Прямо с вокзала Павел направился к своей сестре Моте, жившей в Москве. Увидев брата, Мотя всплеснула руками, прослезилась и захлопотала вокруг него. От нее он узнал, что мать, к счастью, успела выехать из Ленинграда в родную рязанскую деревню до начала блокады. У Дементьева отлегло от сердца: он знал, что творилось в городе на Неве лютой зимой сорок первого – сорок второго годов. Подаренную Павлом фляжку со спиртом сестра в тот же день обменяла на хлеб, хозяйственно рассудив, что хлеб – полезнее.
   Наскоро приведя себя в порядок, лейтенант отправился в Управление артиллерии. Мотя опасалась, что Павла тут же пошлют на фронт, но ее опасения оказались напрасными. В кадрах Дементьева принял штабной майор, исполненный сознания собственного величия. Взяв документы Павла, майор скользнул по ним скучающим взглядом, выдал Дементьеву талоны на питание в столовой штаба артиллерии, повелел зайти через два дня и захлопнул окошечко-«амбразуру». «Вот же сволочь, – подумал лейтенант. – В окопы такого и калачом не заманишь, а после войны будет бить себя в грудь: мы пахали!»
   Однако нет худа без добра: получив нежданно-негаданно двухдневный отпуск, Павел мог без помех выполнить поручения своих бывших начальников. Опустив в почтовый ящик письма женам Деркача и Коробченко, он поехал на трамвае к сударушке начарта, рвавшейся на фронт к другу сердечному, благо ее адрес был указан на конверте.
   Саша оказалась миловидной, черноглазой и черноволосой женщиной лет двадцати пяти, приветливо встретившей «почтальона». «А у Коробченко губа не дура, – подумал Павел, – какую кралю отхватил, черт пузатый». Узнав, от кого прибыл лейтенант, она обрадовалась, но заметно погрустнела, прочитав письмо. Отгрустив, Саша организовала чай с вареньем и даже украсила стол бутылкой вина, припасенной, по всей видимости, для особых случаев.
   Поначалу оба чувствовали себя неловко, но вскоре смущение прошло, и Дементьев приступил к выполнению «боевой задачи», возложенной на него начартом. Павел размяк в довоенном уюте тихой московской квартиры; свет изящной люстры рождал на стенах теплые тени, и вся обстановка беседы принадлежала другому миру – миру, где не было войны, не было грязи, вони, трупного смрада, где не вздрагивала земля от далеких и близких разрывов и где рядом с ним, на расстоянии протянутой руки, сидела молодая, красивая женщина – не девушка-сверстница, а взрослая женщина, изведавшая любовь. Ее присутствие волновало и пьянило больше, чем выпитое вино, горячило кровь, и лейтенант говорил, говорил, говорил, удивляясь собственному красноречию.
   Памятуя инструкцию отца-командира – «Напугать!», – Павел нещадно сгущал краски. Он рассказывал о страшных боях под Ленинградом, в которых ежедневно гибнут тысячи людей, о тучах немецких бомбардировщиков, о граде бомб и снарядов, падавшем на головы бойцов, о ливне пуль, выкашивающих траву и оставляющих деревья без листьев и сучьев. Он рассказывал о невероятном героизме полковника Коробченко, без сна и отдыха водящего солдат в атаку и чуть ли не голыми руками сворачивающего в рукопашной башни немецким танкам. Не забывал он и себя, и по его рассказу выходило, что немцы до сих пор не взяли Ленинград только лишь потому, что отважный лейтенант Дементьев – под командованием не менее отважного полковника Коробченко, разумеется, – со своей батареей не дал им этого сделать. И получалось, что в этот ад кромешный Саше ехать совсем не с руки, тем более что ее возлюбленный не имеет ни минуты свободного времени и не сможет уделить ей должного внимания.
   Саша слушала его внимательно, ахала, прикрывая рот ладошкой, и по ее испуганным глазам Павел понял, что задание командования выполнено более чем успешно. Однако она не забывала и обязанности хозяйки – Дементьев с замиранием сердца следил за движениями ее белых рук, пододвигавших к нему вазочку с вареньем или наливавших чай в опустевшую чашку, и не мог оторвать взгляд от Сашиной груди, обтянутой ситцем домашнего платья.
   – Жаль, – сказала она, выслушав все ужасы, – я собиралась поехать к нему на фронт. Мы ведь с ним старые друзья и давно не виделись. Но раз там сейчас так страшно, подожду, пока не станет поспокойнее. Спасибо вам, Павел.
