Но как же быть с добродетелями – «усладой души»? «Добродетель – пустое и бесполезное слово, ничего не выражающее и не доказывающее, и ради него ничего не следует делать». Да, можно совершать поступки, которые могут нанести тебе ущерб, но только при условии, что ущерб этот будет в достаточной мере компенсирован будущими наслаждениями. К благам души Валла относит высокий социальный статус, родственные связи, власть, общественные должности, а также наслаждение искусством и знанием. Валла высмеивает веру стоиков в то, что добродетель является «сама себе лучшей наградой». Благодеяния, по его мнению, следует совершать не ради требований высокой нравственности, а исключительно ради собственной пользы. Благоразумие и рассудительность нужны для того, «чтобы уметь предвидеть выгодное для себя и избегать неблагоприятного». Умеренность – «чтобы воздерживаться от какой-либо одной радости, с тем, чтобы наслаждаться многими и большими». Справедливость – «чтобы снискать у людей расположение, благодарность и приобрести выгоду».
   И прелюбодеяние – никакой не грех. Не важна разница между мужем и любовником. Единственное, в чем Валла согласен с Платоном, так это в том, что прекрасные женщины должны принадлежать всему народу. «Кто первым изобрел благочестивых дев, ввел в обществе обычай отвратительный и достойный изгнания на край света, пусть и прилагают к нему имя религии, – возмущается автор книги. – Больше заслуг перед родом человеческим у распутниц и публичных женщин, чем у благочестивых и воспитанных женщин».
   После всего вышесказанного вряд ли кого-то удивит, что Валла отвергает жертвенность во имя высоких идеалов. «Я не могу в достаточной степени понять, почему кто-то хочет умереть за родину, – признается он. – Ты умираешь, так как не желаешь, чтобы погибла родина, словно для того, кто погибает, не погибает вместе с ним и его родина». Валла издевается над привязанностью человека к родной стране, говоря: «Где хорошо, там и отечество». Смешной ему кажется готовность жертвовать собой ради спасения других (даже самых близких): «Кто среди всех людей наиболее дорогие? Несомненно, родители, дети, супруги, братья и затем постепенно остальные. Если же за тех, кого я только что назвал, никакое человеческое соображение не заставит меня принять смерть, неужели я буду умирать за других и предпочесть своему спасению спасение другого человека… Я скорее должен спасти себя, чем сто тысяч других; для меня самого моя жизнь – большее благо, чем жизнь всех прочих людей».
   Так шаг за шагом Валла переходит от защиты права человека на чувственные наслаждения «дарами божьими» к апологии предельного эгоизма и аморальности. Казалось бы, что может быть более противным христианскому учению. Но Валла все же пытается оставаться в рамках господствующей доктрины. «Высшая форма блаженства, – пишет он, – это то счастье, что испытывает душа в раю». В конце книги христианский проповедник с его многоречивыми славословиями в адрес Бога как источника всех благ объявляется победителем в споре со стоиками и эпикурейцами. Впрочем, не сомневаюсь, что любой непредвзятый читатель поймет: христианские ценности здесь побеждают лишь для отвода глаз. Защищает христианство Валла не искренне, на самом деле он симпатизирует только эпикурейцу.
   Не могли не заметить этого и церковники – слишком уж откровенно мысли, высказанные в книге «О наслаждении», противоречат церковной доктрине. Куда больше, к примеру, чем учение Яна Гуса. Однако Гуса церковь посчитала еретиком и сожгла на костре, а Валлу суд инквизиции лишь слегка пожурил. Более того, несмотря на то что крамольная книга продолжала издаваться и переиздаваться, папа назначил ее автора секретарем своей канцелярии и каноником одной из церквей. Никто не мешал Валле преподавать в Римском университете. Очень мягко отреагировал на издание трактата «О наслаждении» Леонардо Бруни, хотя в ней грубо высмеяны не только стоики, но и он сам как их защитник. И кардинал-философ Николай Кузанский покровительствовал Валле до самой его смерти. Почему? Думаю, это связано с изменениями общей духовной атмосферы в Италии в те десятилетия, которые отделяли время Лоренцо Валлы и Николая Кузанского от 1415 года – года, когда казнили Яна Гуса.
