Виссарион Григорьевич Белинский
Статьи о русской литературе

«Литературе российской моя жизнь и моя кровь…»

   Белинский убит, тридцати пяти лет, голодом и нищетой…
   Но в этом застенчивом человеке, в этом хилом теле обитала мощная, гладиаторская натура; да, это был сильный боец!
А.И. Герцен[1]

   «Будучи выражением общества, – писал в своей знаменитой статье «О направлениях и партиях в литературе» (1833) Кс. А. Полевой, – литература и независима, как общество… ее направления бывают сообразны времени и месту, и в этом смысле никакие партии не могут поколебать ее. Покуда литература какая-либо должна выражать предназначенную ей идею, до тех пор тщетны усилия совратить ее с пути. Напротив, после, когда кончился период одного направления, когда выражена предназначенная идея, тогда часто случается, что первый могучий смельчак указывает литературе направление новое»[2]. Таким «могучим смельчаком» был и Виссарион Григорьевич Белинский.

1

   Он родился 30 мая (11 июня) 1811 г. в крепости Свеаборг (ныне – Суоменинна, один из районов Хельсинки) в семье корабельного врача, выпускника Петербургской медико-хирургической академии, Григория Никифоровича Белынского (1784–1835), сына священника села Белынь Пензенской губернии (отсюда и его фамилия, которую будущий критик смягчил при поступлении в Университет). Четыре месяца спустя молодая мать – Мария Ивановна (урожд. Иванова, 1788–1834) – вместе с маленьким сыном переезжает в Кронштадт, где и проходит самое раннее детство Виссариона. Отец его в это время принимает участие в боевых операциях Балтийского гребного флота (шла война с Наполеоном). По окончании военной кампании, в октябре 1816 г., штаб-лекарь Григорий Никифорович подает в отставку и получает назначение на должность уездного врача в г. Чембар (ныне Белинский) Пензенской губернии.
   К этому времени семья Белинских состояла уже из пяти человек: у Виссариона были брат Константин (1812–1863) и сестра Александра (1815–1876). Затем к ним прибавились Мария (1818 или 1819–1826) и Никанор (1821–1844).
   Мария Ивановна, по свидетельству людей, близко знавших эту семью, «была женщина чрезвычайно добрая, радушная, но вместе с тем крайне восприимчивая, раздражительная… Вся заботливость ее, как и большей части провинциальных матерей, сосредоточивалась в том, чтобы прилично одеть и, особенно, досыта накормить детей»[3]. Штаб-лекарского жалованья всегда не хватало, что нередко служило поводом для ссор между супругами. Частная лечебная практика давала Григорию Никифоровичу мало, к тому же он решительно не хотел добиваться материального благополучия разного рода вымогательствами или поборами с пациентов. Наоборот, он «смело обличал притворство» знатных «больных», «неохотно принимался за лечение и даже прямо отказывался от исполнения своих обязанностей там, где болезнь не угрожала видимою опасностью и где могли обойтись домашними средствами и без его попечений. Но такое равнодушие к богатым и знатным пациентам не распространялось на бедных и действительно страждущих: Григорий Никифорович оказывал им не только личные услуги своим опытом и знаниями, но очень часто снабжал безвозмездно лекарствами и деньгами для содержания»[4]. Откуда уж тут взяться материальному достатку, не говоря уже о лишних деньгах…
   Чувство профессиональной гордости и собственного достоинства у отца Виссариона было развито очень высоко. Он никогда не шел на сделку с совестью, дорожил своей независимостью, ни перед кем не унижался, был чужд предрассудков «провинциального общества» и, «склонный к остротам и насмешке… открыто высказывал всем и каждому в глаза свои мнения и о людях, и о предметах, о которых им и подумать было страшно»[5]. Эти черты характера во многом унаследовал от отца и его старший сын.
