Критик сознает всю трагичность своего положения: он не может не писать – это его призвание; но писать столько, сколько пишет он, равносильно самоубийству. «Мочи нет, как устал и душою и телом, – жалуется он своей невесте в сентябре 1843 г., – правая рука одеревенела и ломит». А в письмах к друзьям дает волю своему сарказму: «Я – Прометей в карикатуре: «Отечественные записки» – моя скала, Краевский – мой коршун… который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет».
   Но не это было самым страшным в его положении, а сознание того, что силы его с каждым днем слабеют, растрачиваясь по пустякам, что приходится писать не о том, к чему призван, а «об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров клубов (право!), о книгах о клопах» и тому подобных изделиях отечественной «словесности». «Моя действительность, – писал Белинский еще в 1840 г., – велит мне читать пакостные книжонки досужей бездарности, писать об них, для пользы и удовольствия почтеннейшей расейской публики, отчеты…». Для души, «для себя, – горестно замечает он, – я ничего не могу делать, ничего не могу прочесть… я по-прежнему не могу печатно сказать все, что я думаю и как я думаю. А черт ли в истине, если ее нельзя популяризировать и обнародовать? – мертвый капитал». Только диву даешься, как в таких условиях ему все же удавалось писать статьи, которые будоражили Россию, формировали общественное мнение, направляли литературный процесс.
   «Статьи Белинского, – вспоминал А.И. Герцен, – судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25-го числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли «Отечественные записки»; тяжелый номер рвали из рук в руки. «Есть Белинского статья?» – «Есть», – и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами… и трех – четырех верований, уважений как не бывало»[18]. Много лет спустя Л.Н. Толстой запишет в своем дневнике: «Утром читал Белинского… Статья о Пушкине – чудо. Я только теперь понял Пушкина»[19].
   Одиннадцать статей Белинского под общим названием «Сочинения Александра Пушкина» (1843–1846; первую из них и имел в виду Л. Толстой) во всех отношениях замечательны. Они образец научного – истинного – подхода к восприятию и оценке творчества писателя, начиная с выявления исторических его корней и национальных истоков и завершая анализом перспектив развития литературы.
   «…Писать о Пушкине – значит писать о целой русской литературе: ибо как прежние писатели русские объясняют Пушкина, так Пушкин объясняет последовавших за ним писателей», – таким заявлением открывает Белинский свое исследование и затем постепенно, из статьи в статью, показывает, что «муза Пушкина была вскормлена и воспитана творениями предшествовавших поэтов», что она «приняла их в себя, как свое законное достояние, и возвратила их миру в новом, преображенном виде», что «Пушкину предстоял подвиг – воспитать и развить в русском обществе чувство изящного, способность понимать художество, – и он вполне совершил этот великий подвиг!..». И заключает: Пушкин «дал нам поэзию, как искусство, как художество. И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства. К особенным свойствам его поэзии принадлежит ее способность развивать в людях чувство изящного и чувство гуманности, разумея под этим словом бесконечное уважение к достоинству человека как человека…
   Придет время, когда он будет в России поэтом классическим, по творениям которого будут образовывать и развивать не только эстетическое, но и нравственное чувство…» Предвидение критика сбылось: такое время действительно пришло, чему и мы сегодня свидетели.
   По инициативе Белинского в 1845 г. выходят два выпуска «Физиологии Петербурга», а в следующем – «Петербургский сборник», говоря о появлении у нас творческого содружества писателей, приступивших к активному решению задач, поставленных критиком перед отечественной литературой. И уже в статье «Русская литература в 1845 году» Белинский отметит главную заслугу новой – «натуральной», как вскоре станут ее называть, – литературной школы, которая состояла «в том, что от высших идеалов человеческой природы и жизни она обратилась к так называемой «толпе», исключительно избрала ее своим героем, изучает с глубоким вниманием и знакомит ее с нею же самою. Это значило повершить окончательно стремление нашей литературы, желавшей сделаться вполне национальною, русскою, оригинальною и самобытною; это значило сделать ее выражением и зеркалом русского общества, одушевить ее живым национальным интересом».
   Особую роль в становлении такой литературы Белинский отводит «Бедным людям» Ф.М. Достоевского, помещенным в «Петербургском сборнике». Молодой автор, считает он, сумел сделать то, чего не удавалось до того ни одному из русских писателей: посмотреть на жизнь глазами «забитых существований» и передать всю трагичность их существования их же собственными словами и понятиями, одновременно показав, «как много прекрасного, благородного и святого лежит в самой ограниченной человеческой натуре».
   Это было такое отражение русской жизни и такое выражение народного сознания, какое не давалось и самому Гоголю, отцу Достоевского «по творчеству». И Белинский не мог не прийти к выводу о том, что наша литература, следуя по пути, указанном Гоголем, действительно становится подлинно самобытной, народной и русской. И она достигнет выдающихся успехов, если будет идти этим путем не слепо, а творчески развивая и углубляя открытое Гоголем, как и поступил автор «Бедных людей».
