— А что, по-вашему, значит «так же любить»? — ответила она вопросом на вопрос, прикрывая книгой грудь.
   Парень продолжал стоять и пялиться на нее. Ситуация становилась все более неловкой. Она встала. Он продолжал рассматривать ее, когда она надевала трусики и рубашку.
   — У вас что, пиво кончилось или воду из бассейна спустили? — спросила она иронически, застегивая пуговицы.
   — А у тебя что кончилось? — спросил он.
   — Любовь у меня кончилась, а я пытаюсь понять почему… — сказала она тихо, подворачивая слишком длинные рукава мужской рубашки, и сама удивилась своей откровенности.
   — Любовь? Это какая, когда держатся за руки? Нельзя всю жизнь держаться за руки, потому что рано или поздно руки затекут. Такая любовь всегда кончается, — сказал он, спрыгивая на песок. — Когда-нибудь да кончится. Подругому не бывает, иначе мы все поумирали бы. Но важнее любви то, что остается после нее.
   Он встал прямо перед ней, так близко, что она уловила запах его тела, и легко смахнул несколько песчинок с ее лица.
   Она хотела было сделать приличествующий ситуации шаг назад, но, к своему удивлению, не ощутила стеснения и не сделала этого шага. От него шло тепло, а его запах напоминал ветер.
   — Как ты думаешь, чем у них кончится любовь? — Он кивнул в сторону лежавшей на полотенце открытой книги.
   — Надеюсь, что чем-нибудь необычным, если учесть, что я чуть не рассталась с жизнью, стремясь овладеть этой книгой.
   — Да ладно, жизнь за эту книгу? Разве в наше время еще есть люди, способные погибнуть за слово? — спросил он скорее весело, чем удивленно.
   — Думаю, что да, — улыбнулась она, — из тех, что не хотят умереть от скуки.
   Парень ничего не ответил. Пошел к воде, сел, набрал полные пригоршни песка и стал медленно пересыпать его. Она подняла книгу, сложила полотенце и встала. Какое-то время наблюдала за ним издали, потом подошла и села рядом. Его лицо было задумчиво-спокойным. Влажный ветер играл его выгоревшими на солнце волосами. Они молча смотрели в океанскую даль и сидели так близко, что иногда их руки соприкасались.
   — Его рубашка? — спросил он, не глядя на нее.
   Она не ответила. Потянулась за ракушкой, только что принесенной на берег океанской волной.
   — Поедешь со мной завтра? Хочу покататься по острову. В семь утра. У стойки администратора. Поедешь? — спросил он, ловко вытаскивая ракушку из ее пальцев.
   Не ожидая ответа, встал и стряхнул песок с ладоней. Подал ей руку. Они направились к отелю. Шли медленно, оставляя следы на мокром песке.
   — Поеду… — сказала она, когда они подошли к гостиничному пляжу, потом разжала его пальцы и забрала свою ракушку.
   Утром ее разбудил будильник. Влажный воздух вместе с криками птиц ворвался в открытое настежь окно гостиничного номера. Было уже тепло, но пока еще не жарко. Она взяла рюкзак и спустилась к аллейке, ведущей к ресторану. Темнокожий садовник, обрезавший сухие листья банана, поприветствовал ее улыбкой. Сейшельцы называют свой остров раем. Но пока туристы не проснулись, приводят этот рай в порядок. Чтобы выглядел точь-в-точь как на цветных открытках.
   В ресторане она взяла кофе и тарелку маракуйи. С самого первого дня она из всех фруктов выбирала именно эти, бордово-коричневые, малопривлекательные для непосвященных. На четвертый день официантка сама принесла ей тарелку разрезанных пополам плодов. Одни сладкие, а другие кислые, почти несъедобные.
   Вот их-то она любила больше всего.
   Ее вдруг охватило беспокойство. Она задумалась, осталось ли в силе вчерашнее приглашение, но, когда она налила себе еще кофе, в ресторан вбежал Лукаш и подсел к ее столику. Волосы его были мокрыми. Без церемоний он потянулся к фруктам на тарелке, взял ложечку у нее из рук. Потом, дождавшись, когда она поставит чашку с кофе на блюдце, потянулся и к ней.
   — Брр, пьешь сладкий кофе? — спросил, сморщившись. Поспешно отставил чашку и, подавая ей руку, сказал: — Едем…
   Они сбежали по ступеням к маленькому серебристому авто, припаркованному на асфальтовом подъезде. Подошли к машине. Поняли, что перепутали стороны.