   В Чембаре Виссарион оканчивает уездное училище и в 1825 г. поступает в Пензенскую гимназию. В эти годы он много читает и, по его словам, «в огромные кипы тетрадей неутомимо, денно и нощно»[6] списывает стихотворения Карамзина, Сумарокова, Державина, Дмитриева, Крылова и других русских поэтов. Уже в гимназии он мечтает о литературном поприще, пишет стихи и «почитает себя опасным соперником Жуковского…».
   Проучившись в гимназии три с половиной года, он оставляет ее и начинает готовиться к поступлению в Московский университет[7]. 12 сентября 1829 г., уже от имени Виссариона Белинского, он подает прошение в правление Университета о приеме его в число студентов. 19 сентября держит вступительный экзамен (тогда еще не было экзаменационных билетов и экзаменующиеся подходили поочередно к каждому профессору, сидящему в зале, и отвечали на его вопросы). 30 сентября экзаменаторы в своем «донесении правлению» запишут, что нашли «Виссариона Белинского, сына штаб-лекаря Григория Белинского… достойным к слушанию профессорских лекций», и в тот же день он был «включен в список студентов» с обязательной последующей «подпиской о непринадлежности к тайным обществам», каковую с него взяли еще 20 сентября, сразу же на другой день после сдачи экзамена: «Я, ниже подписавшийся, – собственноручно вывел Виссарион Григорьев сын Белинский, – сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу, ни внутри империи, ни вне ее не принадлежу и обязуюсь впредь к оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь»[8].
   Сообщая родителям, что он «принят в число студентов Императорского Московского университета», Белинский с нескрываемым ликованием по этому поводу особенно подчеркнет, что «принятие в университет» особенно «радует и восхищает» его самого: «…я оному обязан не покровительству и стараниям кого-нибудь, но собственно самому себе».
   Не имея материальной возможности быть «своекоштным» студентом, т. е. жить за свой счет, на свои деньги снимать комнату, одеваться и питаться, Белинский уже 25 сентября подает прошение в правление Университета «о принятии его на казенный кошт» и 17 октября 1829 г. становится «казеннокоштным» студентом.
   Поначалу «казенное житье-бытье» ему нравится, о чем он и пишет родителям в январе 1830 г. Нравятся и сами номера, где проживают по 8—12 «казенных студентов», имея каждый «свою кровать, свой стол и свою тумбочку». И распорядок дня с подъемом в 6 часов, завтраком «из булки и стакана молока» в 7, обедом в 2 часа (а по праздникам – в 12), ужином – в 8, отходом ко сну – в 10. И «стол», который «по будням состоит из трех блюд: горячего, холодного и каши. Горячее бывает следующее: щи капустные, огуречные, суп картофельный, суп с перловыми крупами, лапша и борщ: все это бывает попеременно. Из горячего говядина вынимается и приготовляется на холодное или жаркое. Хлеб всегда бывает ситный и вкусный, и кушанья вообще приготовлены весьма хорошо. По воскресеньям и прочим праздникам, сверх обыкновенного, бывают пироги, жаркое и какое-нибудь пирожное». Ему нравится и то, что «час вставания, завтрака, обеда, ужина и сна возвещается звоном колокольчика» и что во внеучебные часы можно свободно проводить время: «В рассуждении свободы у нас очень хорошо. По будням от 2 до 10 часов ночи я имею право без всякого спроса быть вне университета. Ежели хочу ночевать вне оного, то должен для проформы спроситься у дежурного… Праздники без всякого спроса можно проводить вне университета, только к 10 часам должно явиться, ибо в 10 часов гасят свечи и ложатся спать». Заключая «краткое описание казенного быта», он пишет: «Покуда все хорошо», – но тут же добавляет: «Впрочем, эти постановления, а особливо в рассуждении свободы нашей, зависят от воли инспектора, и потому, если инспектор хорош, то и казенное житье хорошо».
   Как в воду глядел Белинский: хорошее житье было недолгим. С приходом нового инспектора все изменится. А пока он жалуется лишь на казенную одежду, сшитую из полугнилого сукна, которая постоянно рвется и в морозы не только не греет, но даже не держит тепла. На исходе зимы он простужается и уже весною попадает в университетскую больницу, где его «лечили и не могли избавить от кашля», который с наступлением теплых дней «почти прошел сам собою».