   За разговором Дементьев и не заметил, что уже стемнело, а это значило, что наступил комендантский час. Извинившись, он начал торопливо собираться, но Саша воспротивилась:
   – Куда же вы пойдете? Вас заберут в комендатуру – нужны вам эти неприятности? Переночуете здесь, у меня две комнаты, я постелю вам на диване. И не возражайте!
   Сердце Павла сдвоило удары и зачастило. Он для виду отнекивался, хотя знал, что уже не уйдет отсюда даже под угрозой расстрела на месте. Саша постелила ему постель и ушла в другую комнату, оставив дверь приоткрытой, «чтобы можно было разговаривать».
   Павел слышал шуршание платья, когда она раздевалась, представил себе, как ткань покидает ее соблазнительное тело, и от этой картины у него закружилась голова. Теперь он примерно догадывался, что чувствует грешник на раскаленной сковородке: простыня жгла, и одеяло душило. Его била нервная дрожь; сквозь гулкий шум крови в ушах он слышал, как Саша что-то ему говорит, но не мог разобрать ни слова и отвечал невпопад.
   Свет в комнате хозяйки погас, однако дверь так и осталась приоткрытой, и до Павла наконец-то дошло, что незапертая дверь – это недвусмысленное приглашение к любви. Но он не знал, что ему делать и с чего начать – ведь тема взаимоотношений мужчины и женщины считалась аморально-запретной и в школе, и в училище. В конце концов он все-таки сумел невнятно пробормотать что-то вроде «идите ко мне, вдвоем будет теплее». «Нет, лучше вы идите ко мне», – ответила Саша и тихо засмеялась.
   Павел поднялся с дивана, словно в атаку, под пули – ощущение было очень похожим. Паркет под его босыми ногами казался ему тонким льдом; лейтенант натыкался на мебель и на стены, и считаные метры до двери в Сашину комнату обернулись километрами. Он шел на Сашин голос, как путник, увидевший в бесприютной ночи огонек ожидавшего его жилья, и когда дошел, его встретили мягкие и теплые женские руки, взметнувшиеся ему навстречу.
   Он тонул в кольце этих ласковых рук, падал в жаркую пропасть и наслаждался этим падением. Растерянно и неумело шарил он по Сашиному телу, путаясь в ее ночной рубашке; уши его горели от стыда за свою беспомощность перед великим таинством природы, и Павел был рад, что в темноте этого не видно. По его скованности Саша догадалась, что перед ней мальчик, но не засмеялась, а бережно и осторожно помогла ему, словно мать, помогающая ребенку сделать первый и такой трудный шаг. И нежная ночь марта тысяча девятьсот сорок второго года укрыла их своим черным крылом…
   Утром Саша проводила Дементьева по-доброму. Она ни словом не обмолвилась о том, что произошло между ними, и приглашала заходить еще, но Павел никогда больше не переступал порог этого дома, хотя ему очень хотелось снова видеть Сашу, целовать ее губы и обнимать ее податливое тело. Павел стыдился своей юношеской растерянности в постели – ему казалось, что он опростоволосился и невольно обманул женщину, ожидавшую увидеть в нем настоящего опытного мужчину, знающего толк в любви.
* * *
   Через два дня Дементьев дисциплинированно явился в Управление артиллерии, где все тот же майор-кадровик брюзгливо объявил ему, что вакантных должностей командиров батарей в настоящее время нет и что лейтенанту Дементьеву надлежит отправиться в резерв артиллерии, расположенный под Москвой, и там терпеливо ждать решения своей судьбы.
   Павел покинул отдел кадров в расстроенных чувствах. «Придется идти к полковнику Гамову, – размышлял он, – не зря ведь Коробченко назвал его фамилию и советовал просить у него помощи, если припрет. Но для начала неплохо бы узнать, кто он такой, этот Гамов, и чего от него ждать».
   Разговорившись с таким же, как и он сам, молодым лейтенантом, тоже добивавшимся направления в часть, Павел выяснил, что Гамов – местный артиллерийский бог, от которого зависит все. «Только он нами, лейтенантами, и не занимается, – добавил собеседник Павла, сопроводив это откровение тяжелым вздохом, – у него генералы сидят в приемной и дрожат, как солдаты-первогодки перед старшиной. А резерв – это тихий ужас, если туда попадешь – пиши пропало, офицеры стараются оттуда выбраться всеми способами, в любую часть и на любую должность. Я торчу там уже второй месяц и знаю, о чем говорю».