   Громко рассмеялись. Поехали по левой стороне шоссе. Это наследие английских колонизаторов острова. Ей было не по себе. Постоянно напоминала ему, что «здесь ездят по левой стороне». Но до того как они добрались до Виктории, столицы острова и одновременно страны, ей уже казалось, что левостороннее движение столь же естественно, как и правостороннее. Нужно лишь проявить немного терпения…
   Каждый прожитый час казался ей страницей какого-то сказочного путеводителя. Рынок пряностей в Виктории и старый продавец, грызущий последними двумя зубами высушенный чили. У другого прилавка Лукаш купил красный перец. Перчинки были нанизаны на шнурок, словно краковские кораллы. Он повесил связку ей на шею, чем привел в восторг старушку-торговку, которая не осталась в долгу и пожелала им «острых моментов». Церковь и монастырь капуцинов. Из всех монахов остался лишь один. И был сегодня — потому что пятница — очень занят: крестил детей, как объяснил им нищий с паперти. Крестил рожденных вне брака детей. На Сейшелах люди занимаются любовью когда хотят и с кем хотят. Католицизм и верования вуду мирно сосуществуют. В воскресенье священник крестит законнорожденных детей. В пятницы, быстро и без лишнего шума — тех, кто больше походит на соседа, чем на мужа.
   Сразу за городом узкая полоска пляжа. Сквозившая сквозь сочную зелень кустов белизна песка. Бирюзово-голубая прозрачная и теплая вода. Лукаш на бегу сбросил с себя рубашку и с восторженным криком ребенка, впервые увидевшего море, бросился в волны.
   И делал так всякий раз, когда выходил из машины, на всех попадавшихся на пути пляжах, каждый из которых казался райским уголком. Они добирались до очередного, а она торопила его ехать дальше, опасаясь, что они не успеют увидеть всех и пропустят самый красивый.
   Она отмечала на карте их путь и называла места, которые они проезжали.
   После очередного поворота, на северозападной оконечности острова они вдруг увидели за бескрайними пространствами чайных плантаций огромный крест, вырастающий на горизонте. Совершая ежедневный ритуал, солнце спускалось в океан. Смеркалось. Они вышли из машины.
   Над кронами высоких манговых деревьев летали гигантские летучие мыши. Она испугалась и прижалась к нему. Они подошли к краю обрыва. Крест был установлен на вершине высокой скалы, расположенной на маленьком островке. Оба почувствовали уникальность этого места.
   Внизу была маленькая бухточка. Они осторожно спустились к ней. Лукаш, как всегда, с гиканьем бросился в воду и поплыл к островку с крестом. Она присела на песок, достала из рюкзака книгу и стала читать.
   — Скажешь мне, наконец, сумела бы ты так же любить? — спросил он, внезапно появившись рядом с ней. Капли воды упали на бумагу.
   — С чего ты вообще взял, что это книга о любви? — Потому что эта книга когда-то принадлежала мне, — засмеялся он, вытирая полотенцем волосы, — только какой-то гад спер ее с моего лежака на пляже перед отелем.
   — Так, может, тогда мы вместе прочтем эту книгу, вдвоем? — спросила она робко.
   Он лег возле нее, пристроив голову на гранитную глыбу, и взял книгу у нее из рук. Стал читать. Он читал размеренно и неспешно, как бы наслаждаясь каждым словом. Иногда он замолкал, делая паузы там, где что-то заставляло задуматься.
   Она слушала. И вспоминала, как мама читала ей сказки. Она положила голову ему на плечо и слушала. Оба уснули, должно быть, одновременно.
   Их разбудил вечерний холод. На маленьком пляже было совсем темно.
   — Пора возвращаться, — сказал Лукаш, касаясь губами ее лба.
   Да. Книга пахла своей историей.
   И океаном…
   Она приняла душ. С мокрой головой присела на кровать. Достала книгу. Из книги ей на колени высыпалось несколько песчинок. Она дотронулась до каждой.
   Впервые ей подумалось, что, может, там, на том пляже, где в общем-то ничего и не произошло, все как раз и началось. Чтото такое, чему пока нет названия. Она не сумела определить это состояние, но ей вдруг подумалось, что это не нужно, да и не обязана она вовсе ничего называть.
   Что время само когда-нибудь все назовет.