   Загружая Белинского сверх всякой меры, Краевский платит ему мало, а расходы критика растут. В ноябре 1843 г. он женился, в июне 1845 г. у него родилась дочь – Ольга; надо было кормить семью. Титаническая работа, душевные страдания, острая нужда и в довершение всего «кровопийца» Краевский, высосавший «остатки здоровья», сделали свое черное дело: к весне 1846 г. болезнь Белинского приобретает угрожающие размеры. «Ах братцы, – писал он Герцену 14 января 1846 г., – плохо мое здоровье – беда!.. Не могу поворотиться на стуле, чтоб не задохнуться от истощения».
   В апреле 1846 г. Белинский порывает с Краевским и оставляет «Отечественные записки». Друзья организуют ему длительную (с мая по октябрь) поездку по югу России вместе с замечательным русским актером М.С. Щепкиным, который давал там театральные представления. Они побывали в Николаеве, Херсоне, Одессе, Крыму. Критик постепенно возвращается к жизни, появляется надежда на будущее. Он мечтает решительным образом изменить навязанную ему цензурой манеру письма. «Природа, – пишет он, – осудила меня лаять собакою и выть шакалом, а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи». Однако дамоклов меч «отеческой расправы» (так Белинский называл царскую цензуру) продолжал висеть над критиком до конца дней, делая и эту его мечту нереальной…
   Перемена в жизни Белинского намечается тогда, когда Н.А. Некрасов и И.И. Панаев приглашают его сотрудничать в журнале «Современник», приобретенном ими в сентябре 1846 г. И в октябре того же года, по возвращении из поездки по югу, несколько окрепший и отдохнувший Белинский начинает принимать деятельное участие в работе журнала. Уже в первом номере за 1847 г. появляется его статья «Взгляд на русскую литературу 1846 года», где он защищает творческие принципы «натуральной школы» – школы художественного познания России. Факт появления у нас такой школы, говорит Белинский, свидетельствует о прогрессе литературы, потому что писатели, которых «причисляют к натуральной школе… воспроизводят жизнь и действительность в их истине. От этого литература получила важное значение в глазах общества».
   Он откликается на второе издание «Мертвых душ» Гоголя, подтверждая свою точку зрения на это произведение, высказанную ранее: они «стоят выше всего, что было и есть в русской литературе, ибо в них глубокость живой общественной идеи неразрывно сочеталась с бесконечною художественностью образов…». И в то же время резко выскажется по поводу нового творения писателя – «Выбранных мест из переписки с друзьями», заметив, «что и человек с огромным талантом может падать так же, как и самый дюжинный человек».
   Весной 1847 г. умирает его сын Владимир (родился в ноябре 1846 г.). Сообщая об этом в письме И.С. Тургеневу, Белинский добавляет: «Это меня уходило страшно. Я не живу, а умираю медленной смертью». Резко обостряется болезнь легких. И опять (в который уже раз!) друзья приходят ему на помощь, собирают средства и отправляют на лечение, но уже за границу. Белинский побывал в Германии и во Франции. Там, за границей, вдали от всевидящего ока III Отделения (политического надзора), находясь в маленьком немецком городке Зальцбрунне, Белинский 15 июля 1847 г. пишет свое знаменитое письмо Гоголю, в котором беспощадно разоблачает самодержавие и крепостнические порядки, говоря о необходимости реформ в общественной жизни страны.
   По возвращении на родину Белинский пишет большую статью «Ответ «Москвитянину»», в которой, опираясь на историю русской литературы, показывает закономерность появления в ней «натуральной школы», гоголевского, критического направления. А в последней своей статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года», которую пишет, уже не вставая с постели (а вторую часть просто диктует «через силу» жене), он подытожит успехи этой школы, подчеркнув тот факт, что «в лице писателей натуральной школы русская литература пошла по пути истинному и настоящему, обратилась к самобытным источникам вдохновения и идеалов и через это сделалась и современно и русскою». И с этого пути она «уже не сойдет, потому что это прямой путь к самобытности, к освобождению от всяких чуждых и посторонних влияний». Отныне можно со всей определенностью говорить, что у нас есть литература, что она нашла «свою настоящую дорогу».
   Начав свое нелегкое поприще с решения «быть органом нового общественного мнения» и вести борьбу за создание у нас истинной, подлинно художественной национальной литературы, Белинский не только определил, где проходит ее «настоящая дорога», но и сам вывел ее на эту дорогу, по которой она в дальнейшем, в чем он нисколько не сомневался, и «будет идти вперед, изменяться, но только никогда уже не оставит быть верною действительности и натуре», не изменит своему назначению быть «выражением-символом внутренней жизни народа».
   В ноябре 1847 г. при переезде на новую квартиру Белинский простужается, у него вновь «открылись раны на легких». Снова обостряется его болезнь; сырая и холодная погода Петербурга только способствует этому. Он мечтает вернуться в Москву с ее более мягким и сухим климатом. Он горит желанием работать, и не просто, а «поналечь на дело», если здоровье позволит, если только позволит… Эти слова он повторяет, как заклинание, почти во всех своих последних письмах…
   26 мая (7 июня) 1848 г. сердце Белинского остановилось.

