность. После ее пения хотелось жить.
   Я ходила на ее концерты, как в школу высочайшего мастерства, и многому у нее научилась. От нее у меня и любовь к концертной деятельности. Она одна из немногих певиц, о которых я могу сказать: в ней все было гармонично.
   Конечно, я стремилась петь ее репертуар в своих концертах. Ноты купить нельзя - репертуар был ее собственностью, поэтому я на одном концерте запоминала мелодии понравившихся мне песен, на другом - тексты их, а уж после третьего я знала все, что меня интересовало. Шла к своему аккомпаниатору, объясняла характер песни, он подбирал аккомпанемент, записывал на нотную бумагу и - готово.
   Вернувшись однажды из очередной изнурительной гастрольной поездки, я нашла дома записку от сестры моей матери, жившей в Ленинграде: "Приходи к нам, когда вернешься. Приехала мама". Господи, - мама! Я уже давно забыла это слово, я не видела ее 13 лет. Я не ощущала любви к ней - слишком мало ее знала, но и неприязни к ней не чувствовала, она не отталкивала меня, как отец. Я о ней почти не думала, но если вспоминала вдруг - то с теплотой и жалостью к ее неудавшейся жизни. Доходили до меня слухи о ней время от времени: то она снова вышла замуж, то снова разошлась, а писем она не писала.
   Прибежала я к тетке - она жила на Выборгской стороне, но мы с ней почти не виделись, хотя и жили в одном городе. Конечно, коммунальная квартира. Открываю дверь в маленькую комнатенку: сидят тетка с мужем и сыном и женщина с маленькой девочкой лет четырех. Мать! Я ее сразу узнала, вхожу - сердце перехватило, еле выговорила:
   - Здравствуйте...
   Мать смотрит и - не узнает.
   - Здравствуйте. Тут тетя Вера:
   - Зина, да ты что, не узнаешь, кто это?
   Она молча смотрит, и эти секунды как молотом стучат у меня в голове: "Ну что же ты, ну что же ты, - ведь это же я, это - я..."
   - Нет, не узнаю.
   - Да ты приглядись!
   - Не знаю... (еще помолчала)... Галя, что ли?
   Боже, как я плакала в тот день! Так больно мне было, так обидно! Ведь ждали же меня - и то не узнала. Ничего не подсказало ей материнское чувство. А я не могла выговорить слово "мама".
   Это все-таки удивительно, как быстро сумела наша власть морально развратить людей, разрушить кровное отношение детей к родителям, родителей к детям, уничтожить вековые семейные традиции. Насильственно оторванные от понятия "мое", "свое", люди легко сходились и так же легко расходились; уходя, все бросали, разучившись придавать значение словам "моя семья", "мои дети", "мои родители". Когда тебе долго повторяют, что все принадлежит партии и государству - твоя душа, равно как и стул, на котором ты сидишь, - ты в конце концов начинаешь постигать науку равнодушия, непринадлежности своей ни к кому и ни к чему.
   Мать моя - как кукушка без гнезда, вся ее собственность - несколько чемоданов с платьями. Да еще эта девчушка... Ни дома, ни семьи. В свои сорок три года она - красивая молодая женщина. Было в ней особое какое-то обаяние, женственная мягкость, тихий голос, ласковость - это, наверное, и привлекало к ней мужчин. Я знаю, какую бурную жизнь она прожила, как кидалась очертя голову в любовные авантюры, и мне странно сейчас видеть в ней какую-то беспомощность, беззащитность даже. Никогда бы не сказала, что она столь решительна в отношениях с мужчинами, если бы не знала, что это действительно так. Она словно вечно гонялась за какой-то мечтой: быстро влюблялась и так же быстро разочаровывалась. И тогда уже никакие силы не могли удержать ее. Перешагнув через все, что еще вчера было смыслом и счастьем всей ее жизни, послушная лишь зову сердца, она уходила в никуда...
   Золотистые волосы, черные, с печальной поволокой глаза... Я смотрела на нее и чувствовала, как запоздалое чувство любви, любви к моей матери заполняет мне сердце.
   Она приехала в Ленинград лечиться - у нее был рак матки, запущенный.
   Истерзала мне тогда душу жалость к ней. Положили ее в больницу, а я уехала на гастроли, и меня не было в Ленинграде несколько месяцев.