   К занятиям в Университете Белинский приступает, окрыленный сознанием того, что, если его «не умели оценить в Чембаре, то оценили в Москве». «Я думаю, – пишет он родителям, – всем вестимо, что между Чембаром и Москвою есть небольшая разница и что между чембарскими жителями и московскими профессорами есть маленькое расстояньице». Пройдет совсем немного времени, и он увидит, что это «расстояньице» не так уж велико, если не сказать значительно меньше, чем оно ему показалось при первой встрече с «московскими профессорами» на вступительном экзамене, и в основном они такие же люди, как и «чембарские жители»: ими владеют те же самые страсти, амбиции, претензии, хотя и на ином культурном уровне…
   В те годы студенты Университета сами, каждый для себя, индивидуально, выбирали предметы, какие хотели изучить на первом и последующих курсах. Белинский «на первый академический год» выбрал следующие: историю русскую и всеобщую, богословие (предмет для всех обязательный), русскую, латинскую, французскую, немецкую и греческую словесность, где предполагалось изучение соответствующих языков и литератур. Поначалу он охотно ходил на лекции, но увидев, что ничего нового по сравнению с тем, что уже слышал в гимназии и сам извлек из прочитанных книг, эти лекции ему не дают, начинает их пропускать, а на занятиях по греческой словесности вообще ни разу не был, поменяв ее со временем на английскую.
   Все прогулы тщательно фиксировались самими профессорами. Продолжая тешить себя тем, что он «студент Императорского Московского университета», и одновременно прогуливая лекции, Белинский вел себя по-мальчишески легкомысленно, не задумываясь о последствиях такого своего «нерадения», как сам потом с горечью и сожалением отметит. Ему и в голову не приходило, что человек по своей натуре слаб, что таким остается и при профессорском звании, а потому зачастую профессора и преподаватели ставят отметки (что нередко наблюдается и сейчас, но особенно было распространено тогда) не за знания, а за проявленное к ним со стороны каждого студента уважение, важнейшим и наглядным показателем чего выступало его посещение их лекций. И тогда хрестоматийный вопрос «на засыпку»: «А что я говорил об этом на своей лекции?» – давал возможность отыграться на «нерадивом» студенте, поставив ему «за незнание» предмета неудовлетворительный балл.
   Не лучше обстояло дело, если студент отвечал не по тексту рекомендуемого учебника, выучив его наизусть, а «объяснял своими словами», что считалось «свободомыслием» и не только не поощрялось, но просто преследовалось[9]. Верхом опрометчивости были пропуски лекций по богословию, о чем немедленно доносилось начальству, и прогульщик сразу же попадал в разряд «неблагонадежных» и «неблагонамеренных» студентов, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
   В результате на экзаменах по итогам «первого академического года», которые проходили с 9 по 21 июня 1830 г., Белинский получает тройки (при четырехбалльной системе оценок) по русской и английской словесности, двойки по богословию, всеобщей истории, латинской и немецкой словесности, а по французской (языку и литературе) – вообще единицу, хотя он уже тогда знал достаточно хорошо именно французский язык, переводами с которого в самом скором времени будет зарабатывать себе на жизнь. По сумме он не набирает необходимого «проходного» для перевода на следующий курс балла, и его оставляют на первом.
   Летом назначается новый инспектор, и «хорошему житию» казенных студентов приходит конец. И прежде всего в бытовом отношении. А тут еще карантин, вызванный эпидемией холеры осенью того же года, «по случаю» которой («таки подвернулась каналья!» – язвит Белинский) их «заставляли говеть. То-то говенье-то было!!!» – дает он волю своему сарказму.