   Переварив эту информацию, Павел понял, что без помощи Гамова ему не обойтись. Оставалось только попасть к этой очень важной персоне, и задача эта не выглядела простой и легкой – найденная в дебрях Управления приемная «артиллерийского бога» напоминала укрепрайон, обороняемый по всем правилам военного искусства. В здании ГАУ царила не слишком понятная фронтовику сосредоточенная суета, мелькали офицеры в высоких чинах, и Дементьев почувствовал себя мелкой букашкой, до которой никому нет никакого дела.
   Невеселые думы Дементьева были прерваны появлением лощеного лейтенанта, вынырнувшего из той самой приемной. Франтоватый офицер зацепил взглядом Павла, и вдруг лицо его расплылось в радостной улыбке. «Привет, старшина! – радостно воскликнул он. – Какими судьбами?» Оказалось, что когда Дементьев перешел на второй курс ЛАУ и носил старшинские нашивки, этот лейтенант был первокурсником, и строгий старшина как-то раз влепил ему, проштрафившемуся курсанту, пару нарядов вне очереди, чем оставил в душе нынешнего штабного офицера неизгладимый след. К счастью, бывший «штрафник» не сохранил недобрых эмоций по отношению к бывшему старшине – именно к счастью, потому что ныне этот щеголеватый лейтенант служил адъютантом у того самого Гамова, на которого Дементьев возлагал все свои надежды. Павел коротко поведал лейтенанту о своих бедах, упомянув имя Коробченко, и офицер, обнадеживающе кивнув, – мол, не горюй, все утрясем, – помчался с докладом к своему грозному шефу. А Павел скромно присел на свободный стул в приемной, ощущая на себе недоуменные взгляды генералов, ждущих вызова в кабинет, – что это за лейтенантик такой, желающий попасть к самому Гамову?
   Недоумение старших офицеров достигло апогея, когда обитая кожей дверь кабинета «артиллерийского бога» распахнулась, и адъютант торжественно произнес:
   – Лейтенанта Дементьева просит зайти полковник Гамов!
   «Артиллерийский бог» оказался здоровенным мужиком с огромными ручищами и колючими глазами. Беседу он начал с расспросов о службе, о боях и, конечно, о Коробченко, о котором Гамов говорил с видимой теплотой. После того, как Дементьев высоко отозвался о гамовском ученике (не слишком покривив при этом душой), разговор стал доверительным, и полковник спросил без обиняков:
   – Чем я могу тебе помочь? Хочешь стать адъютантом начальника штаба артиллерии Красной Армии генерала Самсонова?
   Такого Павел не ожидал.
   – Разрешите подумать, товарищ полковник?
   – Подумай, – усмехнулся Гамов, – часок. А пока сходи-ка к начальнику оперативного отдела штаба артиллерии, он тебя введет в курс дела.
   Начоперот в звании полковника вежливо, но въедливо расспрашивал Дементьева, особо поинтересовавшись его познаниями в топографии. Однако прелестями службы при штабе генерала Самсонова не соблазнял, подчеркнув, что соглашаться или нет – это дело добровольное и что давить на лейтенанта-фронтовика никто не собирается. Павел вздохнул с облегчением – он уже принял решение проситься на фронт, в действующую армию.
   Бывший однокашник, узнав, от какого предложения отказался Дементьев, покрутил пальцем у виска, но Гамов, похоже, решение Павла в душе одобрил.
   – Вот что, Дементьев, – сказал он, постучав костяшками пальцев по массивному столу, – даю тебе месяц отпуска. Отдохни, погуляй по Москве, а я тем временем подберу для тебя должность. А сейчас позови ко мне майора, у которого ты получал талоны на питание.
   Услышав, что его вызывает Гамов, вальяжный майор переменился в лице.
   – А о чем вы с ним говорили? – заикаясь, спросил он, проворно выбравшись из своего «дзота». – По какому вопросу он меня вызывает, а?
   – Да так, – ответил Павел, пожав плечами, – о разном говорили. Рассказал я ему, как дважды обращался к вам, – добавил Дементьев, наблюдая за выражением лица майора.
