Страница:
Демократизация: почему не в России?
В самом деле, если следовать логике «реалистов», то политические режимы во всем мире должны были бы представлять собой лишь исключительно диктатуры разной степени репрессивности, авторитарные лидеры которых монополизируют власть, манипулируют «правилами игры», подкупают элиты и общество в целом и пытаются удерживать господство вплоть до самого своего ухода в мир иной. Но на практике, хотя политическая история мира по большей части и впрямь является историей диктатур, современная мировая политическая карта все же выглядит совершенно иначе. С XIX века происходило постепенное (хотя и непоследовательное) распространение демократии, ну, а к концу XX века электоральные демократии стали наиболее распространенным в мире политическим режимом[43]. Отсюда встает вопрос – почему в самых разных обществах происходит демократизация (переход от авторитарных режимов к демократическим) и почему она (по крайней мере, пока) не произошла в постсоветской России.
Какого-либо единого ответа на вопрос о причинах демократизации не существует – специалисты способны более или менее убедительно определить шансы той или иной страны быть демократией «в общем и целом», но едва ли могут предугадать, станет ли она демократией «здесь и теперь», а уж тем более представить себе конкретные сценарии и временные рамки демократизации. Ни «осень народов» 1989 года, когда один за другим рухнули коммунистические режимы стран Восточной Европы, ни «арабская весна» 2011 года, повлекшая за собой падение авторитарных режимов в Тунисе, Египте и Ливии, не предсказывались большинством аналитиков. Да и само по себе свержение диктатур вовсе не гарантирует демократии – в ряде стран (и опыт постсоветской России здесь отнюдь не исключение) на смену одним авторитарным режимам приходят другие. Поэтому следует говорить не столько о конкретных причинах и сценариях демократизации, сколько о сопутствующих этому процессу механизмах и о способствующих его успеху факторах, которые не исключают друг друга, а, скорее, дополняют.
Хотя факторов, способствующих демократизации тех или иных стран, довольно много, бесспорными среди них считаются как минимум два. Прежде всего, это высокий уровень экономического развития (который обычно измеряется показателем валового внутреннего продукта (ВВП) на душу населения) в сочетании с высокими показателями человеческого развития (то есть уровнем образования и здравоохранения) и относительно низким уровнем социально-экономического неравенства[44]. Кроме того, демократизация обычно протекает более успешно в тех странах, которые в этническом, религиозном и языковом отношении относительно однородны, не разделены неразрешимыми конфликтами на национальной или религиозной почве и не подвержены воздействию сепаратизма[45]. Несмотря на то, что в мире существуют примеры успешной демократизации на фоне острых этнических и религиозных конфликтов и в относительно бедных странах (как в Индии), они все же служат исключениями, подтверждающими правило.
Что касается механизмов демократизации, то наиболее распространенными среди них выступают следующие. Во-первых, исторически основным механизмом демократизации в Европе, а позднее, и в Латинской Америке, была, как это ни банально прозвучит, классовая борьба, подымавшая широкие народные массы на активную борьбу за свои политические права. Демократия экономически куда более выгодна широким народным массам, нежели авторитаризм, ровно по тем же причинам, по которым конкуренция на рынке выгоднее для рядовых потребителей, чем монополия. Сегменты элит, борющиеся за голоса избирателей, вынуждены предлагать согражданам различные блага по образцу конкурирующих сетей супермаркетов или компаний мобильной связи, привлекающих клиентов более низкими ценами и скидками на свои товары и услуги. Именно поэтому демократические режимы в целом перераспределяют большую долю ресурсов и благ в пользу непривилегированных слоев общества, нежели авторитарные (хотя из этого правила существуют и исключения)[46]. Неудивительно, что демократизация в странах Западной Европы в XIX – начале XX века представляла собой процесс поэтапного расширения доступа к избирательным правам все новых слоев общества (процесс расширения электората) – изначально высокие имущественные и социальные цензы участия в выборах постепенно снижались. Эти изменения происходили вовсе не по доброй воле правящих групп, а под весьма жестким давлением со стороны массовых общественных движений (прежде всего, рабочего движения), которые вынуждали элиты идти им на уступки под угрозой стачек и революций. Несколько огрубляя, можно сказать, что демократизация в ряде стран Западной Европы стала продуктом классового конфликта, который в конечном итоге был разрешен через политические компромиссы. Массовые общественные движения выступали мощной движущей силой демократизации и в Латинской Америке в 1970–1980-е годы, да и в ряде стран Восточной Европы (например, в Польше) в период краха коммунистических режимов. Конечно, лозунги, организационная структура и социальная база этих движений различались в разные эпохи и в различных странах, но в целом массовое общественное участие служит важнейшим инструментом и механизмом демократизации (но, впрочем, не всегда гарантирует ее успех).