   Вернулась домой - письмо: "Приходи. Мать умирает в больнице". Я бросилась туда...
   - Как пройти в палату No...?
   - Третий этаж.
   Поднялась по лестнице, коридор длинный-длинный, ни номеров на палатах, ни медсестер - пусто, а я бегу, ног под собой не чую. Вдруг точно что-то меня изнутри толкнуло: остановилась у входа в какую-то комнату. Дверь раскрыта. Смотрю - в кровати стоит на коленях, вся согнувшись, старая, иссохшая женщина, и два огромных черных глаза ее смотрят прямо на меня. Это была моя мать - теперь уже я ее не узнала. Я поняла, что это она, только потому, что рядом стояли ее сестра и мачеха. Но что это? Почему у нее черные, с сильной сединой волосы? Моя мать - блондинка... Наверное, это не она... И вдруг вижу - концы волос у нее желтые... Значит, она красилась. А я и не знала... Я и не знала, что она красилась... Может, не она все же? Но тетка здесь - значит, она?.. Боже мой, так этот высохший комочек плоти - то, что осталось от моей молодой, красивой матери? Я сначала онемела от ужаса, а потом с воплем "мама!" не помня себя кинулась к ней, почти теряя сознание. Меня вывели в другую комнату, я долго рыдала там, не могла успокоиться. Но надо было взять себя в руки, надо было спокойно войти к ней, чтобы она не поняла, как я испугалась, - я не должна была убивать в ней надежду.
   Дали мне какие-то одурманивающие таблетки - и вошла...
   Она умирала в страшных мучениях. От боли не могла лежать и все время стояла на коленях. Так и спала. Уколы морфия помогали ненадолго, от нее остались лишь кожа да кости, но здоровое молодое сердце не давало ей умереть. Когда под действием морфия боль проходила, она смотрела на меня и грезила. Я гладила ее высохшие руки.
   - Ничего, потерпи, скоро ты поправишься и мы поедем с тобой в Крым...
   И она с надеждой смотрела на меня:
   - Да-да, мы поедем к морю, там будет тепло, и рояль, и ты будешь петь... будешь петь...
   - Да, да, обязательно...
   - Я знаю, я виновата перед тобой, но ты прости меня, не осуждай...
   - Конечно, нет, никогда, ну что ты... Замолчи...
   Она уже ничего не могла есть - глотать не могла. Мне хотелось исполнить какое-нибудь ее желание, хоть перед смертью.
   - Скажи, что тебе принести? Может быть, тебе чего-нибудь хочется, я тебе принесу завтра.
   - Ничего не хочу.
   - Ну, пожалуйста, скажи, мне это так важно, я хочу тебе доставить удовольствие.
   - Ну, хорошо, принеси немножко пирожных "птифур", больше ничего не надо.
   На другой день я принесла ей пирожные. Конечно, она не могла их есть, но ей было приятно смотреть на них - на эти изысканные, красивые сладости - в убогой, жалкой больничной обстановке.
   В тот последний день своей жизни - видно, она чувствовала, что умирает, она торопилась мне сказать все самое главное, самое важное, что не успела и не смогла сказать раньше. Говорила она с большим трудом:
   - Не бойся, рак не заразный и по наследству не передается, я узнавала...
   И через некоторое время - внимательно посмотрев на меня:
   - В молодости у меня был туберкулез, берегись... И еще:
   - Не доверяйся мужчинам, все они ничего не стоят...
   К вечеру она умерла, все так же стоя на коленях, уткнувшись лицом в подушку. И мачеха ее сказала:
   - Ну, Зинаида, все грехи замолила!..
   С большим трудом удалось ее распрямить, чтобы уложить в гроб. Она лежала в нем маленькая, как ребенок...
   Хоронила я ее, везла в машине через весь город и вспоминала свое нерадостное детство, ее несчастную жизнь, а напротив меня сидела ее четырехлетняя дочь, которой, как и мне когда-то, предстояло скитаться по людям...
   Встреча с Верой Николаевной Гариной, которая стала моим учителем пения, перевернула всю мою жизнь. Не знаю, как бы сложилась без нее моя дальнейшая творческая судьба, но оперной певицей я никогда бы не стала. Это был тот самый всемогущий "счастливый случай". Дело было так.