   Кадровик сник, словно проколотый воздушный шарик, вопросов больше не задавал и понуро побрел за Дементьевым в приемную «артиллерийского бога». В кабинете кадровик преданно «поедал глазами» начальство и приказание «Лейтенант Дементьев находится в распоряжении Управления кадров артиллерии Красной Армии сроком на пятьдесят дней, выдать ему предписание и обеспечить питанием на этот срок» выполнил с невероятной быстротой. Наблюдая за суетливыми движениями майора, Павел лишний раз убедился в правильности своего решения вернуться на фронт, подальше от всей этой тыловой шушеры.
* * *
   Две недели Павел отсыпался, отъедался, гулял по Москве, ходил в театры и кино. Но потом не вытерпел – пошел к Гамову, не дождавшись конца отпуска. Он не мог поступить иначе – шла война, гремел сочащийся кровью тысячекилометровый фронт, а он, русский офицер, околачивался в тылу, пока другие прикрывали собой страну.
   «Артиллерийский бог» удивился, но принял Павла по-деловому, и тут же предложил ему должность командира батареи в первом танковом корпусе генерала Катукова.[1]
   – Корпус формируется здесь, в Москве, – пояснил полковник. – В его состав входит мотострелковая бригада, где ты и будешь служить. Времена меняются, Дементьев, – скоро будут у нас и танковые корпуса, и даже танковые армии. И тогда мы, – Гамов сжал огромный кулак, – покажем фрицам, где раки зимуют. Езжай, лейтенант, – служи Родине.
   И вечером того же дня лейтенант Дементьев прибыл в военный городок Спасских казарм, в расположение своей новой части.
   Начиналась новая глава.

Глава четвертая
Комбат
(июнь – июль 1942 года, Брянский фронт)

   Комбат-батяня, батяня-комбат,
   Ты сердце не прятал за спины ребят…
«Комбат», группа «Любэ»

   Война катилась по стране.
   Зверь, пришедший с заката, рвал железными когтями тело России. Он полз, попирая бронированным брюхом стонущую твердь и оставляя за собой только мертвый пепел. И выходили навстречу Зверю молодые русичи, гася кровью своей пламя, выхлестнутое из его смрадной утробы. И падали двадцатилетние витязи земли русской, и умирали, стискивая родную землю холодеющими ладонями, так и не обнявшими свою первую женщину. И выла-бушевала над городами и селами России белая метель похоронок, заметая сединой волосы жен, терявших мужей; и вырастали дети, не помнившие, – а то и вовсе не видевшие, – своих отцов.
   И капли русской крови впитывались в землю и, просачиваясь в глубь ее, размягчали каменные кости земли и омывали голубое лезвие Меча, спавшего тысячелетним сном под тяжким саваном гранита. И мертвый ведун-Хранитель, сжимая костями ладони рукоять Меча, безмолвно вопрошал Вечность: «Не пришел ли час Последней Битвы? Ответь, заклинаю!»
   Но молчала Вечность…
   …Летом тысяча девятьсот сорок второго года дивизии Третьего Рейха, оправившись от зимних неудач и собрав силы, ринулись в южные степи, к Волге и Дону.
   Зверь зализал раны и поднялся – война снова покатилась на восток.
* * *
   Колонна «студебеккеров» шла по степному проселку. Трехосные «короли дорог», как называли солдаты эти мощные грузовики, трудолюбиво одолевали ухабы, волоча за собой семидесятишестимиллиметровые орудия «ЗИС-3», покачивавшие в такт неровностям дороги своими длинными змееголовыми стволами. Четыреста шестьдесят первый отдельный артиллерийский дивизион первой мотострелковой бригады 1-го танкового корпуса генерала Катукова выдвигался на боевые позиции.
   Лейтенант Дементьев стоял на подножке, держась за приоткрытую дверь кабины, и с тревогой поглядывал в небо, раскаленное июньским солнцем. Над степью мутным пологом висело знойное колышущееся марево, растворившее горизонт, и из-под этого занавеса в любой момент могли выскочить самолеты-крестоносцы – немецкая авиация господствовала в воздухе. И еще – Павел испытывал очень странное чувство: ему казалось, что эту степь с ее пологими холмами и увалами он уже видел, видел, и не только видел. Он – или не совсем он? – сражался в этих степях, несся на лихом коне, и свист пыльного ветра в ушах скрадывал злой посвист вражьих стрел. И была сеча, и падали наземь кони и люди, и капала горячая кровь с узкого голубого лезвия…
   «Перегрелся. – Павел вытер потный лоб тыльной стороной ладони. – Никогда я не бывал в этих местах – никогда! Родная деревенька Захаровка да Ленинград – вот и вся моя география. На таком солнцепеке свихнуться немудрено…»
   Самолеты не появились – на этот раз обошлось, – и к вечеру дивизион занял оборону у деревни Жерновка, где уже окопались мотострелки. Второй батарее Дементьева достался центр, слева расположилась первая батарея лейтенанта Вилли Хацкевича, справа – третья батарея старшего лейтенанта Василия Власенко. Жара спала, равнина просматривалась далеко – все было тихо. «Ночь пройдет спокойно, – подумал Павел, – все начнется утром». И не ошибся.