Во-вторых, наряду с массами, ключевым участником политического процесса являются элиты, и характеристики политических режимов напрямую зависят от их конфигурации и механизмов взаимодействия между собой и с обществом. Авторитарным лидерам далеко не всегда удается кооптировать несогласные с проводимой ими политикой сегменты элит в состав «выигрышных коалиций» или подавить их сопротивление, и зачастую конфликт элит приобретает неустранимый характер. Иногда эти конфликты выливаются в острые, затяжные и кровопролитные противостояния вплоть до революций и гражданских войн. Но порой обстоятельства складываются так, что элиты, не имея шансов победить в противостоянии по принципу «игры с нулевой суммой» и осознавая свои риски, приходят к соглашению о «правилах игры», задающих рамки политической конкуренции – то есть, по сути, договариваются об установлении демократии. Конечно, такие договоренности могут оказаться неудачными – у сторон конфликта всегда есть соблазн их нарушить, и поэтому механизмы соглашений элит, или «пактов», не так часто приводят к устойчивой демократизации – американские политологи Джон Хигли и Майкл Бартон насчитали всего лишь пару десятков успешных примеров за всю историю Нового времени[47].
Пожалуй, самым известным «соглашением элит» может служить «славная революция» в конце XVII века в Англии, механизм и последствия которой проанализировали Дуглас Норт и Барри Уэйнгаст. Они рассматривали правление монархии вплоть до середины XVII века как хищническую политику короны, попеременно менявшую в качестве своих младших партнеров по «выигрышной коалиции» то землевладельцев (тори), то торговцев (вигов), и по очереди облагавшую грабительскими налогами то одних, то других. Но когда английское государство столкнулось с фискальным кризисом, и король вынужден был одновременно обложить высокими налогами обе ключевые группы элит, сформировалась мощная коалиция негативного консенсуса, включавшая и тори и вигов, которая общими усилиями свергла монархию. Вслед за этим страна погрузилась в глубокий хаос, который Томас Гоббс охарактеризовал как «войну всех против всех». Ни попытки установления диктатуры, ни реставрация монархии не способны были разрешить конфликт элит – тори и виги не хотели восстановления прежних порядков, с одной стороны, но и не доверяли друг другу, с другой. Лишь спустя почти полвека им удалось найти компромисс, который предполагал ограничение фискальных полномочий короны со стороны парламента и введение представительного правления посредством конкурентных выборов. Так начался процесс демократизации Англии, способствовавший и ее успешному экономическому развитию[48]. Сходная логика лежала в основе «пакта Монклоа», который в 1977 году после смерти испанского диктатора Франко заключили между собой как бывшие сторонники, так и прежние противники авторитарного режима, которых разделяла память о кровавом противостоянии времен гражданской войны 1930-х годов: Испания довольно быстро и вполне успешно освоила демократические «правила игры»[49].
В-третьих, ключевую роль в демократизации отдельных стран способно сыграть влияние со стороны тех или иных иностранных государств и/или международных организаций. Международное воздействие на внутриполитические процессы может осуществляться с позиции силы – так, демократизация Западной Германии и Японии после Второй мировой войны была фактически навязана США и их союзниками. Но следует иметь в виду, что «навязанная извне» демократизация не всегда успешна – опыт Ирака после американского вторжения и свержения режима Саддама Хусейна в 2003 году в этом плане выглядит, как минимум, противоречивым. В период «холодной войны» противостояние на мировой арене СССР и США, скорее, препятствовало демократизации ряда стран Третьего мира – обе мировые сверхдержавы, напротив, выступали в роли своего рода «черных рыцарей», покровительствовавших подчас самым одиозным авторитарным лидерам, готовым присягнуть на верность своим зарубежным патронам в обмен на поддержку с их стороны (можно вспомнить известную фразу о никарагуанском диктаторе Сомосе: «это сукин сын, но он наш сукин сын»). Но после окончания «холодной войны» политический климат в мире кардинально изменился – многие авторитарные режимы, особенно репрессивные, подвергались все большему осуждению, в то время как демократические «правила игры» по мере распространения демократии все чаще становились общепризнанной нормой. Дело здесь не столько в том, что неприкрытый авторитаризм уже вышел из мировой политической моды, сколько в том, что в современных условиях все более открытого и глобализирующегося мира сохранять неизменными свои диктаторские режимы на протяжении долгого периода удается либо странам, обладающим большими объемами природных ресурсов (как, например, государствам Персидского залива), либо странам, способным опираться на поддержку нынешних «черных рыцарей» (в этой роли все чаще выступает Китай, а на постсоветском пространстве – и Россия). Авторитарным режимам приходится приспосабливаться к меняющейся обстановке в мире, прилагая немало усилий для создания и поддержания «фасада», напоминающего демократические институты и призванного замаскировать суть диктатур, – такие режимы характеризуют как соревновательный, или электоральный авторитаризм[50].