   В первой половине XIV века римские папы, находясь в то время в так называемом «Авиньонском пленении», наслаждались там неограниченной властью, чревоугодием и роскошью. Такая жизнь требовала все больших и больших расходов, и, чтобы их покрыть, папская курия продавала церковные бенефиции (земельные участки и выгодные должности) и индульгенции. Духовной жизнью своей многомиллионной паствы, как и судьбой столицы католического мира – Рима, папы практически не интересовались. Одного из таких пап – беспробудного пьяницу Бенедикта XII – обличал, кстати, в «Письмах без адреса» Франческо Петрарка. Поэт обвинял этого папу в том, что тот вместо любви к церкви демонстрирует всем свое пристрастие к эпикурейству.
   Подобный образ жизни у людей, обязанных быть образцом праведности, вызывал, естественно, массовое раздражение. Часть верующих уходила из католической церкви во всевозможные мистические и полумистические секты. Фактически без духовных пастырей встретили жители европейских стран самую страшную беду, что выпала на их долю, – чуму или, как ее называли, «черную смерть». Треть населения континента погибла в течение всего лишь трех-четырех лет (1348–1351 гг.). Многие тогда считали это бедствие Божьей карой за грехи как церкви во главе с папой, так и самих верующих. Массовое распространение получило движение «флагеллантов», т. е. бичующихся. Эти бичующиеся, оставшиеся без церковного руководства, не только страшно истязали самих себя, но и избивали и убивали всех иноверцев, особенно евреев, которых считали виновниками распространения страшной заразы. В течение одного года, по свидетельству летописца, были уничтожены почти все евреи Германии.
   После пандемии чумы стали популярными различного рода мистические учения. Не доверяя священникам, простые люди все чаще стали прибегать к помощи знахарей, магов, ведьм и колдунов. В прирейнских районах Германии появилась многочисленная секта вальденсов. Еще в 1349 году, чтобы остановить распространения сектантства, папа Климент VII широко использовал насилие. По всей Европе запылали костры инквизиции. Немецкий инквизитор Петр Пилихдорф хвастался, что в течение 50 лет инквизиция в Германии уничтожила всех еретиков и ведьм. Недовольство масс поведением церковников насилием, однако, подавить не удалось. Все настоятельнее звучало требование церковной реформы.
   Критика церковных порядков со стороны известного богослова, профессора Пражского университета и проповедника Яна Гуса неожиданно получила массовую поддержку населения Богемии. Гус был последователем английского церковного реформатора Джона Уиклифа и настаивал на прекращении продаж бенефициев и индульгенций. Гус утверждал, что греховная жизнь клириков лишает церковь Божьего доверия, ибо, как сказано в Священном Писании, «слепые не должны вести слепых». Надо заметить, что в движении сторонников Яна Гуса чисто религиозные мотивы тесно переплетались с национально-политическими и социальными. Чехи рассматривали Гуса не только как церковного реформатора, но и как противника немецкого засилья на чешских землях, последовательного приверженца идеи социальной справедливости. Именно поэтому движение гуситов сильно напугало германского императора, который потребовал от церкви не церемониться с «еретиком» Гусом.
   Католическая церковь к этому времени уже была до основания разрушена сорокалетним «великим расколом». Пока два папы вели войну за первенство, среди церковных иерархов началось движение за созыв (без согласия пап) церковного собора и избрания на нем нового главы католической церкви. Первый такой собор был созван в Пизе в 1409 году, однако, поскольку он не был поддержан крупнейшими светскими правителями, результат оказался ничтожным. Теперь вместо двух в Европе оказалось три папы, причем последним из них стал (под именем Иоанна XXIII) бывший пират Бальтазар Коса. Сторонники нового собора понимали: для успеха дела им нужно добиться поддержки императора. Чтобы ее получить, они готовы были во многом уступить его воле. Потому-то церковный собор в Констанце и потребовал казни чешского проповедника. 6 июля 1415 года Яна Гуса сожгли на костре.