   Она открыла книгу, легла на кровать и стала читать последнюю главу. Ту, которую они не успели дочитать там, на пляже. Она читала, и ей хотелось, чтобы эта книга никогда не кончалась. Снова она была там, на пляже…
   Она встала. Торопливо раскрыла ноутбук. Начала писать…
   Моя беда в том, что я не умею ждать, не умею упорно, день за днем отдаляться от скверных переживаний. Я чувствую тогда, что впустую трачу время. Я просто не умею ждать. Я должна научиться этому. Ты смог бы научить меня быть терпеливой? Тогда, на том маленьком пляже, ты был олицетворением терпения. Само терпение.
   Я не хочу в одиночку дочитывать эту книгу. У меня широкая постель. Она, может, и не такая мягкая, как песок на том пляже, но я чувствую себя в ней в такой же безопасности, как и там, на твоем плече. Не мог бы ты прийти и дочитать мне последнюю главу? Здесь, у меня? P. S. Я выбросила ту рубашку. Сразу, как только мы вернулись в отель…
   Отослала. Улыбнулась сама себе. Положила голову на голубую подушку. Закрыла глаза и стала терпеливо ждать.
   Звонка в дверь, приятных сновидений, а может, любви…
 
 

О лжи…

 
   Расскажешь мне? О них обо всех? О тех, к которым ты прикасался до меня? Расскажешь?! Я не буду ревновать. Обещаю…
   Мне иногда кажется, что если бы машины умели говорить, то в одну из летних ночей по дороге в Париж, Венецию, Прагу, в Казимеж-над-Вислой или Барселону, в темноте, под тихую, плывущую из динамиков музыку ты задала бы эти вопросы. Точно так же, как иногда их задают женщины. А поскольку женщины по природе своей не могут не ревновать, а еще потому, что обещания не ревновать даются под давлением сиюминутных обстоятельств, я никогда не отвечал на такие вопросы. Я все никак не мог понять, зачем женщины хотят это знать. А может, они вовсе не хотят и это всего лишь провокация с их стороны? Может, единственный правильный ответ — это «не скажу, потому что не помню ни одного важного прикосновения к другой женщине, кроме тебя», а потом зажмуриться, чтобы она не смогла разглядеть в моих глазах лжи? Вот если бы об этом спросила моя машина, я бы ей ответил. Всю правду бы выложил. Без колебаний. С именами, датами рождения и пикантными подробностями нашей близости. Мне не пришлось бы даже выдумывать имена.
   У всех моих машин были женские имена.
   Все они были для меня самыми красивыми, каждой из них я хранил верность, во всех был безумно влюблен, к каждой прикасался и каждую в свое время бросил.
   Ради очередной. Той, что помоложе.
   Расскажешь мне о них? Обо всех них? Расскажешь? Ладно. Про первую любовь… Неправда, что первая — значит, самая в жизни главная. Это придумали ревнивые и завистливые «первые». Для меня самая главная — последняя любовь. Впрочем, и первая имеет значение. Она самая невротическая и самая загадочная. Ее ни с чем нельзя сравнить. Моя была родом из Италии («Fiat-126p»). Такая миниатюрная, что порой казалось, я могу отвезти ее на лифте в ванную на десятый этаж и помыть. Мы все ее любили. Моя жена, моя дочка Иоася и я. Иоася (1983 года рождения), наверное, больше всех. Когда Иоася не могла заснуть, я клал ее в пеленках на заднее сиденье и делал несколько кругов по кварталу. Сразу засыпала. Хотелось бы верить, что от ритмических усыпляющих потряхиваний на выбоинах, а не от бензиновых испарений.
   Потом я познакомился с чешкой («Коda-120L»). Сегодня я знаю, что из всего чешского только манекенщицы прекрасны. А тогда, в 1984 году, мне казалось, что чешские автомобили тоже ничего.
   Тем более в экспортном варианте, купленные в «Певексе», [7]за доллары. Когда в те времена люди платили доллары в «Певексе» за машину, а не за кафель, обои или детское питание, то даже «Koda120L» должна была казаться любовью.
   С ней у меня не было связано никаких особых переживаний. Во всяком случае, наши переживания никогда не совпадали.
   Она всегда опаздывала. Того же мнения и большинство мужчин…
   Потом в Польше случилось нечто небывалое (вторая половина восьмидесятых прошлого века). Самой востребованной жидкостью у мужчин стал бензин.