5

   «Что бы ни случилось с русской литературой, – говорил Н.А. Добролюбов, – как бы пышно ни развилась она, Белинский всегда будет ее гордостью, ее славой, ее украшением. До сих пор его влияние ясно чувствуется на всем, что только появляется у нас прекрасного и благородного; до сих пор каждый из лучших наших литературных деятелей сознается, что значительной частью своего развития обязан, непосредственно или посредственно, Белинскому…»[20]. «…При появлении нового дарования, нового романа, стихотворения, повести – никто, ни прежде Белинского, ни лучше его, – писал И.С. Тургенев, – не произносил правильной оценки, настоящего, решающего слова. Лермонтов, Гоголь, Гончаров – не он ли первый указал на них, разъяснил их значение? И сколько других!..»[21].
   К названным Тургеневым писателям можно добавить и Кольцова, и Достоевского, и Герцена-прозаика, и самого Тургенева.
   «Поспешим же, – писал Белинский в рецензии на первый сборник стихотворений А.В. Кольцова, – встретить нового поэта с живым сочувствием, с приветом и ласкою…». Отметив, что Кольцов «владеет истинным талантом» и что природа дала ему «бессознательную потребность творить», критик пожелал, «чтобы этот талант, которого дебют так прекрасен, так полон надежд, развился вполне», и выразил уверенность: пока такая «потребность творить» в Кольцове не иссякнет – «его талант не угаснет!..».
   Белинский мгновенно отреагировал на появление «Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» М.Ю. Лермонтова, увидевшей свет без подписи автора, назвав ее «прекрасной» и добавив: «Не знаем имени автора этой песни… но если это первый опыт молодого поэта, то не боимся попасть в лживые предсказатели, сказавши, что наша литература приобретает сильное и самобытное дарование». А позднее, говоря о значении поэта и его роли в историческом развитии отечественной литературы, отметит: «…Лермонтов призван был выразить собою и удовлетворить своею поэзиею несравненно высшее, по своим требованиям и своему характеру, время, чем то, которого выражением была поэзия Пушкина».
   Рассматривая романы «Кто виноват?» А.И. Герцена и «Обыкновенная история» И.А. Гончарова, которые «появились почти в одно время и разделили между собою славу необыкновенного успеха», Белинский первым обратит внимание на то, что как явления в нашей литературе они не только сами по себе замечательны, но принципиально разные: одно – философское, другое – художественное.
   «Видеть в авторе «Кто виноват?» необыкновенного художника, – скажет он, – значит вовсе не понимать его таланта… главная сила его не в творчестве, не в художественности, а в мысли», в то время как Гончаров «поэт, художник – и больше ничего… Из всех нынешних писателей он один, только он один приближается к идеалу чистого искусства…». У Герцена «мысль всегда впереди, он вперед знает, что и для чего пишет; он изображает с поразительною верностию сцену действительности для того только, чтобы сказать о ней свое слово, произнести суд. Г-н Гончаров рисует свои фигуры, характеры, сцены прежде всего для того, чтобы удовлетворить своей потребности и насладиться своею способностию рисовать; говорить и судить и извлекать из них нравственные следствия ему надо предоставить своим