Страница:
В 1521 году Лев Хумер, а через полтора года папскую тиару надел его родственник Климент VII (Джулио Медичи). При нем произошло страшное для Рима событие – Sacco di Roma, которое, по существу, и завершило эпоху Ренессанса. Папа своими заигрываниями с французами настроил против себя Карла V, и в мае 1527 года императорская армия, значительную часть которой составляли протестанты, захватила, разрушила и разграбила Рим. Десятки тысяч жителей Вечного города погибли. Такого позора история католической церкви прежде не знала.
Sacco di Roma произошло на фоне бесконечных войн, разоряющих страну, периодических вспышек чумы, продажи индульгенций, безобразного поведения пап и других церковных иерархов, утраты веры значительной частью элиты итальянского общества. Неудивительно, что многие итальянцы восприняли это событие как наказание за страшные грехи. Такому восприятию в огромной степени способствовал раскол христианского мира и отпадение от католической церкви большей части Германии, Швейцарии, Англии, скандинавских стран, позже Голландии. Среди тех, кто поддержал Реформацию, было немало гуманистов – Меланхтон, Рейхлин, фон Гуттен. Многим вчерашним вольнодумцам, которые все же не желали покидать лоно католической церкви, показалось, что пришло время великого раскаяния. Мода на Эпикура и Платона в Италии очень скоро сменилась появлением элитных кружков мистиков – поэтов, философов, художников (они называли себя spirituali).
Самым влиятельным в Италии был кружок испанского философа-мистика Хуана де Вальдеса, в который входили представители самых знатных фамилий – Джулия Гонзаго, Виттория Колонна, Катерина Чибо, Констанца д’Авалос (герцогиня Амальфи), знаменитые в то время интеллектуалы Пьетро Паоло Верджерио, Бернардино Окино, Маркантонио Фломинио и другие. С этим кружком были связаны кардиналы Поул, Бемпо, Канторини, а также (через Витторию Колонну) великий Микеланджело. Все эти люди хотели реформировать и духовно возродить католическую церковь. По сути, они были близки в своих взглядах не столько Лютеру, сколько Савонароле. Впрочем, Ватикан и в этот раз не готов был что-либо менять в церкви по существу и, как всегда, прибег к насилию. Итальянских реформаторов почти сразу же начали преследовать. Ответом Ватикана на раскол церкви было учреждение в 1540 году ордена иезуитов – «правительства воинствующей церкви», как сказано в папской булле. Началась жестокая Контрреформация.
Обновления церкви не произошло. Кружки «итальянских реформаторов» вскоре распались, не оставив серьезного следа в политической и религиозной истории. Что же касается искусства, то в большой мере под влиянием католиков-реформаторов сформировался новый художественный стиль, пришедший на смену Ренессансу. Стиль этот называют маньеризмом, и начало ему положили Франческо Пармиджанино картинами «Видение святого Иеронима» и «Возвращение Савла», написанными во время осады Рима, и Микеланджело Буонарроти своим «Страшным судом» Сикстинской капеллы. Достоверно известно, что Микеланджело, когда писал «Страшный суд», находился под духовным влиянием своей возлюбленной (возможно, платонической) Виттории Колонна, которая в то время была душой самого модного кружка «спиритуалов». Некоторым живописцам и скульпторам (например, Понтормо, Бронзино, Вазари, Челлини) новый стиль всего лишь помогал решать их чисто художественные задачи. Но для Микеланджело, позднего Тициана, Тинторетто, Эль Греко и других маньеризм означал еще и возможность проявить в творчестве свои глубокие переживания религиозного характера. В маньеризме все не так, как в искусстве Раннего и Высокого Ренессанса. Изломанные линии, цветовые контрапункты, драматические диагонали, светом пересекающие все полотно, удлиненные, непропорциональные фигуры, преимущественно религиозные сюжеты – все это необходимо было для того, чтобы зритель мог почувствовать разлитое в атмосфере очень высокое напряжение. Нет больше покоя, гармоничной соразмерности деталей и целого. Нет человека – венца творения, есть растерянные, испуганные люди с искаженными лицами и фигурами, которых в едином потоке несет неизвестно куда вихрь событий. Возрождение закончилось, началось время хаоса. Начавшаяся в конце XVI века эпоха, растянувшаяся на добрых два столетия, получила в истории название барокко.
Заключение
Искусство и мораль. За что Лев Толстой не любил Шекспира?
Сегодня всякий человек, знакомый с литературной классикой, наверняка причислит Льва Толстого и Уильяма Шекспира[2] к числу самых выдающихся писателей всех времен и народов. Известно, однако, что Толстой на дух не переносил творчество Шекспира. Многие литературные критики объясняют эту стойкую нелюбовь Толстого к Шекспиру его нежеланием делиться с кем-то своею славою. Есть и такие, кто полагает, будто Толстой вовсе не испытывал антипатии к Шекспиру, а просто играл в «игру умных с умными о дураках»[3]. Чтобы убедиться в этом, важно, де, следить не за тем, о чем он черным по белому писал в статье «О Шекспире и о драме», а за тем, что там недосказано. И тогда все, чего не увидит простак, легко обнаружит человек с хорошим литературным вкусом. На мой взгляд, все это чепуха, и подобные точки зрения не стоит принимать во внимание. Толстому, человеку предельно искреннему, особенно в конце жизни, приступы зависти и страсть к «умным играм» (столь характерная для нашего, постмодерного, времени) были не свойственны. Однако факт остается фактом: Толстому никогда не нравились пьесы Шекспира. Хотелось бы понять почему.