   Карточки на водку меняли на карточки на бензин. А дома гнали самогон. Всех, у кого машина работала на дизтопливе, искренне ненавидели на автозаправках. Такой клиент не давал сверху и не приезжал в два часа ночи с отчаянной надеждой заправиться. Он мог, как тракторист, заливать сколько хотел. Мне противны взятки. Водка тоже. Я без памяти влюбился в «Daihatsu Charade». Впервые я прикоснулся к ней в Копенгагене. Она была прекрасна. Пахла малиновым шампунем. И была удивительно стройной. За привоз машины из-за границы надо было платить пошлину, которую тогда рассчитывали по весу (sic!) машины. Моя «DC» (Диси) была и худенькой и дизелем, и в день я мог залить в нее сколько хотел, как те трактористы. Но не только за это я любил ее. Мы проехали вместе более 140 тысяч километров. Масса воспоминаний. Наши поездки из Торуни в Варшаву — там я делал кандидатскую. Серые часы ожидания на еще более мрачных границах с ГДР. Мы с ней вместе вывезли почти все мое имущество из Польши во Франкфурт-на-Майне и с нескрываемым наслаждением вместе распрощались с ГДР на карте мира и на нашем пути.
   Мне ни разу не случилось купить для нее что-нибудь красивое. Хоть я и обожал тратить деньги на женщин, имеющих для меня значение. Даже не обул ее в зимнюю резину, но все равно знаю: она простила мне это.
   Потом была «Toyota Сатгу», «СотЫ» (Тиси). Тоже из «Певекса». После моей малютки Диси огромная Тиси была подобна женщине с Марса, а не с Венеры.
   Сильная, мощная, как валькирия с огромной силиконовой грудью из какой-то японской компьютерной игры. Когда мне начинало казаться, что мы с ней совпали по частоте, она без предупреждения включала турбо. Когда ускорение появляется (по мнению мужчин) слишком поздно, у них возникает щекотливая проблема. Два раза ее хотели у меня угнать, и оба раза она им не далась. Хранила мне верность. Милиционеры из транспортного управления сказали мне, что такое счастье не может длиться вечно. Слишком привлекательная, чтобы проводить ночь в одиночестве. Я уступил ее другому. Все время в черном списке. Он обещал мне, что в темное время будет держать ее в гараже. Не знаю, сдержал ли слово. Мы расстались окончательно, но я никогда не забывал ее.
   Потом была Германия. Там много искушения и мало чувства. Там субботы начинаются отнюдь не вожделенной негой в постели. В Германии субботы начинаются с мытья машины. Не моют только студенты, психически больные и коммунисты. Не принадлежа ни к одной из этих групп, я чувствовал себя изгоем. Хотя что касается психически больных, не поручусь. Как знать…
   Внимательно просматриваю записную книжку. Зеленая «BMW-525i», серебристая «BMW-525i Combi». Потом первая измена с эротичным «мерседесом» «ML230, SUV» (Хельга). Огромная и тяжелая, как рубенсовские женщины, и медлительная, как галапагосские черепахи. Мы нравились друг другу, но о чем-то большем и речи быть не могло. Наверное, Хельга ездит сейчас где-то по дорогам Африки. В Африке время течет значительно медленнее, даже я это понимаю.
   «Mercedes С Klasse Kombi» (Цецилия) была ошибкой. Она была очень красивой.
   Факт. Но чем дольше я живу на свете, тем меньшее значение имеет для меня красота. Самое главное в союзе двух — диалог.
   Нам нечего было сказать друг другу, кроме моих претензий, что она меня постоянно подводит. Я постепенно проникался пониманием, что в колком анекдоте о водителях «мерседесов» много правды: «Почему водители „мерседесов" не приветствуют друг друга по дороге на работу? — Нет необходимости. Они уже виделись утром в мастерской…» Такие анекдоты (на тему «мерседеса») распространяет патологически завистливая — всегда — «BMW». Может, и так. Но в случае Цецилии все здесь — чистая правда.
   Потом я провел солнечный весенний уик-энд в Стокгольме. По возвращении все шведское казалось мне супер. У мужчин весной такое случается. Они опьянены и безбожно путают гормоны с Гомером. Даже те, кто никогда не слышал о Гомере. Но в ту весну я был прав.
   «Volvo-V50» (Виктория) была супер.
   Достойная, чувственная, интеллигентная, рассудительная, впечатлительная и скромная. С ней я убедился в том, что это женщина выбирает мужчину, который ее выбирает. С ней я чувствовал себя уверенным и удовлетворенным. Я не желал никакой другой. Я разговаривал с ней по-английски. Она не любила немецкого и ненавидела немок. Меня лишил ее какой-то идиотский, закомплексованный, недомытый, побитый со всех сторон, не доведенный до ума немецкий «Opel Astra» на перекрестке под Франкфуртом. Якобы не заметил, что для нас с ней был зеленый свет. Она сделала все, чтобы отвести от меня беду. До сих пор вспоминаю мягкость ее подушек и до сих пор скучаю по ней.