   После собора в Констанце ситуация резко изменилась. Был наконец всеми признан один папа – Мартин (из влиятельного римского патрицианского рода Колонна). Однако авторитет папы был теперь совсем не тем, что прежде. Воля его во многом зависела от воли германского императора, французского и английского королей, а затем и короля испанского. Император же, потерпев в 1431 году поражение в войне против гуситов, вынужден был сменить тактику. Он больше не рассчитывал исключительно на грубую силу и проводил более тонкую политику. Идя на уступки чешским чашникам, которым нужна была прежде всего церковная реформа, император попытался оторвать их от таборитов – борцов за независимость Чехии и социальную справедливость. Тактика эта имела успех, и в 1434 году гуситское восстание было подавлено.
   Подобно императорской, менее радикальной становилась и позиция пап. Им пришлось подписать несколько конкордатов – сначала с королем Франции, а затем с Габсбургами, в соответствии с которыми французская и австрийская церкви фактически становились автономными. Утратив значительную часть своего внешнего влияния, папы попытались укрепить свою власть в Италии. Но здесь они столкнулись с противодействием властителей Милана, Венеции, Флоренции, Болоньи и Неаполитанского королевства. После Флорентийского собора 1439 года, где была подписана уния о слиянии католической и православной церквей, авторитет пап вырос, но лишь на очень короткое время. Греческая церковь согласилась на унию в расчете на помощь со стороны западных государств в войне против турок. Однако папам не удалось привлечь для крестового похода против мусульман сколько-нибудь значительные силы, и тогда греки отказались от унии. А в 1453 году турки взяли Константинополь.
   О каком-либо радикализме в политике папы больше не мечтали. Их главным оружием в борьбе за власть и влияние стали интриги, заговоры, подкуп. После Мартина V в течение почти столетия Римской церковью правили так называемые «папы-меценаты». Большинство из них были выходцами из знатных аристократических родов, хорошо знали и любили античную философию, поэзию, искусство. Они всячески поощряли развитие культуры, способствуя тем самым распространению не только в Италии, но и по всему католическому миру духа Ренессанса. При этом почти все они были откровенными эпикурейцами, любителями наслаждений, и вся их этика сводилось, как правило, к необходимости сделать все возможное (и невозможное) для процветания ближайших родственников. Непотизм при них процветал так, как никогда раньше. Стоит ли удивляться, что мысли, изложенные в трактате Лоренцо Валлы «О наслаждении», были им близки, а потому ни о каком преследовании автора этой книги не могло быть и речи.
   Какая-то часть гуманистов все же почувствовала угрозу духовному развитию людей, исходящую от чрезмерного увлечения эпикурейством. Но даже они не хотели слишком резко критиковать Валлу и потому откликнулись на публикацию трактата «О наслаждении», в общем-то, доброжелательно. Ведь, в конце концов, Лоренцо Валла делал общее с ними дело, стремясь возродить традиции античной культуры и, главное, добиться для человека более высокого места в универсуме, чем то, что предназначалось ему средневековой церковной доктриной. Неприемлемую же для них восторженную оценку чувственности и апологию эгоизма Николай Кузанский и Фичино, как мы знаем, пытались опровергнуть в своих трактатах. Преимущества духовной жизни по сравнению с чувственными радостями эти гуманисты старались обосновать идеями Платона и неоплатоников, чьи работы как раз в середине кватроченто были переведены на латынь и стали модными в среде итальянских интеллектуалов.
   Возрождение платонизма помогло какой-то части интеллектуальной элиты того времени сохранить веру в Бога. Но только относительно небольшой части. Большинство же оправдание любых плотских наслаждения вполне устраивало. У Лоренцо Валлы были, по-видимому, все основания писать: «Если бы этот спор о достоинстве вынесен был на голосование народа (т. е. человечества, ибо это дело мировое) и решалось бы, кому отдать первенство в мудрости – эпикурейцам или стоикам, – то, думаю, на нашей стороне было бы полное единодушие». Так в середине XV века н. э., через 1700 лет после смерти Эпикура, в Европе восторжествовали его идеи.