Главным механизмом международного влияния на демократизацию сегодня выступает привлекательность развитых демократий (для которых также характерен высокий уровень социально-экономического развития и верховенства права) как своего рода нормативных образцов для подражания. Авторитарным режимам не так легко противопоставить этим идеалам альтернативы, привлекательные в глазах элит и общества в целом. Поэтому чем более развиты и устойчивы экономические, торговые, информационные, миграционные и образовательные взаимосвязи (linkages) между теми или иными авторитарными странами, с одной стороны, и США и Европейским Союзом, с другой, тем меньше шансов у их режимов на выживание в среднесрочной перспективе. В свою очередь, США и Европейский Союз оказывают на эти страны целенаправленное воздействие, используя рычаги влияния (leverages) в форме финансовой помощи, консультаций, программ содействия развитию и т. д.[51]
Некоторые наблюдатели, склонные видеть международные отношения сквозь призму «теории заговора», полагают, что «демократическое влияние Запада» состоит в том, что коварные американцы и европейцы руками своих наймитов свергают легитимные режимы в неугодных им странах, приводя к власти послушных марионеток. Но на деле речь идет о том, что международное воздействие может служить важным дополнением к внутриполитическим условиям демократизации, но ни в коем случае не замещать их. Успешным примером международного воздействия на процессы демократизации может служить политическая эволюция стран Восточной Европы после краха коммунистических режимов. Стремление стать частью «Большой Европы» было присуще и гражданам этих стран, и значительной части элит, в то время как Европейский Союз обуславливал перспективы сотрудничества и последующего вступления в его ряды выполнением целого ряда мероприятий, важнейшими из которых являлись демократизация и движение в сторону верховенства права. В конечном итоге, под воздействием европейцев рухнул авторитарный режим Владимира Мечьяра в Словакии, произошла демократизация в Хорватии и даже Сербия, дольше других сопротивлявшаяся европейскому влиянию и ввязавшаяся в несколько кровопролитных войн на территории бывшей Югославии, все же свергла власть Слободана Милошевича, сдав бывшего диктатора в международный суд в Гааге, и фактически приняла европейские «правила игры».
Наконец, в-четвертых, начало процессам демократизации невольно могут положить сами авторитарные лидеры, если они принимают свои решения под воздействием идеологии — то есть системы убеждений, верований и ценностей, определяющих представления о должном и сущем. Такие шаги порой приводят их к непреднамеренным и нежелательным, но при этом неустранимым последствиям. Чилийский диктатор Аугусто Пиночет вовсе не был сторонником демократии – на протяжении полутора десятилетий своего пребывания у власти он жестко подавлял оппозицию, не стесняясь в средствах, и мог править таким же образом до конца своих дней, подобно другим латиноамериканским диктаторам. Но в 1988 году Пиночет, по-видимому, верный своим представлениям о чести офицера и о воле народа, решил провести референдум по вопросу о продлении срока своих полномочий, который (как это ни выглядит странным для сегодняшних россиян) не сопровождался злоупотреблениями и фальсификациями. Чилийцы сказали продлению полномочий «нет», и Пиночет, скрепя сердце согласившийся с итогами голосования, вынужден был пойти на политические реформы, в конце концов вернувшие Чили на путь демократии. Еще более наглядным примером может служить опыт советского лидера Михаила Горбачева. В 1985 году, придя на пост генерального секретаря ЦК КПСС, он избрал курс на построение в стране «гуманного демократического социализма» (или «социализма с человеческим лицом»), за несколько лет полностью переформатировал «выигрышную коалицию» в своем окружении, начал либерализацию общественной жизни и ослабил цензуру в СМИ, опираясь на массовую поддержку своих начинаний. Но первые же частично конкурентные парламентские выборы, прошедшие весной 1989 года, стали приговором политической системе, которую Горбачев пытался плавно реформировать, – вместо того, чтобы привести к обновлению коммунистического режима, выборы позволили гражданам потребовать его полного демонтажа, и процесс политических реформ в стране вышел из-под контроля правящих групп (специалисты называют такие выборы опрокидывающими[52] – подробнее на их эффектах в случае российских парламентских выборов 2011 года мы остановимся в главе 5). В конечном итоге, процесс демократизации пошел дальше, оставив Горбачева на обочине политического развития, а сам Горбачев, искренне веривший в свои идеи, потерпел сокрушительное поражение – лидер сверхдержавы лишился власти, а страна, которую он возглавлял, прекратила существование. Иными словами, идеология может иметь значение для демократизации, хотя сама по себе идеология и не обеспечивает ее успех.
Если наложить рассмотренные факторы и механизмы демократизации на траектории политической эволюции посткоммунистической России, то картина выглядит более чем противоречивой. На первый взгляд, все факторы успешной демократизации в нашей стране как будто бы налицо. Россия по мировым меркам обладает вполне благоприятным с точки зрения демократии уровнем социально-экономического развития – уровень ВВП на душу населения в 10 000 долларов США (в пересчете по паритету покупательной способности), который специалисты рассматривают в качестве критического порога для устойчивого выживания демократии[53], наша страна миновала еще в середине 2000-х годов. Индекс человеческого развития в России хотя и отстает от ряда развитых европейских стран, но существенно выше среднемирового, да и уровень социально-экономического неравенства, хотя и заметно вырос в постсоветский период, не сравним с тем разрывом в доходах и социальных возможностях, который отмечается во многих демократических странах Латинской Америки. Также, Россия – достаточно гомогенная страна в этническом и религиозном отношении: примерно 4/5 ее населения – это русские, потенциал для конфликтов на национальной и религиозной почве относительно невысок (за исключением регионов Северного Кавказа), да и сепаратистские тенденции нигде, кроме того же Северного Кавказа, не создавали неустранимых вызовов единству страны. Казалось бы, все эти факты как будто подкрепляют аргументы «оптимистов» по поводу перспектив демократии в России. Вместе с тем, ни один из механизмов демократизации в постсоветский период российской истории так и не сработал (по крайней мере, пока), и на практике в стране отмечались совершенно иные политические тенденции.