   Как-то зашла ко мне подруга, мы с ней болтали, пили чай, и вдруг она говорит:
   - Знаешь, я все забываю тебе сказать: тут недалеко от тебя, на улице Маяковского, живет очень интересная старуха, учительница пения. Хочешь, зайдем к ней?
   - Да неохота, надоели все эти преподаватели - одни шарлатаны кругом.
   - Ну все равно, что дома-то сидеть? Погода чудесная, пойдем погулять и по дороге заглянем к ней. Что ты теряешь-то? Не понравится - больше не пойдешь.
   - Ладно, пошли.
   Открыла нам дверь совершенно седая женщина, ввела нас в маленькую, длинную, как пенал, комнату. Тамара меня с ней познакомила, и я попросила ее меня послушать.
   - Какой у тебя голос?
   А я думаю - ну что ей буду все объяснять, надоело уж, все равно никто не понимает, почему у меня исчезли верхние ноты.
   - Меццо-сопрано.
   - Хорошо, будем петь гаммы.
   Начинаем с первой октавы, и я нижние ноты пою басом - стараюсь доказать ей, что у меня настоящее меццо-сопрано, а может быть, даже и контральто. У меня и и самом деле всегда были очень крепкие нижние ноты.
   - Так, деточка, так, интересно, интересно...
   Я еще больше поддаю внизу.
   - Так, давай дальше, дальше.
   А куда дальше? У меня выше "соль" второй октавы голос не идет.
   - Выше я не могу, у меня низкий голос.
   - Ну что ж, достаточно. Так вот, моя милая, у тебя не меццо-сопрано, а настоящее сопрано.
   Я совершенно обомлела.
   - Правда? Вот спасибо! Господи, я же помню, какие у меня были раньше верхние ноты! А потом пропали, и мне. никто не верит. Все педагоги, у кого я была, говорили мне, что у меня - меццо-сопрано. Как же вы узнали? Я уже шесть лет пою на сцене, и вы первая мне это говорите!
   - Я поняла по переходным нотам второй октавы. У сопрано эти ноты - "ре", "ми-бемоль", "ми". Ты не умеешь включать на них головной регистр, а это запомни на всю жизнь! - ключ к верхним нотам. Ты должна умом понять эти ощущения, сознательно включать и переключать грудной, средний, головной регистры, научиться владеть своим дыханием. Природная постановка голоса большой соблазн для дураков и бездельников. Потому и теряют часто великолепные голоса, едва начав карьеру, что, не получив профессиональной подготовки, идут на сцену, надеясь только на природные данные. В общем, я буду тебя учить, и начнем мы сегодня же. Первое: как ты дышишь? Покажи-ка.
   - Я не знаю.
   - Хорошо. Тогда вздохни и спой эту фразу...
   Она приложила руку к моей диафрагме, я запела.
   - Чувствуешь, какая у тебя зажатая диафрагма? В такой судороге не то что петь - говорить-то невозможно. Попробуй, вздохни, как ты дышишь при пении, и скажи несколько слов.
   Я делаю то, что она велит, и, конечно, даже разговорный голос у меня становится напряженным и тусклым, как из-под подушки.
   - Чувствуешь, как ты сажаешь звук на горло? Если с таким дыханием можно еще кое-как петь на середине, то о верхних нотах не может быть и речи. Значит, так. Сейчас иди домой, только не смей дома петь сама, не пытайся понять все сразу, это невозможно - только голосу повредишь. Заниматься будем каждый день - это мое главное условие. Я обыкновенно беру с учеников 10 рублей в месяц, но с тебя, поскольку ты работаешь, буду брать пятнадцать. Ты можешь платить столько?
   - Конечно, могу, это же так ничтожно мало! Почему вы не берете больше?
   - Потому что у меня есть десять учеников плюс моя пенсия, итого 150 рублей в месяц. Для меня и моего кота Цыгана на еду достаточно, а больше мне ничего не надо.