   Утром он еще раз проверил свою батарею, привычно – уже привычно, фронтовой опыт вошел в плоть и кровь молодого офицера, прикинул ориентиры – командиры орудий записывали данные мелом на щитах своих пушек, и доложил комдиву о готовности второй батареи к бою. Потом он вдруг заметил на стволе орудия божью коровку – оранжевый с черными пятнышками жучок неспешно полз по нагретому солнцем металлу, и глубоко плевать ему было на все дела мира людей, несмотря на то что этот полыхающий мир мог мимоходом сжечь крошечную божью коровку, не обратив на нее ровным счетом никакого внимания.
   «Будет… Будет… Будет…» – ритмично повторяло сердце.
   А потом степь зашевелилась.
   Павел поднял к глазам бинокль и обомлел.
   …На него катилась лавина всадников – Дементьев различал скуластые лица, узкие глаза, рты, раззявленные в воющем крике. Над войлочными шапками конников молниями взблескивали изогнутые клинки, маленькие косматые лошадки подымали тучу пыли; кое-где среди конной орды темными глыбами ползли кибитки, слегка покачиваясь с боку на бок…
   Лейтенант оторвался от бинокля, потряс головой и протер глаза. «Или я схожу с ума, или… Да что же это за места-то такие?» Но когда он снова приник к окулярам, то уже не увидел дикой степной конницы – на них тремя цепями шла немецкая пехота; перед ней позли, по-утиному переваливаясь и кивая орудийными стволами, десятка полтора танков.
   И не мог понять комбат-два Павел Дементьев, что за видение промелькнуло перед ним: на миг выпавшие откуда-то из безвременья призраки давно истлевших степных воинов, веками налетавших на Русь, мираж или просто самая обычная галлюцинация, рожденная обостренным сознанием человека, в очередной раз стоявшего на грани бытия и небытия? Или же это было что-то такое, о чем простой крестьянский сын Павел не имел ни малейшего представления? Но размышлять над ирреальным ему было уже некогда – воздух над древней степью застонал и завыл, раздираемый в лоскуты летящей сталью, начиненной тротилом.
   Немецкая пехота шла в полный рост, спокойно и самоуверенно. Цепи выдерживали равнение; в бинокль видны были закатанные по локоть рукава мундиров, стволы прижатых к животам автоматов, из которых выпархивали желтые светлячки пламени, и даже сигареты в зубах солдат.
   – Хорошо идут, сволочи… – негромко произнес кто-то из батарейцев.
   «Да, – подумал Павел, – почти как в фильме «Чапаев», который мы, ленинградские мальчишки, смотрели десятки раз».
   Передний край взорвался огнем. Стреляло все: винтовки, пулеметы, батальонные «сорокапятки», противотанковые ружья и минометы. Артиллеристы по приказу начальника штаба дивизиона Мироненко разделили цели: на долю батареи Дементьева выпала дуэль с шестиорудийной немецкой батареей, выкатившейся на холмы из-за спин атакующей пехоты.
   – Паша, не осрамись, – прозвучал в трубке голос Мироненко. – На тебя вся Россия смотрит!
   Вообще-то по правилам стрельбы сначала полагается пристреляться одним орудием, взять цель в «вилку», а уж потом вести огонь на поражение всей батареей. Но сейчас вопрос стоял «Кто кого?»: немецкие пушкари не хлопали ушами, а в бинокль лейтенант рассмотрел, что вражеская батарея состоит из новых длинноствольных орудий «PaK40» – опасный противник. Павел уже наловчился бить на поражение всей батареей без пристрелки, и чутье подсказывало: если промедлишь, то…
   На занятой немцами высотке вспухли четыре разрыва – первый же залп лег в цель. Снаряды летели, опережая секунды, и бой был выигран «всухую»: немцам удалось откатить за бугор всего одно орудие.