Во-первых, массовое общественное участие в российской политике после распада СССР и вплоть до декабря 2011 года не играло первостепенной роли. Хотя период 1989–1991 годов в нашей стране был отмечен крупномасштабной массовой мобилизацией населения против режима власти КПСС и волной протестных движений[54], позднее эта волна пошла на спад, не оставив заметного следа. Даже глубокий и длительный трансформационный спад в экономике в 1990-е годы не вызвал в последующее десятилетие значительных по масштабу проявлений массовой мобилизации против политики правительства России, а единственными сколько-нибудь заметными их проявлениями в 2000-е годы стали лишь выступления пенсионеров против так называемой монетизации льгот, прошедшие в ряде городов в начале 2005 года. Более того, американский политолог Грэм Робертсон, проанализировав данные ведомственной статистики МВД России о масштабах забастовок в различных регионах страны во второй половине 1990-х годов, сделал вывод о том, что наибольшее влияние на размах протеста в тот период оказали конфликты между губернаторами и федеральным Центром. Проще говоря, немалая часть забастовок была инспирирована и поддержана региональными властями в качестве средства «выбивания» из Москвы выплат по многочисленным долгам, а массовое участие выступало лишь инструментом в этой борьбе элит[55]. Неудивительно, что властям длительное время успешно удавалось справляться со спонтанно возникавшими в разных регионах страны разнообразными проявлениями общественного недовольства (от экологических движений до обманутых «дольщиков»), локализуя протесты на местном уровне и не допуская их разрастания в масштабах страны в целом, а тем более – перехода требований общественных движений на уровень призывов к реформе политической системы (что как раз и происходило в 1989–1990 годах). Сугубо политический протест в России, по меньшей мере после 1993 года, оставался уделом тонкого слоя «несогласных» активистов, не оказывавших заметного воздействия на политический процесс в стране. Тем более неожиданной для многих наблюдателей оказалась новая волна политической мобилизации после парламентских выборов 2011 года, о которой подробнее речь пойдет в главе 5.
Во-вторых, опыт постсоветской России не был отмечен «соглашениями элит» по образцу «пакта Монклоа» или польского «круглого стола» 1989 года. В период перестройки идеи такого рода соглашения, которые высказывались представителями нарождавшейся тогда оппозиции, были отвергнуты правящей группой во главе с Горбачевым, а после крушения коммунистического режима и распада СССР у новых российских лидеров, как показано в главе 3, попросту отсутствовали стимулы к подобным компромиссам. Даже когда в 1992–1993 годах в России разгорелся конфликт между президентом Ельциным и Съездом народных депутатов и Верховным Советом России, ни одна из сторон конфликта не стремилась к его разрешению посредством соглашения о новых демократических «правилах игры», а стремилась к победе по принципу «игры с нулевой суммой», – в конце концов, так и произошло в октябре 1993 года, когда Ельцин смог физически подавить своих противников. Впоследствии о каких-либо «соглашениях элит» как о механизме демократизации страны речи уже идти не могло, а многочисленные неформальные (а иногда и формальные) компромиссы различных сегментов элит представляли собой не более чем тактические сделки, то есть своего рода «картельные соглашения» по разделу политического рынка, предполагавшие включение тех или иных участников в состав «выигрышных коалиций». Хотя эти механизмы и играли довольно важную роль в поддержании статус-кво российского политического режима, но они не имели никакого отношения к демократизации, а во многом, напротив, препятствовали ей.
В-третьих, нравится ли это кому-либо или нет, международное влияние на политические процессы в постсоветской России было и остается весьма незначительным. И дело даже не только в том, что крупную по территории, населению, экономическому и военному потенциалу страну едва ли можно представить не то чтобы в роли зависимой от западных стран, но даже в качестве государства, проводящего внутриполитический курс под сильным внешним давлением. И не только в том, что политика западных стран, да и международных организаций (таких, как Международный валютный фонд) в отношении России даже в 1990-е годы, когда страна остро нуждалась в международной финансовой и экономической помощи, была достаточно противоречивой и непоследовательной[56]. Скорее, проблема в ином. На нормативном уровне образ той же Западной Европы как образца высокого уровня экономического развития и социальных гарантий был, да и, пожалуй, остается привлекательным для значительной части как российских элит, так и для российского общества в целом. Но если в период перестройки многим в нашей стране казалось, что для того, чтобы жить «как на Западе», достаточно будет лишь пройти через краткосрочный период реформ, то со временем, когда стало ясно, что преодоление разрыва – дело жизни не одного поколения, прежние иллюзии сменились глубоким разочарованием, сочетавшимся с многочисленными постимперскими комплексами, ярко проявившими себя в России после распада СССР. Хотя сколько-нибудь привлекательной альтернативы Западу как нормативному образцу в России за два десятилетия так и не возникло, сама мысль о том, что альтернативы будущего развития России сводятся к ее превращению либо в восточную провинцию Европы, либо в западную провинцию Китая[57], в нашей стране воспринимается с большим трудом. В результате отношение к привнесенным с Запада «правилам игры» в России на уровне повседневности напоминает «бунт на коленях» – даже самые горячие сторонники «особого пути» страны стремятся ездить на «Мерседесах» или, на худой конец, на «Ауди», пользоваться если не айфонами и айпадами от Apple, то хотя бы смартфонами от Samsung, и уж точно не прочь отправить своих детей на учебу в Гарвард или в Оксфорд. На уровне же политических институтов российские власти, особенно в 2000-е годы, по большей части осуществляли имитацию западных «правил игры», пытаясь закамуфлировать внешним сходством авторитарную природу парламента, избирательной и партийной систем, федерализма и ряда других институтов. Такая стратегия, которая отчасти носила вынужденный характер, до самого последнего времени поддерживала российский электоральный авторитаризм, хотя после парламентских выборов 2011 года она дала серьезный и непоправимый сбой.