В поисках идеального человека

   Но ведь не одной только склонностью к чувственным наслаждениям проявлял себя типичный человек Ренессанса. Не потому же он, в конце концов, полагал себя «венцом Божьего творения», что любил получать всевозможные удовольствия? Должен был и себя как-то проявить. Очевидно, что гуманисты Ренессанса пытались не только оправдать людские пристрастия, но и создать образ идеального человека. Каким же этот образ виделся лучшим людям Возрождения?
   Прежде всего идеальный человек должен быть «homo universale». Универсальным человеком, в чем-то близким к идеалу того времени, несомненно, был Леонардо да Винчи. И еще Микеланджело Буонарроти. А до них – Леон Баттиста Альберти. У Альберти нет сегодня столь звонкого имени, как у Леонардо или Микеланджело, однако его вклад в создание образа нового человека, тем не менее, необычайно велик. И на почетное звание «homo universale» Альберти мог претендовать ничуть с не меньшим основанием, чем два вышеназванных художника. Да Винчи был прежде всего величайшим живописцем, и повышенный интерес к его инженерным и всем прочим изобретениям объяснялся в значительной степени выдающимися достижениями Леонардо в живописи. Альберти же был прекрасным архитектором, создателем великолепных храмов и дворцов во Флоренции, Мантуе, Римини. Он же публиковал работы по математике, картографии, механике. Но, кроме того, он был автором трактатов «О зодчестве», «О ваянии», «О живописи», философских «Застольных бесед», книг на темы практической морали («О семье», «О достоинстве», «О спокойствии души», «Домострой»), а также сатирических произведений на латинском и на итальянском (vulgare) языках. Хотя первым архитектором эпохи Ренессанса по праву считается Брунеллески, а первым живописцем – Мазаччо, но базовые принципы нового искусства впервые сформулированы были именно Альберти. И главное: он, пожалуй, лучше всех других гуманистов Ренессанса обрисовал роль человека в мироздании. Чем не универсальный человек?
   Что касается искусства, то Альберти первым (еще до Фичино) советовал архитекторам и художникам основывать свое творчество на концепции «порядка и пропорции» и добиваться в своих произведениях той гармонии в отношениях между частями, которая всегда присутствует в природе. Нельзя забывать о том, писал Альберти, что разделение целого на части, как и воссоединение отдельных частей в единое целое, должно быть обусловлено функционально. Альберти наверняка был знаком с обнаруженной Браччолини работой древнеримского архитектора Витрувия «Десять книг по архитектуре». Во всяком случае, он активно развивал идею Витрувия о необходимости соотнесения отдельных элементов храмовой постройки с соразмерностью человеческого тела. Гармония, по мнению Альберти, пронизывает всю природу, в том числе тело и душу человека: «Все, что производит природа, соизмеряется законами гармонии… Без нее распадается высшее согласие частей». От того, будет ли найдена в произведении искусства (будь то зодчество, ваяние или живопись) гармония частей и целого в первую очередь зависит его ценность.
   Очевидно, все творчество Альберти, как и творчество многих других титанов Возрождения, проникнуто духом пантеизма. Бог и природа у него едины, и он часто совмещает два этих понятия. Но каково все-таки место человека в сотворенном Богом мире? Отвечая на этот вопрос, Альберти обращает внимание на двойственную основу человеческого существования. С одной стороны, венец творения. С другой – существо, зависящее от Фатума, Фортуны или, как считали древние, Рока. Все это так, но Альберти полагал, что зависимость эта не слепая. Творец наделил людей способностью рассуждать, понимать, что вредно и что полезно, и эта способность помогает человеку трезво оценивать свое место в окружающем мире и приспосабливаться к нему «В уме и воображении смертных, – пишет Альберти, – природа зажгла свет познания бесчисленных скрытых причин, исходящих из нерушимых и взаимосвязанных законов, благодаря которым можно постичь происхождение и смысл вещей». Познавая законы мироздания, человек, как существо разумное, активное, деятельное (не только homo sapiens, но и homo faber) может использовать их «первоначальное целесообразие» себе на пользу. Люди обладают особого рода потенциалом – скрытым в них стремлением к внутреннему совершенству (virtu). Именно наличие этой добродетели, дарованной человеку Богом и связывающей его со Всевышним, дает людям возможность успешно противостоять натиску судьбы.