читателям». Картины Герцена «отличаются не столько верностию рисунка и тонкостию кисти, сколько глубоким знанием изображаемой им действительности, они отличаются больше фактическою, нежели поэтическою истиною, увлекательны словом не столько поэтическим, сколько исполненным ума, мысли, юмора и остроумия, – всегда поражающими оригинальностию и новостию. Главная сила таланта г. Гончарова – всегда в изящности и тонкости кисти, верности рисунка; он неожиданно впадает в поэзию даже в изображении мелочных и посторонних обстоятельств…». И хотя Гончаров – «лицо совершенно новое в нашей литературе», однако благодаря своему художественному таланту, проявившемуся уже в самом первом его романе, он сразу занял в ней «одно из самых видных мест».
   Белинский вновь оказался прав, как был прав тогда, когда на высшие места в нашей литературе поставил Гоголя, Лермонтова, Достоевского. Каждым новым своим романом Гончаров подтверждал, что место, на какое его поставил критик, он занимает по праву…
   Белинский подметил и главную черту «замечательного таланта» И.С. Тургенева. Ему, скажет критик, не дано выдумывать («создавать») характеры, прибегая к «художественному вымыслу», но, как никто другой, он «может изображать действительность, виденную и изученную им… творить, но из готового, данного действительностию материала. Это не просто списывание с действительности… Он переработывает взятое им готовое содержание по своему идеалу, и от этого у него выходит картина, более живая, говорящая и полная мысли, нежели действительный случай, подавший повод написать эту картину… Он всегда должен держаться почвы действительности». Поэтому «не удивительно, – пишет критик, – что маленькая пьеска «Хорь и Калиныч» имела такой успех: в ней автор зашел к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто еще не заходил». «Рассказы охотника», делает вывод Белинский, «истинный род» его таланта, и высказывает пожелание, «чтобы г. Тургенев написал еще хоть целые томы таких рассказов». И писатель, как мы знаем, этому совету последовал…
   Особо критик отметит «необыкновенное мастерство г. Тургенева изображать картины русской природы. Он любит природу не как дилетант, а как артист (т. е. художник, согласно понятиями того времени. – А. К.), потому никогда не старается изображать ее только в поэтических ее видах, но берет ее, как она ему представляется. Его картины всегда верны, вы всегда узнаете в них нашу родную, русскую природу…».
   Белинского, вспоминал знавший его лично И.А. Гончаров, отличало «страстное сочувствие к художественным произведениям». И, как бы вторя Тургеневу, отмечавшему «непогрешительное эстетическое чувство» критика, позволявшее ему давать «правильную оценку» писателям, Гончаров говорил: «Ни до Белинского, ни после него не было у наших критиков в такой степени чуткой способности сознавать в самом себе впечатления от того или другого произведения, сближать и сличать его с впечатлениями других, обобщать их и на этом основывать свой суд»[22]. Суд, под многие приговоры которого, скажем мы также вослед Тургеневу, подписалось не одно поколение читателей и историков литературы. Эти приговоры прошли проверку временем и по сей день сохраняют свою силу.
   А.С. Курилов