Какого-либо единого ответа на вопрос о причинах демократизации не существует – специалисты способны более или менее убедительно определить шансы той или иной страны быть демократией «в общем и целом», но едва ли могут предугадать, станет ли она демократией «здесь и теперь», а уж тем более представить себе конкретные сценарии и временные рамки демократизации. Ни «осень народов» 1989 года, когда один за другим рухнули коммунистические режимы стран Восточной Европы, ни «арабская весна» 2011 года, повлекшая за собой падение авторитарных режимов в Тунисе, Египте и Ливии, не предсказывались большинством аналитиков. Да и само по себе свержение диктатур вовсе не гарантирует демократии – в ряде стран (и опыт постсоветской России здесь отнюдь не исключение) на смену одним авторитарным режимам приходят другие. Поэтому следует говорить не столько о конкретных причинах и сценариях демократизации, сколько о сопутствующих этому процессу механизмах и о способствующих его успеху факторах, которые не исключают друг друга, а, скорее, дополняют.
Хотя факторов, способствующих демократизации тех или иных стран, довольно много, бесспорными среди них считаются как минимум два. Прежде всего, это высокий уровень экономического развития (который обычно измеряется показателем валового внутреннего продукта (ВВП) на душу населения) в сочетании с высокими показателями человеческого развития (то есть уровнем образования и здравоохранения) и относительно низким уровнем социально-экономического неравенства[44]. Кроме того, демократизация обычно протекает более успешно в тех странах, которые в этническом, религиозном и языковом отношении относительно однородны, не разделены неразрешимыми конфликтами на национальной или религиозной почве и не подвержены воздействию сепаратизма[45]. Несмотря на то, что в мире существуют примеры успешной демократизации на фоне острых этнических и религиозных конфликтов и в относительно бедных странах (как в Индии), они все же служат исключениями, подтверждающими правило.
Что касается механизмов демократизации, то наиболее распространенными среди них выступают следующие. Во-первых, исторически основным механизмом демократизации в Европе, а позднее, и в Латинской Америке, была, как это ни банально прозвучит, классовая борьба, подымавшая широкие народные массы на активную борьбу за свои политические права. Демократия экономически куда более выгодна широким народным массам, нежели авторитаризм, ровно по тем же причинам, по которым конкуренция на рынке выгоднее для рядовых потребителей, чем монополия. Сегменты элит, борющиеся за голоса избирателей, вынуждены предлагать согражданам различные блага по образцу конкурирующих сетей супермаркетов или компаний мобильной связи, привлекающих клиентов более низкими ценами и скидками на свои товары и услуги. Именно поэтому демократические режимы в целом перераспределяют большую долю ресурсов и благ в пользу непривилегированных слоев общества, нежели авторитарные (хотя из этого правила существуют и исключения)[46]. Неудивительно, что демократизация в странах Западной Европы в XIX – начале XX века представляла собой процесс поэтапного расширения доступа к избирательным правам все новых слоев общества (процесс расширения электората) – изначально высокие имущественные и социальные цензы участия в выборах постепенно снижались. Эти изменения происходили вовсе не по доброй воле правящих групп, а под весьма жестким давлением со стороны массовых общественных движений (прежде всего, рабочего движения), которые вынуждали элиты идти им на уступки под угрозой стачек и революций. Несколько огрубляя, можно сказать, что демократизация в ряде стран Западной Европы стала продуктом классового конфликта, который в конечном итоге был разрешен через политические компромиссы. Массовые общественные движения выступали мощной движущей силой демократизации и в Латинской Америке в 1970–1980-е годы, да и в ряде стран Восточной Европы (например, в Польше) в период краха коммунистических режимов. Конечно, лозунги, организационная структура и социальная база этих движений различались в разные эпохи и в различных странах, но в целом массовое общественное участие служит важнейшим инструментом и механизмом демократизации (но, впрочем, не всегда гарантирует ее успех).
Во-вторых, наряду с массами, ключевым участником политического процесса являются элиты, и характеристики политических режимов напрямую зависят от их конфигурации и механизмов взаимодействия между собой и с обществом. Авторитарным лидерам далеко не всегда удается кооптировать несогласные с проводимой ими политикой сегменты элит в состав «выигрышных коалиций» или подавить их сопротивление, и зачастую конфликт элит приобретает неустранимый характер. Иногда эти конфликты выливаются в острые, затяжные и кровопролитные противостояния вплоть до революций и гражданских войн. Но порой обстоятельства складываются так, что элиты, не имея шансов победить в противостоянии по принципу «игры с нулевой суммой» и осознавая свои риски, приходят к соглашению о «правилах игры», задающих рамки политической конкуренции – то есть, по сути, договариваются об установлении демократии. Конечно, такие договоренности могут оказаться неудачными – у сторон конфликта всегда есть соблазн их нарушить, и поэтому механизмы соглашений элит, или «пактов», не так часто приводят к устойчивой демократизации – американские политологи Джон Хигли и Майкл Бартон насчитали всего лишь пару десятков успешных примеров за всю историю Нового времени[47].