   А теперь я с закрытыми глазами рассказываю все это моей «МВ SLK Cabrio».
   Нажимаю на кнопку, и она раздевается передо мной, скидывая с себя верх. Какой-то абсурдный немецкий блеф. Сколько себя помню, у них, у немок, этих кнопок всегда было сверх меры…
 
 
 
 

Рейтинг эмоций

 
 
   Мой дорогой, это мое первое из всех последних писем к тебе…
   Я так рада, что у меня еще столько их впереди. Я буду уходить от тебя медленно, с каждым письмом все дальше. И вовсе не потому, что когда-то ты говорил мне о «неоспоримых преимуществах долгого, медленного расставания, которое в один прекрасный день вдруг как-то так, просто, незаметно переходит в скуку с обеих сторон». Нет! Все будет не так. Уж чего-чего, а скуки со мной тебе не придется изведать. А просто свои письма я вышлю все сразу, вместе. Перевяжу их черной бархатной ленточкой, уложу в картонную коробочку, закрою крышкой и расстанусь с ними. Как и с тобой. Навсегда.
 
   Это будут по-старомодному, от руки написанные письма. На бумаге. В конвертах, края которых увлажнены моей слюной, с криво приклеенной маркой, за которой пришлось отстоять в очереди на почте, с нормальным адресом, в котором есть улица и номер дома, а не с идиотским названием какого-то сервера. Это будут настоящие письма, к которым в порыве нежности можно прикоснуться губами, а в приступе злобы порвать их в клочки, в страшном секрете поспешно спрятать ото всех в запираемом на ключик металлическом ящике в подвале или носить с собой и обращаться к ним, когда одолевает грусть и ускользает надежда.
   Самые настоящие письма, которые в крайнем случае можно просто сжечь. А если не сжечь, то через много лет открыть их заново. Ведь у старых писем есть одно неоспоримое преимущество: на них не надо отвечать.
   Письма…
   Ты ведь знаешь, что я люблю письма.
   Знаешь, но так и не написал мне ни одного. Помнишь первый подарок, который я сделала тебе? Я тогда вернулась из Австрии, с конференции, на которую ты меня послал. Формально отправил меня туда твой отец, но по твоей рекомендации или скорее просьбе, а ведь ты так не любишь кого-либо о чем-либо просить. «Аспирантка, в которую наверняка стоит инвестировать». Так было написано от руки в прошении, которое я тоже должна была подписать (тебе не кажется, что эта процедура унижает, особенно тех, кто таким образом может узнать, что в них не стоит инвестировать?). В сущности, была нужна только подпись твоего отца. Он — царь и бог, исключительный властитель судеб каждого в институте. Единолично распределяющий все без исключения. В том числе и евро из фонда. Там, в Вене, я должна была, как ты сказал, «основательно познакомиться с Фрейдом». Что ж, познакомилась. И сделала это сразу после одного воскресного посещения блошиного рынка под Веной. Там я углядела для тебя и купила серую книжечку, изданную в 1946 году. «Briefе an eine junge Frau» [8]Райнера Марии Рильке. Твой любимый поэт. В бытность свою в Швейцарии он написал много писем к одной молодой женщине, которую, похоже, любил. Одиннадцать из них опубликованы в этой серой книжечке. Чтобы купить ее, мне пришлось отчаянно поторговаться и отдать свои предпоследние деньги. Я начала читать ее в метро, на обратном пути в отель. Дочитывала уже на вокзальной скамейке. А на последние деньги я купила бутылку самого дешевого вина в маленьком итальянском магазинчике рядом с отелем. Вернулась в номер, выпила прямо из бутылки, специально для тебя разделась и сделала фото. Эту фотографию — доказательство, что в Вене я основательно познакомилась с Фрейдом, — я вложила в книгу между восьмой и девятой страницами. А самое близкое с ним знакомство происходило тогда, когда — все еще пьяная — я раздумывала, зачем я все это делаю. Может, я хотела, чтобы ты наконец преодолел границу интимности между нами? Провокация помогает преодолеть многие границы. А может, потому, что меня возбуждало представление о тебе, возбужденном не столько моим телом, сколько изощренностью способа передачи информации о желаниях? Твоя кандидатская была по «невербальной коммуникации желаний», вот мне и подумалось, что ты должен это прекрасно знать. А может, потому, что мне самой требовалось усиление и без того сильного физического возбуждения, которое, несо мненно, вызывает акт эксгибиционизма, — перверсия, «регрессия к более ранней стадии либидо» (по Фрейду)? Во всяком случае, раздевание и фотографирование для тебя обнаженной очень меня возбудили. Я убедилась, что заперла комнату на ключ, и легла на кровать. Сначала я широко развела бедра, а потом оделась в твои пальцы и твои губы. Оттолкнулась от берега и очертя голову поплыла с тобой. Утром, когда я проснулась, мне все еще казалось, что я лежу на подушках твоих ладоней…
   Помню, как я по приезде из Австрии пришла в институт, зашла к тебе и вручила эту книгу. Ты тогда крепко прижал меня к себе и, глядя в глаза, пообещал, что прочтешь ее этим же вечером. Не знаю, возможно ли вообще уловить момент, когда начинается любовь. Не какая-то там влюбленность, а любовь.