   С «воцарением нового инспектора», пишет Белинский родителям в феврале 1831 г., меняется весь уклад жизни «казеннокоштных студентов». Номера, где они «и занимались, и спали», были превращены в комнаты, предназначенные только для занятий. Увеличили количество столов. Кровати перенесли в другой конец университетского здания, создав там отдельно спальни. Это нововведение, как говорится, вышло студентам «боком». Если раньше в номерах жили по восемь – десять человек, то теперь в комнатах для занятий одновременно находилось от пятнадцати до девятнадцати. «Сами посудите, – горестно вопрошает Белинский, – можно ли при таком многолюдстве заниматься делом? Столики стоят в таком близком один от другого расстоянии, что каждому даже можно читать книгу, лежащую на столе своего соседа, а не только видеть, чем он занимается. Теснота, толкотня, крик, шум, споры; один ходит, другой играет на гитаре, третий на скрипке, четвертый читает вслух – словом, кто во что горазд! Извольте тут заниматься! Сидя часов пять сряду на лекциях, должно и остальное время вертеться на стуле. Бывало, я и понятия не имел о боли в спине и пояснице, а теперь хожу весь как разломанный. Часы ударят десять – должно идти спать через четыре длинных коридора и несколько площадок… Пища в столовой так мерзка, так гнусна, что невозможно есть. Я удивляюсь, каким образом мы уцелели от холеры, питаясь пакостною падалью, стервятиной и супом с червями. Обращаются с нами как нельзя хуже». И теперь он уже проклинает тот «несчастный день», когда «поступил на казенный кошт», сравнивая свое теперешнее «житье-бытье» с адом.
   С середины сентября по декабрь 1830 г., пока длился карантин, занятия не проводились, Университет был закрыт, студентов, по словам Белинского, «заперли» в университетских помещениях, запретив под страхом «строжайшего наказания» покидать их стены, выходить в город. Находясь в «заточении», предоставленные самим себе, студенты, кто как мог, коротали время. «Для рассеяния от скуки, – пишет Белинский в январе 1831 г., – я и еще человек с пять затворников составили маленькое литературное общество. Еженедельно было у нас собрание, в котором каждый из членов читал свое сочинение». Прочитал «свое сочинение» и Белинский. Это была трагедия «Дмитрий Калинин» – антикрепостническая по содержанию, написанная в «неистово-романтическом» (готическом) вкусе, сыгравшая в его дальнейшей студенческой судьбе не последнюю роль.
   Сознание того, что он рожден для чего-то большого, значительного, начинает формироваться у Белинского еще в гимназические годы и утверждается во время учебы в Университете. «В моей груди, – пишет он родителям в феврале 1831 г., – сильно пылает пламя тех чувств, высоких и благородных, которые бывают уделом немногих избранных…». В чем же состоит это избранничество, к чему он призван – ему пока неясно.
   Поиски своего призвания Белинский начинает со стихов, которые пишет, «бывши во втором классе гимназии», но скоро понимает, что это поприще не для него: «В сердце моем часто происходят движения необыкновенные, душа часто бывает полна чувствами и впечатлениями сильными, в уме рождаются мысли высокие, благородные – хочу их выразить стихами – и не могу! Тщетно трудясь, с досадою бросаю перо. Имею пламенную страстную любовь ко всему изящному, высокому, имею душу пылкую и, при всем том, не имею таланта выражать свои чувства и мысли легкими гармоническими стихами. Рифма мне не дается…». Затем он принимается за «смиренную прозу». Результат тот же: «…много начатого – но ничего оконченного…». Следующая попытка – обращение к «драматическому роду», более удачна. Однако если бы не карантин, «освободивший» студентов от занятий, не стремление хоть как-то «рассеять скуку» и не «литературное общество», требовавшее творческого участия в его заседаниях, Белинский, по собственному признанию, никогда бы не окончил своей трагедии, начатой после неудачных опытов в прозе.
   Получив одобрение «Литературного общества 11 нумера» (так оно называлось по месту проведения заседаний, которые проходили в «спальном номере», где и жили сами его организаторы – Белинский «со товарищи»), он решается свою трагедию издать, несмотря на предостережения товарищей по «нумеру» и известного писателя И.И. Лажечникова, которого Белинский знал еще с гимназических лет и которому поведал о содержании трагедии. С этой целью он обращается за соответствующим разрешением в Московский цензурный комитет.