Пожалуй, самым известным «соглашением элит» может служить «славная революция» в конце XVII века в Англии, механизм и последствия которой проанализировали Дуглас Норт и Барри Уэйнгаст. Они рассматривали правление монархии вплоть до середины XVII века как хищническую политику короны, попеременно менявшую в качестве своих младших партнеров по «выигрышной коалиции» то землевладельцев (тори), то торговцев (вигов), и по очереди облагавшую грабительскими налогами то одних, то других. Но когда английское государство столкнулось с фискальным кризисом, и король вынужден был одновременно обложить высокими налогами обе ключевые группы элит, сформировалась мощная коалиция негативного консенсуса, включавшая и тори и вигов, которая общими усилиями свергла монархию. Вслед за этим страна погрузилась в глубокий хаос, который Томас Гоббс охарактеризовал как «войну всех против всех». Ни попытки установления диктатуры, ни реставрация монархии не способны были разрешить конфликт элит – тори и виги не хотели восстановления прежних порядков, с одной стороны, но и не доверяли друг другу, с другой. Лишь спустя почти полвека им удалось найти компромисс, который предполагал ограничение фискальных полномочий короны со стороны парламента и введение представительного правления посредством конкурентных выборов. Так начался процесс демократизации Англии, способствовавший и ее успешному экономическому развитию[48]. Сходная логика лежала в основе «пакта Монклоа», который в 1977 году после смерти испанского диктатора Франко заключили между собой как бывшие сторонники, так и прежние противники авторитарного режима, которых разделяла память о кровавом противостоянии времен гражданской войны 1930-х годов: Испания довольно быстро и вполне успешно освоила демократические «правила игры»[49].
В-третьих, ключевую роль в демократизации отдельных стран способно сыграть влияние со стороны тех или иных иностранных государств и/или международных организаций. Международное воздействие на внутриполитические процессы может осуществляться с позиции силы – так, демократизация Западной Германии и Японии после Второй мировой войны была фактически навязана США и их союзниками. Но следует иметь в виду, что «навязанная извне» демократизация не всегда успешна – опыт Ирака после американского вторжения и свержения режима Саддама Хусейна в 2003 году в этом плане выглядит, как минимум, противоречивым. В период «холодной войны» противостояние на мировой арене СССР и США, скорее, препятствовало демократизации ряда стран Третьего мира – обе мировые сверхдержавы, напротив, выступали в роли своего рода «черных рыцарей», покровительствовавших подчас самым одиозным авторитарным лидерам, готовым присягнуть на верность своим зарубежным патронам в обмен на поддержку с их стороны (можно вспомнить известную фразу о никарагуанском диктаторе Сомосе: «это сукин сын, но он наш сукин сын»). Но после окончания «холодной войны» политический климат в мире кардинально изменился – многие авторитарные режимы, особенно репрессивные, подвергались все большему осуждению, в то время как демократические «правила игры» по мере распространения демократии все чаще становились общепризнанной нормой. Дело здесь не столько в том, что неприкрытый авторитаризм уже вышел из мировой политической моды, сколько в том, что в современных условиях все более открытого и глобализирующегося мира сохранять неизменными свои диктаторские режимы на протяжении долгого периода удается либо странам, обладающим большими объемами природных ресурсов (как, например, государствам Персидского залива), либо странам, способным опираться на поддержку нынешних «черных рыцарей» (в этой роли все чаще выступает Китай, а на постсоветском пространстве – и Россия). Авторитарным режимам приходится приспосабливаться к меняющейся обстановке в мире, прилагая немало усилий для создания и поддержания «фасада», напоминающего демократические институты и призванного замаскировать суть диктатур, – такие режимы характеризуют как соревновательный, или электоральный авторитаризм[50].
Главным механизмом международного влияния на демократизацию сегодня выступает привлекательность развитых демократий (для которых также характерен высокий уровень социально-экономического развития и верховенства права) как своего рода нормативных образцов для подражания. Авторитарным режимам не так легко противопоставить этим идеалам альтернативы, привлекательные в глазах элит и общества в целом. Поэтому чем более развиты и устойчивы экономические, торговые, информационные, миграционные и образовательные взаимосвязи (linkages) между теми или иными авторитарными странами, с одной стороны, и США и Европейским Союзом, с другой, тем меньше шансов у их режимов на выживание в среднесрочной перспективе. В свою очередь, США и Европейский Союз оказывают на эти страны целенаправленное воздействие, используя рычаги влияния (leverages) в форме финансовой помощи, консультаций, программ содействия развитию и т. д.[51]
Некоторые наблюдатели, склонные видеть международные отношения сквозь призму «теории заговора», полагают, что «демократическое влияние Запада» состоит в том, что коварные американцы и европейцы руками своих наймитов свергают легитимные режимы в неугодных им странах, приводя к власти послушных марионеток. Но на деле речь идет о том, что международное воздействие может служить важным дополнением к внутриполитическим условиям демократизации, но ни в коем случае не замещать их. Успешным примером международного воздействия на процессы демократизации может служить политическая эволюция стран Восточной Европы после краха коммунистических режимов. Стремление стать частью «Большой Европы» было присуще и гражданам этих стран, и значительной части элит, в то время как Европейский Союз обуславливал перспективы сотрудничества и последующего вступления в его ряды выполнением целого ряда мероприятий, важнейшими из которых являлись демократизация и движение в сторону верховенства права. В конечном итоге, под воздействием европейцев рухнул авторитарный режим Владимира Мечьяра в Словакии, произошла демократизация в Хорватии и даже Сербия, дольше других сопротивлявшаяся европейскому влиянию и ввязавшаяся в несколько кровопролитных войн на территории бывшей Югославии, все же свергла власть Слободана Милошевича, сдав бывшего диктатора в международный суд в Гааге, и фактически приняла европейские «правила игры».