Сочинения Державина
Четыре части. Санкт-Петербург. 1843

Статья вторая

   …С двух сторон отразился русский XVIII век в поэзии Державина: это со стороны наслаждения и пиров и со стороны трагического ужаса при мысли о смерти, которая махнет косою – и
 
Где пиршеств раздавались клики,
Надгробные там воют лики…
 
   Державин любил воспевать «умеренность»; но его умеренность очень похожа на горацианскую, к которой всегда примешивалось фалернское… Бросим взгляд на его прекрасную оду «Приглашение к обеду».
 
Шекснинска стерлядь золотая,
Каймак и борщ уже стоят;
В графинах вина, пунш, блистая,
То льдом, то искрами манят;
С курильниц благовонья льются,
Плоды среди корзин смеются,
Не смеют слуги и дохнуть,
Тебя стола вкруг ожидая;
Хозяйка статная, младая,
Готова руку протянуть.
Приди, мой благодетель давний,
Творец чрез двадцать лет добра!
Приди – и дом хоть ненарядный,
Без резьбы, злата и сребра,
Мой посети: его богатство —
Приятный только вкус, опрятство,
И твердый мой, нельстивый нрав.
Приди от дел попрохладиться,
Поесть, попить, повеселиться,
Без вредных здравию приправ!
 
   Как все дышит в этом стихотворении духом того времени – и пир для милостивца и умеренный стол, без вредных здравию приправ, но с золотою шекснинскою стерлядью, с винами, которые «то льдом, то искрами манят», с благовониями, которые льются с курильниц, с плодами, которые смеются в корзинках, и особенно – с слугами, которые не смеют и дохнуть!.. Конечно, понятие об «умеренности» есть относительное понятие, и в этом смысле сам Лукулл был умеренный человек. Нет, люди нашего времени искреннее: они любят и поесть, и попить, и за столом любят поболтать не об умеренности, а о роскоши. Впрочем, эта «умеренность» и для Державина существовала больше как «пиитическое украшение для оды». Но вот, словно мимолетное облако печали, пробегает в веселой оде мысль о смерти:
 
И знаю я, что век наш – тень;
Что лишь младенчество проводим,
Уже ко старости приходим,
И смерть к нам смотрит чрез забор.
 
   Это мысль искренняя; но поэт в ней же и находит способ к утешению:
 
Увы! то как не умудриться,
Хоть раз цветами не увиться
И не оставить мрачный взор?
 
   Затем опять грустное чувство:
 
Слыхал, слыхал я тайну эту,
Что иногда грустит и царь;
Ни ночь, ни день покоя нету,
Хотя им вся покойна тварь,
Хотя он громкой славой знатен.
Но ах! и трон всегда ль приятен
Тому, кто век свой в хлопотах?
Тут зрит обман, там зрит упадок:
Как бедный часовой тот жалок,
Который вечно на часах!
 
   Но не бойтесь: грустное чувство не овладеет ходом оды, не окончит ее элегическим аккордом, – что так любит наше время: поэт опять находит повод к радости в том, что на минуту повергло его в унылое раздумье:
 
Итак, доколь еще ненастье
Не помрачает красных дней,
И приголубливает счастье
И гладит нас рукой своей;
Доколе не пришли морозы,
В саду благоухают розы, —
Мы поспешим их обонять.
Так! будем жизнью наслаждаться,
И тем, чем можем утешаться, —
По платью ноги протягать.
 