   Влюбленность — это всего лишь трудноуправляемое раздражение, маниакальнонавязчивое помешательство, занимающее все время и все пространство. Хоть и гнездится в мозгу, но заполняет главным образом тело. Любовь, если вообще появляется, то появляется позже и поглощает человека по-другому. Это не сиюминутная страсть. Она смотрит в будущее. Думаю, что я полюбила тебя в тот самый момент, когда ты в порыве благодарности за подарок (книгу) обнял меня. Впервые как раз тогда на долю секунды во мне появилась мысль о будущем с тобой. И тут же я испугалась этого…
   Я специально осталась в тот вечер в институте. Ушла только тогда, когда погас свет в твоем кабинете. Ты не пришел ко мне и не позвонил. Я не думаю, что ты добрался до восьмой страницы. Ни в тот вечер, ни когда-либо потом. Мне почемуто больше верится в то, что ты поставил книгу на полку и что стоит она там среди кучи других не важных для тебя предметов. Надеюсь, теперь-то ты заглянешь в нее. И наверняка доберешься до восьмой, а может, и дальше…
   Письма…
   Если бы не письма, я почти ничего не знала бы о своем отце. Иногда у меня складывалось впечатление, что он существует только благодаря письмам, которые писал мне. Когда же он возвращался из очередного плавания домой и письма от него не приходили, он казался мне далеким и отсутствующим. Даже если сидел тут же рядом, за столом или приходил ко мне в комнату и целовал меня на ночь. Мой отец даже сказки на сон грядущий — рассказывай своим будущим детям сказки, это очень важно! — «рассказывал» мне в письмах. Когда я была совсем маленькой и еще не умела читать, он их просто рисовал. Вот почему Красная Шапочка у меня всегда ассоциируется со мной, Бабушка — с моей собственной бабушкой, а у Волка зубы и глаза были как у соседа с третьего этажа в нашем подъезде. «Девочка со спичками» Андерсена, «рассказанная» рисунками моего отца, пришла в двадцати четырех пронумерованных толстых письмах.
   Этими письмами отец пытался компенсировать свое отсутствие. Хотя вовсе не был обязан. Может быть, это и странно, но я любила его именно отсутствовавшего. Это совсем не так трудно. Требуется лишь немного смирения, щепотка иллюзий и капля времени. Моя мать никогда не была настолько смиренной, чтобы дать ему это время.
   Я никогда не говорила отцу, что люблю его. Только раз написала это. Когда моя бабушка — его мать — умерла, а он был где-то возле Новой Зеландии и не мог попрощаться с ней. Может, не надо было писать ему тогда об этом. Да и говорить человеку, что любите, только ради того, чтобы утешить его, не следует. Написать написала, а сказать не успела. После этого я получила от него только одно письмо, и он исчез. И хоть я помню текст письма наизусть, я иногда достаю его и перечитываю. Снова и снова, исполненная веры, что, может быть, все-таки между строчек отыщется закодированное «прощай». Пока что ничего такого не нашла. Я даже не знаю, где его могила. И теперь все моря представляются мне кладбищами…
   Я ведь никогда не рассказывала тебе о моем отце, правда? Ты даже не знаешь, что вот уже двенадцать лет, как его нет в живых. А не рассказывала, потому что ты никогда о нем не спрашивал. Зато твоего отца мы «проработали» досконально.