   Человек велик, но только в пределах, установленных Богом-Природой. Людям, увы, этого мало, считал Альберти, и они хотят большего: «Человек в вечной погоне за новым сам себя губит. Не довольствуясь дарованным природой, он хочет избороздить моря и переплыть, похоже, край света; он желает проникнуть под землю, в недра гор и выше облаков… Смертный враг всего, что он видит и чего не видит, он стремится всех поработить; он враждебен всему человеческому роду и самому себе». Слова это сказаны пять с половиной столетий назад, но боюсь, что сегодня они звучат еще более актуально, чем во времена кватроченто. Все беды людские, по мнению Альберти, связаны с тем, что человек вовсе не намерен прислушиваться к своему virtu и не желает познавать объективные законы природы, чтобы понять, что можно и должно делать, а чего делать ни в коем случае нельзя.
   Человек свободен в своем выборе, но чаще всего использует эту свободу во вред себе и другим. «Все смертные, – пишет Альберти, – созданы природой, чтобы любить и сохранять virtu, которое представляет собой не что иное, как заключенную в душе человека хорошо организованную природу. Поэтому считаю позволительным утверждать, что порочные намерения смертных – это нарушение порядка и испорченность разума, вызванная разбросанностью мыслей и глупостью». Возмущаясь алчностью, коварством, жестокостью и глупостью людей, Альберти в сердцах вопрошает: «Есть ли животное более злобное и настолько же ненавидимое всеми, как человек?»
   И все же Альберти нельзя назвать мизантропом. Он чувствует, что неразумное, бунтарское поведение человека – лишь отражение общего процесса распада бытия, а значит, в обоготворяемой мыслителем природе тоже нет гармонии, она также, как человек, непостоянна и обманчива. Знает философ, что есть один страшный, но объективный закон природы, с которым человек никогда смириться не сможет. Это закон обязательного умирания всего живого. Несомненно, Альберти глубоко сочувствует людям, сострадает тем, чья жизнь зависит от превратностей судьбы. В одном из его художественных произведений хор рабов поет: «Все обретенное нами и обещанное нам в будущем отняла жестокая судьба, не осталось ничего, кроме беспощадной смерти». «Moriamur!» («Все живое смертно!») – в ужасе вопиют мужчины и женщины, молодые и старые. Искреннее авторское сопереживание здесь очевидно. Ничего общего с лицемерными разглагольствованиями о райских кущах эпикурейца Валлы. Образцово показательный «homo universale» Ренессанса, необычайно талантливый во всем, что делал, Леон Баттиста Альберти был, увы, глубоким пессимистом.
   Не меньшим пессимистом, особенно в конце жизни, был и величайший из людей Возрождения Леонардо да Винчи. Он стал художником, когда Альберти уже умер. Влияние гуманистов к этому времени уже распространилось не только на Италию, но и на всю Европу. В какой-либо защите их идеи больше не нуждались. Им покровительствовали и их всячески поощряли высшие церковные и светские иерархи. Философов-гуманистов ценили, но вот художники, даже самые великие, в число избранных еще не входили. Они недостаточно хорошо знали классическую латынь, как правило, совсем не знали греческого, не разбирались в премудростях теологии и умозрительной философии, не владели приемами риторики, необходимыми для того, чтобы побеждать соперника в словесном споре. Художник все еще считался ремесленником. Работами живописца или скульптора принято было наслаждаться, но в элитный круг его не допускали. Словом, мудрецы-гуманисты смотрели на художников сверху вниз. Леонардо да Винчи это никак не устраивало, и он, в свою очередь, отвечал им глубоким презрением.