   В своем «Донесении» комитету цензор, профессор Университета Л.А. Цветаев, прочитав «Дмитрия Калинина», написал, что «нашел в ней (в трагедии. – А.К.) множество противного религии, нравственности и российским законам, в ней представлен незаконнорожденный сын одного барина от крепостной женщины, воспитан будучи с законными его детьми, обращаясь с ними всегда, он находил возможность соблазнить сестру свою по отцу, – не зная, впрочем, что он сын барина и ей брат… Отец умирает; жена его и сыновья, ненавидевшие его за ласки отца, уничтожают отпускную его; здесь он декламирует против рабства возмутительным образом для существующего в России крепостного состояния и в ярости мщения убивает брата своего по отце – за то, что он в глаза назвал его рабом; потом оправдывает самоубийство, умерщвляет любовницу свою по ее просьбе и, наконец, узнавши, что он побочный сын умершего своего барина и брат убитой им любовницы, изрыгает хулы на Бога, ругательства против отца и закалывается». На этом основании цензор «полагает запретить печатание сей рукописи»[10]. Если ранее, летом 1830 г., при представлении Белинского новому инспектору, ректор сказал: «Заметьте этого молодца; при первом случае его надобно выгнать», то теперь за ним просто устанавливается гласный надзор: ректор прямо заявил Белинскому, что о нем «ежемесячно будут ему (ректору. – А.К.) подаваться особенные донесения».
   Надежды «разжиться… казною» за счет издания трагедии (а он уже «с восторгом высчитывал тысячи», полагая получить за нее «по крайней мере тысяч шесть») – рушатся, «лестная, сладостная мечта о приобретении известности, об освобождении от казенного кошта» сменяется «тоскою и отчаянием». «Прощайте, – пишет он родителям в феврале 1831 г., – будьте здоровы и счастливы – и не забывайте своего несчастного сына».
   В таком «совершенно опущенном», по его собственным словам, состоянии он находится до середины мая, когда вдруг, совсем для него неожиданно, открывается возможность «выставлять свои изделия» в журнале «Листок», издававшемся в Москве с января месяца. Об этом Белинский сообщает родителям 24 мая, одновременно отметив: «Невзгода на меня, кажется, проходит, и я начинаю дышать свободнее». 27 мая (№ 41–42) там появляется его баллада, написанная народным стихом в «романтическом духе» – «Русская быль», герой которой мечтает отомстить девушке, отдавшей предпочтение другому, и тешит свое воображение картиной того впечатления, какое произведет на нее жестокость задуманного им убийства ее избранника. Это была стихотворная дань тем же самым «диким страстям», что по-своему сказались и на поведении Дмитрия Калинина, приведя семейную драму к трагической развязке. Публикация баллады помогла Белинскому «эстетическим способом» освободиться от идеи «экстремального поведения», которая долгое время в образе Дмитрия Калинина занимала его, и больше к ней он уже никогда не возвращался…
   В «Листке» от 10 июня (№ 45) увидит свет и первая критическая работа Белинского – рецензия на анонимную брошюру «О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор», где он выступает не столько в защиту Пушкина, сколько против недобросовестных приемов современной ему критики, которые отчетливо проявились при оценке трагедии. К сожалению, в том же месяце издание «Листка» прекратилось. Если бы сотрудничество Белинского в этом журнале продолжилось, возможно, он намного раньше понял, к чему призван, на какое дело избран. А пока, почти на три года, будущее остается для него совершенно непонятным, закрытым от взора серой, неясной пеленой…
   Во время карантина Белинский два раза попадает в больницу, сначала с подозрением на холеру (сказалась «гнусная пища»), потом «по причине жестокого кашля», который спустя полгода снова уложит его в больницу, а затем мучает еще в течение двух месяцев. «Я ужасно боюсь, – пишет он в августе, – чтобы болезнь моя не обратилась в чахотку». Основания для такой «боязни» были, и довольно серьезные…
   Учитывая, что из-за карантина студенты Московского университета пропустили целый семестр, Министерство народного просвещения распорядилось «холерный год» в срок учебы не засчитывать, оставляя таким образом всех как бы на второй год. А уже бывшим второгодникам-первокурсникам, которые автоматически превращались в «третьегодников», во избежание такого определения 19 сентября (что явилось для них полной неожиданностью) устроили своего рода повторный вступительный экзамен на право «слушать ординарные профессорские лекции». При этом, согласно существовавшему порядку, набравших 24 балла и более (при 8 экзаменах по 4-балльной системе) зачисляли на второй курс, а остальные как бы заново принимались на первый. Практически все второгодники стали «новыми» первокурсниками. Среди них и Белинский, проболевший весь август и сентябрь и получивший в сумме 9 баллов.