   Заключение оды совершенно неожиданно, и в нем видна характеристическая черта того времени, непременно требовавшего, чтобы сочинение оканчивалось моралью. Поэт нашего времени кончил бы эту пьесу стихом: «по платью ноги протягать»; но Державин прибавляет:
 
А если ты, иль кто другие
Из званых, милых мне гостей,
Чертоги предпочтя златые
И яства сахарны царей,
Ко мне не срядитесь откушать,
Извольте вы мой толк прослушать:
Блаженство не в лучах порфир,
Не в вкусе яств, не в неге слуха,
Но в здравьи и в спокойстве духа.
Умеренность есть лучший пир.
 
   Ту же мысль находим мы во многих стихотворениях Державина; но с особенною резкостью высказалась она в оде «К первому соседу», одном из лучших произведений Державина.
 
Кого роскошными пирами,
На влажных невских островах,
Между тенистыми древами,
На мураве и на цветах,
В шатрах персидских, златошвейных,
Из глин китайских драгоценных.
Из венских чистых хрусталей,
Кого столь славно угощаешь
И для кого ты расточаешь
Сокровища казны твоей?
Гремит музыка; слышны хоры
Вкруг лакомых твоих столов,
Сластей и ананасов горы
И множество других плодов
Прельщают чувства и питают;
Младые девы угощают,
Подносят вина чередой —
И алиатико с шампанским,
И пиво русское с британским,
И мозель с зельцерской водой.
В вертепе мраморном, прохладном,
В котором льется водоскат,
На ложе роз благоуханном,
Средь неги, лени и отрад,
Любовью распаленный страстной,
С младой, веселою, прекрасной
И с нежной нимфой ты сидишь:
Она поет, – ты страстью таешь,
То с ней в весельи утопаешь,
То, утомлен весельем, спишь.
 
   Сколько в этих стихах одушевления и восторга, свидетельствующих о личном взгляде поэта на пиршественную жизнь такого рода! В этом виден дух русского XVIII в., когда великолепие, роскошь, прохлады, пиры, казалось, составляли цель и разгадку жизни. Со всеми своими благоразумными толками об «умеренности» Державин невольно, может быть, часто бессознательно, вдохновляется восторгом при изображении картин такой жизни, – и в этих картинах гораздо больше искренности и задушевности, чем в его философских и нравственных одах. Видно, что в первых говорит душа и сердце; а во вторых – резонерствующий холодный рассудок. И это очень естественно: поэт только тогда и искренен, а следовательно, только тогда и вдохновенен, когда выражает непосредственно присущие душе его убеждения, корень которых растет в почве исторической общественности его времени. Но, как мы заметили прежде, – пиршественная жизнь была только одною стороною того времени: на другой его стороне вы всегда увидите грустное чувство от мысли, что нельзя же век пировать, что переворот колеса фортуны или беспощадная смерть положат же, рано или поздно, конец этой прекрасной жизни. И потому остальная половина этой прекрасной оды растворена грустным чувством, которое, однако же, не только не вредит внутреннему единству оды, но в себе-то именно и заключает его причину, ибо оно, это грустное чувство, является необходимым следствием того весело восторженного праздничного чувства, которое высказалось в первой половине оды.
 
Ты спишь – и сон тебе мечтает,
Что ввек благополучен ты;
Что само небо рассыпает
Блаженства вкруг тебя цветы;
Что парка дней твоих не косит;
Что откуп вновь тебе приносит
Сибирски горы серебра,
И дождь златый к тебе лиется.
Блажен, кто поутру проснется
Так счастливым, как был вчера!
Блажен, кто может веселиться
Бесперерывно в жизни сей!
Но редкому пловцу случится
Безбедно плавать средь морей:
Там бурны дышат непогоды,
Горам подобно гонят воды
И с пеною песок мутят.
Петрополь сосны осеняли,
Но, вихрем пораженны, пали:
Теперь корнями вверх лежат.
Непостоянство – доля смертных;
В пременах вкуса – счастье их;