   Презирая философа, литератора или богослова, приходится не уважать и его гуманитарное творчество. И Леонардо постоянно демонстрирует такое неуважение, противопоставляя умозрительной философии конкретный труд живописца, механика-изобретателя: «Они расхаживают чванные и напыщенные, разряженные и разукрашенные не своими, а чужими трудами, а в моих мне же самому отказывают. И если меня, изобретателя, они презирают, насколько более могли бы быть порицаемы сами – не изобретатели, а трубачи и пересказчики чужих произведений». В этом не очень справедливом высказывании явственно звучит личная обида за свой неоправданно низкий социальный статус. Но только ли этим объясняются резкие высказывания Леонардо по адресу тех, кто формировал идеологию Возрождения? Думаю, нет.
   Леонардо да Винчи по природе своей и по характеру своего творчества прежде всего великий анатом. Что касается его технических изобретений, то их, думаю, следует рассматривать не как принципиально новые открытия, а лишь как их предчувствие. Живопись же (дело, в котором Леонардо достиг выдающихся успехов) дала ему в руки отличный инструмент для выявления скрытых механизмов управления различными функциями человеческого организма и природы. «Глаз художника, – пишет историк Ренессанса Эудженио Гарэн, пересказывая основные мысли Леонардо из его «Трактата о живописи», – это наука. Наука весьма тонкая, извлекающая из поверхности вещей природные энергии вплоть до лучей, чтобы потом вновь возвыситься до числа и интеллекта и, в конце концов, обрисовать некую форму, которая не есть поверхность и не кожа живых существ, но является имманентной силой, тайной мира, выходящей на поверхность в образе целостной реальности». Леонардо удавалось в своих картинах, считает Гарэн, на мгновение открыть и одновременно сокрыть все бытие. И впрямь: только Леонардо и в некоторых картинах Рафаэль (а позже – Рембрандт) обладали чудодейственной силой создавать на полотне не понятно из чего возникающее пространство взвешенной духовности.
   Всякие разговоры о возможном сошествии в душу человека Духа Святого Леонардо да Винчи считал пустым словоблудием. Подобно Альберти, он верит в непреложность законов природы, в «разумные принципы» ее организации (ragioni). Как и Альберти, допускал он наличие у человека virtu – добродетели, позволяющей ему познавать важнейшие законы природы с помощью своих органов чувств. А познав, зафиксировать угаданный механизм в рисунке – с тем, чтобы потом самому создать нечто подобное. Основа всякого знания – опыт. Только он является критерием истины. Никаких умозрительных заключений, никакой философии и теологии. Те, кто этим занимается, лишь мешают человеку преобразовывать мир и, конечно, не заслуживают уважения. Очевидно: мы имеем дело не просто с социально обусловленной рефлексией обиженного да Винчи. Речь идет о мировоззрении человека, который предпочитал опыт абстрактному мышлению, всегда отдавал приоритет индукции, а не дедукции. Такое же мировоззрение будет характерно впоследствии для великого рационалиста Фрэнсиса Бэкона, которого все считают основоположником эмпирического направления в науке. В чем-то Леонардо обогнал англичанина почти на сто лет.
   Можно ли на том основании, что Леонардо да Винчи не признавал правильным господствующую во времена Ренессанса идеологию, исключить его из числа гуманистов? Уверен, что нет. Единомышленником Бруни, Кузанца или Фичино он действительно не был. Но гуманистом все же был, хотя совсем не таким, как упомянутые философы. Леонардо никогда не проявлял интереса к тому, что позже Кант назовет интеллигенцией., – умозрительной познавательной способности человека, не ограниченной одной только чувственностью и связанной с Абсолютной идеей или Богом. Идеальный человек у Леонардо да Винчи – это рационалист, искатель, инженер, художник, пытающийся опытным путем, используя все свои органы чувств, проникнуть в тайны мира и использовать свое знание в интересах людей. Разве это не гуманизм? Неслучайно именно «Виртувианский человек» да Винчи и сегодня символизирует величие человеческой личности, гармонично вписанной в универсум.