Наконец, в-четвертых, начало процессам демократизации невольно могут положить сами авторитарные лидеры, если они принимают свои решения под воздействием идеологии — то есть системы убеждений, верований и ценностей, определяющих представления о должном и сущем. Такие шаги порой приводят их к непреднамеренным и нежелательным, но при этом неустранимым последствиям. Чилийский диктатор Аугусто Пиночет вовсе не был сторонником демократии – на протяжении полутора десятилетий своего пребывания у власти он жестко подавлял оппозицию, не стесняясь в средствах, и мог править таким же образом до конца своих дней, подобно другим латиноамериканским диктаторам. Но в 1988 году Пиночет, по-видимому, верный своим представлениям о чести офицера и о воле народа, решил провести референдум по вопросу о продлении срока своих полномочий, который (как это ни выглядит странным для сегодняшних россиян) не сопровождался злоупотреблениями и фальсификациями. Чилийцы сказали продлению полномочий «нет», и Пиночет, скрепя сердце согласившийся с итогами голосования, вынужден был пойти на политические реформы, в конце концов вернувшие Чили на путь демократии. Еще более наглядным примером может служить опыт советского лидера Михаила Горбачева. В 1985 году, придя на пост генерального секретаря ЦК КПСС, он избрал курс на построение в стране «гуманного демократического социализма» (или «социализма с человеческим лицом»), за несколько лет полностью переформатировал «выигрышную коалицию» в своем окружении, начал либерализацию общественной жизни и ослабил цензуру в СМИ, опираясь на массовую поддержку своих начинаний. Но первые же частично конкурентные парламентские выборы, прошедшие весной 1989 года, стали приговором политической системе, которую Горбачев пытался плавно реформировать, – вместо того, чтобы привести к обновлению коммунистического режима, выборы позволили гражданам потребовать его полного демонтажа, и процесс политических реформ в стране вышел из-под контроля правящих групп (специалисты называют такие выборы опрокидывающими[52] – подробнее на их эффектах в случае российских парламентских выборов 2011 года мы остановимся в главе 5). В конечном итоге, процесс демократизации пошел дальше, оставив Горбачева на обочине политического развития, а сам Горбачев, искренне веривший в свои идеи, потерпел сокрушительное поражение – лидер сверхдержавы лишился власти, а страна, которую он возглавлял, прекратила существование. Иными словами, идеология может иметь значение для демократизации, хотя сама по себе идеология и не обеспечивает ее успех.
Если наложить рассмотренные факторы и механизмы демократизации на траектории политической эволюции посткоммунистической России, то картина выглядит более чем противоречивой. На первый взгляд, все факторы успешной демократизации в нашей стране как будто бы налицо. Россия по мировым меркам обладает вполне благоприятным с точки зрения демократии уровнем социально-экономического развития – уровень ВВП на душу населения в 10 000 долларов США (в пересчете по паритету покупательной способности), который специалисты рассматривают в качестве критического порога для устойчивого выживания демократии[53], наша страна миновала еще в середине 2000-х годов. Индекс человеческого развития в России хотя и отстает от ряда развитых европейских стран, но существенно выше среднемирового, да и уровень социально-экономического неравенства, хотя и заметно вырос в постсоветский период, не сравним с тем разрывом в доходах и социальных возможностях, который отмечается во многих демократических странах Латинской Америки. Также, Россия – достаточно гомогенная страна в этническом и религиозном отношении: примерно 4/5 ее населения – это русские, потенциал для конфликтов на национальной и религиозной почве относительно невысок (за исключением регионов Северного Кавказа), да и сепаратистские тенденции нигде, кроме того же Северного Кавказа, не создавали неустранимых вызовов единству страны. Казалось бы, все эти факты как будто подкрепляют аргументы «оптимистов» по поводу перспектив демократии в России. Вместе с тем, ни один из механизмов демократизации в постсоветский период российской истории так и не сработал (по крайней мере, пока), и на практике в стране отмечались совершенно иные политические тенденции.