   …А потом лейтенант Дементьев потерял счет времени и ощущение реальности всего происходящего. Он стрелял по черным крестатым танкам, пропалывал шрапнелью немецкую пехоту, уже кое-где дорвавшуюся до рукопашной, гасил огрызавшиеся немецкие пушки и не заметил, как наступил вечер.
   Они выстояли – в этот день Зверь не продвинулся на восток ни на шаг.
* * *
   Бои шли одиннадцать дней. Села Огрызково, Бобраки и Новая Жизнь переходили из рук в руки, пока от них не остались только обгорелые бревна, сиротливо торчавшие среди курящихся дымом воронок. С обеих сторон била артиллерия, и волна за волной налетали немецкие самолеты, сбрасывавшие вперемежку с бомбами продырявленные железные бочки, издававшие при падении истошный вой.
   События этих дней слились для Павла в пеструю ленту кинохроники, из которой в память врезались лишь отдельные яркие кадры, словно выхваченные ножницами.
   Он помнил, как они разнесли немецкую полевую кухню – в сорок втором немцы еще воевали по расписанию, педантично делая перерыв на обед. Вот в один из таких перерывов батарея лейтенанта Дементьева и накрыла полевую кухню, укрывшуюся в лощине, отследив ее по цепочкам солдат с котелками. Шрапнельный десерт пришелся немцам явно не по вкусу – они шустро побежали из оврага, живо напомнив Павлу ошалевших клопов, которых они с матерью травили однажды в своей ленинградской коммуналке.
   Он помнил, как они подавили немецкую батарею, замаскировавшуюся за домами полуразрушенной деревеньки. Дементьев засек ее в стереотрубу по голубоватым дымным кольцам, взлетавшим над стволами укрытых орудий, и щедро нашпиговал цель фугасными снарядами. Потек черный дым, полыхнуло желтое пламя, а затем из-за домов вынеслись кони, запряженные в артиллерийский передок. Следующий снаряд угодил прямо в упряжку, гулко громыхнуло, и высоко в небо взлетела лошадиная нога, дергавшаяся и сгибавшаяся в коленном суставе, словно оторванная ножка кузнечика или лапка паучка-косиножки.
   И он помнил, как сосредоточенно работали его солдаты: именно работали – так, как они привыкли работать в поле или в заводском цеху. Они делали свою воинскую работу когда молча, когда с матерком или солеными шутками, но без напыщенных лишних слов, кидая в казенники унитары словно дрова в печь, в которой горело пламя войны. И умирали они тоже молча, оседая на землю и пачкая станины орудий кровью из вен, рассеченных осколками чужого железа.
   А на двенадцатый день выяснилось, что бригада дерется в полуокружении: корпус Катукова и соседний 16-й танковый корпус генерала Павелкина понесли во встречных боях большие потери и под нажимом противника отходили на восток. И первая мотострелковая бригада была оставлена прикрывать отход с приказом продержаться хотя бы сутки – то есть брошена на съедение, чтобы дать танкистам возможность отойти и отдышаться.
   Под вечер батарея Дементьева осталась без пехотного прикрытия, и теперь уже молодому командиру, которому не исполнилось еще и двадцати одного, самому пришлось применить на практике жестокое арифметическое правило войны: потерять целое хуже, чем часть целого.
   – Приказываю: орудиям один, два, три немедленно сняться и занять позицию южнее Жерновки. Командиру четвертого орудия сержанту Пампейну и наводчику Богатыреву – оставаться на месте и прикрыть отход батареи!
   – Есть!
   – Продержитесь полчаса, ребята, – добавил Павел, глядя на черные от копоти и грязи лица батарейцев, – и тоже отходите. Мы будем вас ждать на новой огневой позиции – там, за деревней.
   – Есть, командир, – ответил сержант. – Сделаем…
   Днем прошел дождь, глинистые бока увалов и дорога раскисли. Машины с пушками на прицепе шли медленно – от увязания их спасали только цепи на колесах. Проскочив Жерновку и установив орудия, Дементьев глянул на часы: прошло уже пятьдесят минут, а четвертое орудие так и не показывалось. Следуя суровой логике войны, комбат мог бы уже спокойно списать эту пушку в безвозвратные потери – за холмами гремело, – но он почему-то не смог так поступить. Вместо этого лейтенант, передав командование батареей своему заместителю, посадил в «ЗИС-5» десяток бойцов и отправился обратно – туда, где остались его бойцы.