   В январе он снова попадает в больницу с диагнозом «хроническое воспаление легких», из которой выходит недолечившись в мае, опасаясь, что, пролежи он там еще месяц-другой, и его автоматически «выключат из университета, как такого человека, которого расстроенное здоровье не подавало никакой надежды на успех». Выйдя из больницы, он просит разрешения «держать особенный экзамен» за весь курс в конце августа – начале сентября. И не получив прямого отказа, «несмотря на чрезвычайно худое состояние… здоровья, работал и трудился, – по его словам, – как черт, готовясь к экзамену».
   В конце сентября он о себе напомнил, подтвердив готовность «держать» экзамен. Помощник попечителя тут же запросил мнение на этот счет инспектора казеннокоштных студентов, который в своем донесении отметил, что из Белинского вряд ли сможет «образоваться полезный чиновник по учебной службе». 27 сентября помощник попечителя Московского учебного округа куратор Университета Д.П. Голохвастов направляет в правление Университета официальное предложение, где просит об увольнении Белинского «по слабости здоровья и притом по ограниченности способностей», так как «не имеет надежды» на то, что из него может, цитирует он заключение инспектора, «образоваться полезный чиновник по учебной части…». В тот же день было принято и соответствующее постановление правления.
   Поспешность, с какой принимается решение об увольнении Белинского, прямо связана с начавшейся в августе того же года «чисткой» Университета от «вольнодумцев» и «неблагонадежных». Он был далеко не единственным, однако в числе первых, кого под разными предлогами отчислили или «посоветовали» уйти «по собственному желанию» в течение только одного года – с 17 августа 1832 г. по 1 ноября 1833 г. Таковых оказалось более 60 человек. Среди покинувших Университет «по собственному желанию» в 1832 г. был и М.Ю. Лермонтов. Что же тогда говорить о Белинском, который, по заключению ректора, «поведения был неодобрительного» и уже одним своим присутствием давно «мозолил глаза» университетскому начальству… [11]

2

   Восемь месяцев Белинский скрывал от родителей, близких и «всех чем-барских, бывших в Москве», что он «выключен из университета». С одной стороны, ему было совестно сообщать родным о крушении их надежд видеть его «дипломированным», как бы мы сейчас сказали, учителем русской словесности. С другой – он «еще надеялся хоть сколько-нибудь поправить свои обстоятельства… не щадил себя… хватался за каждую соломинку… не унывал, и не приходил в отчаяние… терпел все… трудился…». Только 21 мая 1833 г., когда его «обстоятельства» немного «поправились», он написал обо всем матери, одновременно делясь с нею своими планами на будущее.
   К этому времени Белинский пережил трудную осень и зиму, испытывая острую нужду, перебиваясь случайными заработками, в основном переводами с французского. В начале марта ему несколько повезло: он познакомился с профессором Н.И. Надеждиным, на лекциях которого он бывал в Университете, и получил возможность более или менее регулярно сотрудничать в качестве переводчика в надеждинских изданиях – журнале «Телескоп» и воскресном приложении к журналу – газете «Молва».