   Всю свою жизнь я благодарю Бога, что встретила эту изумительную женщину, и сердце мое исполнено любви и благодарности к ее памяти. Вере Николаевне в то время было 80 лет. Она училась пению еще в прошлом веке у знаменитой Полины де Лукка, в Вене. Пела, в основном, за границей, но вскоре вышла замуж за фабриканта Коха в Петербурге, у него была фабрика музыкальных инструментов, - и постепенно оставила певческую карьеру. Еще во время революции мужа ее расстреляли как буржуя. Жила она на улице Маяковского в огромном, когда-то собственном, доме, на пятом этаже, в маленькой, узкой комнатенке, конечно, в коммунальной квартире. Так как лифт с начала войны не работал, то последние годы она не выходила на улицу - не могла пешком подниматься наверх. Каждый день кто-нибудь из учениц ходил для нее в магазин за продуктами или в сарай за дровами - отопление было печное. В комнате - шкаф, кровать, стол с четырьмя стульями, пианино фабрики Коха... На высокой - под самый потолок изразцовой печи всегда сидел огромный верный котище Цыган. Часто во время пения учеников он прыгал оттуда, летя через всю комнату, как черная пантера. На стене висели старые, пожелтевшие афиши концертов Веры Николаевны и несколько истлевших лент от венков и букетов.
   Итак, я стала у нее заниматься. Как солнце должно утром взойти и вечером сесть, так и я должна была каждое утро идти к ней на урок: это был закон.
   Примерно через две недели, распевая меня, она вдруг остановилась и внимательно на меня посмотрела.
   - Вера Николаевна, что вы на меня так смотрите? Я что-нибудь не так сделала?
   - У тебя звезда во лбу, - сказала она.
   Я не придала никакого значения ее словам - скорее, почувствовала неловкость. Так, думаю, просто хвалит старуха, чтобы я у нее занималась; все педагоги так делают. Да я и без ее комплиментов буду заниматься, мне интересно.
   Больше всего занимались мы дыханием - чтобы освободить зажатую диафрагму. Специальными упражнениями освободили язык, нижнюю часть, гортань,- то есть освободили певческий аппарат. Через полгода я обрела свой полный диапазон две с половиной октавы. К тому времени занималась я, как одержимая. С мыслью о Вере Николаевне я засыпала, с мыслью о ней и просыпалась - и шла на урок. Другой жизни я не знала: съездить, на гастроли, заработать денег - и обратно в Ленинград, заниматься с Верой Николаевной. У нас с нею было удивительное взаимопонимание. Она меня чувствовала, как свой собственный организм. Бывало, я стою у нее за спиной, она меня не видит, но, слушая мое пение, делает замечания:
   - Не опускай грудь, освободи гортань, не задирай язык, подними верхнюю губу и т. д.
   Это было удивительно! Она голосом показывала мне вокальные приемы. Конечно, голос в 80 лет, да еще сопрано, не может звучать по-настоящему, но я моментально ее понимала, сначала копировала ее прием, а потом старалась сознательно разобраться в том, почему та или иная фраза таким образом зазвучала.
   Я так быстро делала успехи, что к концу года уже пела у нее на уроках арии из опер Верди, Пуччини, Чайковского и т. д. Я стопроцентно переняла ее школу, чего, к сожалению, не смог сделать ни один из ее учеников.
   Прошло несколько месяцев, и вдруг весной я почувствовала страшную усталость. У меня и раньше это случалось: в Ленинграде климат сырой, город построен на болотах, и множество людей страдает легочными заболеваниями. На уроках стала быстро утомляться, появилась одышка; придя домой, тут же ложилась спать, совершенно потеряла аппетит. Я не понимала, что со мной происходит, - думала, обычное весеннее недомогание, к лету пройдет, силы вернутся.
   Подошло время очередных летних гастролей, и мы на нашей машине двинулись в путь, давая концерты в Ленинградской, Московской, Харьковской областях, продвигаясь постепенно в конечный пункт нашей поездки - в Крым.
   Как только я активно включилась в работу, состояние мое резко ухудшилось. Я еще никогда не испытывала такого упадка сил. Утром я не могла заставить себя встать с постели и лежала чуть ли не до самого концерта, когда лежать дольше было уже невозможно: надо было идти петь. Несмотря на все, мы продолжали двигаться на юг. Жара в машине ужасная, я от слабости еле жива. И вот по дороге к Харькову у меня пошла горлом кровь. В Харькове мы с Марком пришли в больницу. Долго сидели в очереди. Врач выслушал легкие, смерил температуру - 38+-, кашель, - говорит, что грипп. Я ему объясняю, что у меня кровь горлом шла, по ночам сильно потею - может быть, воспаление легких, сделайте анализ.