Во-первых, массовое общественное участие в российской политике после распада СССР и вплоть до декабря 2011 года не играло первостепенной роли. Хотя период 1989–1991 годов в нашей стране был отмечен крупномасштабной массовой мобилизацией населения против режима власти КПСС и волной протестных движений[54], позднее эта волна пошла на спад, не оставив заметного следа. Даже глубокий и длительный трансформационный спад в экономике в 1990-е годы не вызвал в последующее десятилетие значительных по масштабу проявлений массовой мобилизации против политики правительства России, а единственными сколько-нибудь заметными их проявлениями в 2000-е годы стали лишь выступления пенсионеров против так называемой монетизации льгот, прошедшие в ряде городов в начале 2005 года. Более того, американский политолог Грэм Робертсон, проанализировав данные ведомственной статистики МВД России о масштабах забастовок в различных регионах страны во второй половине 1990-х годов, сделал вывод о том, что наибольшее влияние на размах протеста в тот период оказали конфликты между губернаторами и федеральным Центром. Проще говоря, немалая часть забастовок была инспирирована и поддержана региональными властями в качестве средства «выбивания» из Москвы выплат по многочисленным долгам, а массовое участие выступало лишь инструментом в этой борьбе элит[55]. Неудивительно, что властям длительное время успешно удавалось справляться со спонтанно возникавшими в разных регионах страны разнообразными проявлениями общественного недовольства (от экологических движений до обманутых «дольщиков»), локализуя протесты на местном уровне и не допуская их разрастания в масштабах страны в целом, а тем более – перехода требований общественных движений на уровень призывов к реформе политической системы (что как раз и происходило в 1989–1990 годах). Сугубо политический протест в России, по меньшей мере после 1993 года, оставался уделом тонкого слоя «несогласных» активистов, не оказывавших заметного воздействия на политический процесс в стране. Тем более неожиданной для многих наблюдателей оказалась новая волна политической мобилизации после парламентских выборов 2011 года, о которой подробнее речь пойдет в главе 5.
Во-вторых, опыт постсоветской России не был отмечен «соглашениями элит» по образцу «пакта Монклоа» или польского «круглого стола» 1989 года. В период перестройки идеи такого рода соглашения, которые высказывались представителями нарождавшейся тогда оппозиции, были отвергнуты правящей группой во главе с Горбачевым, а после крушения коммунистического режима и распада СССР у новых российских лидеров, как показано в главе 3, попросту отсутствовали стимулы к подобным компромиссам. Даже когда в 1992–1993 годах в России разгорелся конфликт между президентом Ельциным и Съездом народных депутатов и Верховным Советом России, ни одна из сторон конфликта не стремилась к его разрешению посредством соглашения о новых демократических «правилах игры», а стремилась к победе по принципу «игры с нулевой суммой», – в конце концов, так и произошло в октябре 1993 года, когда Ельцин смог физически подавить своих противников. Впоследствии о каких-либо «соглашениях элит» как о механизме демократизации страны речи уже идти не могло, а многочисленные неформальные (а иногда и формальные) компромиссы различных сегментов элит представляли собой не более чем тактические сделки, то есть своего рода «картельные соглашения» по разделу политического рынка, предполагавшие включение тех или иных участников в состав «выигрышных коалиций». Хотя эти механизмы и играли довольно важную роль в поддержании статус-кво российского политического режима, но они не имели никакого отношения к демократизации, а во многом, напротив, препятствовали ей.
В-третьих, нравится ли это кому-либо или нет, международное влияние на политические процессы в постсоветской России было и остается весьма незначительным. И дело даже не только в том, что крупную по территории, населению, экономическому и военному потенциалу страну едва ли можно представить не то чтобы в роли зависимой от западных стран, но даже в качестве государства, проводящего внутриполитический курс под сильным внешним давлением. И не только в том, что политика западных стран, да и международных организаций (таких, как Международный валютный фонд) в отношении России даже в 1990-е годы, когда страна остро нуждалась в международной финансовой и экономической помощи, была достаточно противоречивой и непоследовательной[56]. Скорее, проблема в ином. На нормативном уровне образ той же Западной Европы как образца высокого уровня экономического развития и социальных гарантий был, да и, пожалуй, остается привлекательным для значительной части как российских элит, так и для российского общества в целом. Но если в период перестройки многим в нашей стране казалось, что для того, чтобы жить «как на Западе», достаточно будет лишь пройти через краткосрочный период реформ, то со временем, когда стало ясно, что преодоление разрыва – дело жизни не одного поколения, прежние иллюзии сменились глубоким разочарованием, сочетавшимся с многочисленными постимперскими комплексами, ярко проявившими себя в России после распада СССР. Хотя сколько-нибудь привлекательной альтернативы Западу как нормативному образцу в России за два десятилетия так и не возникло, сама мысль о том, что альтернативы будущего развития России сводятся к ее превращению либо в восточную провинцию Европы, либо в западную провинцию Китая[57], в нашей стране воспринимается с большим трудом. В результате отношение к привнесенным с Запада «правилам игры» в России на уровне повседневности напоминает «бунт на коленях» – даже самые горячие сторонники «особого пути» страны стремятся ездить на «Мерседесах» или, на худой конец, на «Ауди», пользоваться если не айфонами и айпадами от Apple, то хотя бы смартфонами от Samsung, и уж точно не прочь отправить своих детей на учебу в Гарвард или в Оксфорд. На уровне же политических институтов российские власти, особенно в 2000-е годы, по большей части осуществляли имитацию западных «правил игры», пытаясь закамуфлировать внешним сходством авторитарную природу парламента, избирательной и партийной систем, федерализма и ряда других институтов. Такая стратегия, которая отчасти носила вынужденный характер, до самого последнего времени поддерживала российский электоральный авторитаризм, хотя после парламентских выборов 2011 года она дала серьезный и непоправимый сбой.