Статья Льва Толстого о Шекспире
Sacco di Roma произошло на фоне бесконечных войн, разоряющих страну, периодических вспышек чумы, продажи индульгенций, безобразного поведения пап и других церковных иерархов, утраты веры значительной частью элиты итальянского общества. Неудивительно, что многие итальянцы восприняли это событие как наказание за страшные грехи. Такому восприятию в огромной степени способствовал раскол христианского мира и отпадение от католической церкви большей части Германии, Швейцарии, Англии, скандинавских стран, позже Голландии. Среди тех, кто поддержал Реформацию, было немало гуманистов – Меланхтон, Рейхлин, фон Гуттен. Многим вчерашним вольнодумцам, которые все же не желали покидать лоно католической церкви, показалось, что пришло время великого раскаяния. Мода на Эпикура и Платона в Италии очень скоро сменилась появлением элитных кружков мистиков – поэтов, философов, художников (они называли себя spirituali).
Самым влиятельным в Италии был кружок испанского философа-мистика Хуана де Вальдеса, в который входили представители самых знатных фамилий – Джулия Гонзаго, Виттория Колонна, Катерина Чибо, Констанца д’Авалос (герцогиня Амальфи), знаменитые в то время интеллектуалы Пьетро Паоло Верджерио, Бернардино Окино, Маркантонио Фломинио и другие. С этим кружком были связаны кардиналы Поул, Бемпо, Канторини, а также (через Витторию Колонну) великий Микеланджело. Все эти люди хотели реформировать и духовно возродить католическую церковь. По сути, они были близки в своих взглядах не столько Лютеру, сколько Савонароле. Впрочем, Ватикан и в этот раз не готов был что-либо менять в церкви по существу и, как всегда, прибег к насилию. Итальянских реформаторов почти сразу же начали преследовать. Ответом Ватикана на раскол церкви было учреждение в 1540 году ордена иезуитов – «правительства воинствующей церкви», как сказано в папской булле. Началась жестокая Контрреформация.
Обновления церкви не произошло. Кружки «итальянских реформаторов» вскоре распались, не оставив серьезного следа в политической и религиозной истории. Что же касается искусства, то в большой мере под влиянием католиков-реформаторов сформировался новый художественный стиль, пришедший на смену Ренессансу. Стиль этот называют маньеризмом, и начало ему положили Франческо Пармиджанино картинами «Видение святого Иеронима» и «Возвращение Савла», написанными во время осады Рима, и Микеланджело Буонарроти своим «Страшным судом» Сикстинской капеллы. Достоверно известно, что Микеланджело, когда писал «Страшный суд», находился под духовным влиянием своей возлюбленной (возможно, платонической) Виттории Колонна, которая в то время была душой самого модного кружка «спиритуалов». Некоторым живописцам и скульпторам (например, Понтормо, Бронзино, Вазари, Челлини) новый стиль всего лишь помогал решать их чисто художественные задачи. Но для Микеланджело, позднего Тициана, Тинторетто, Эль Греко и других маньеризм означал еще и возможность проявить в творчестве свои глубокие переживания религиозного характера. В маньеризме все не так, как в искусстве Раннего и Высокого Ренессанса. Изломанные линии, цветовые контрапункты, драматические диагонали, светом пересекающие все полотно, удлиненные, непропорциональные фигуры, преимущественно религиозные сюжеты – все это необходимо было для того, чтобы зритель мог почувствовать разлитое в атмосфере очень высокое напряжение. Нет больше покоя, гармоничной соразмерности деталей и целого. Нет человека – венца творения, есть растерянные, испуганные люди с искаженными лицами и фигурами, которых в едином потоке несет неизвестно куда вихрь событий. Возрождение закончилось, началось время хаоса. Начавшаяся в конце XVI века эпоха, растянувшаяся на добрых два столетия, получила в истории название барокко.
Мрак заявляет право первородства
На мир – и утверждает превосходство,
Свет в небеса изгнав. И с этих пор
Быть хаосом – Вселенной приговор.
Покуда Бог не изречет другого,
Ни звезд, ни солнца не видать нам снова.
Джон Донн
Заключение
Сегодня чаще всего говорят о Ренессансе исключительно в восторженном тоне. Так, будто с него началось возрождение жизни после тьмы Средневековья. Нет сомнения: Ренессанс принес в мир много нового, прекрасного, важного и нужного людям. Но вряд ли этот период заслуживает одного только славословия. Время было сложное, и происходившие тогда события, с точки зрения их влияния на будущее Европы, нельзя, мне кажется, оценивать однозначно.
Во-первых, нет оснований утверждать, будто именно с Ренессанса началось восстановление прерванного во времена нашествия варваров развития культуры. Не забудем, что в Средние века шел процесс распространения по континенту христианских ценностей, повлиявших на формирование европейской ментальности. Даже в эпоху раннего Средневековья (наиболее «дремучую», по мнению многих) культурное развитие не прекращалось. Именно в это время язычники, разгромившие Римскую империю, стали христианами, и тогда же были созданы их первые государственные образования. Католическая церковь уже в то время решающим образом влияла на все, что происходило на западе континента, тогда как на востоке важную роль связывающего звена между Европой и другими цивилизациями играла Византия. Более тысячи лет сохранялась там очень своеобразная культура высокого уровня, значение которой, мне кажется, до сих пор в полной мере не оценено.
Что касается позднего Средневековья, то именно в этот период были заложены те начала экономической и общественной жизни, которые определяют характер сегодняшней Европы. Навсегда ушло в прошлое натуральное хозяйство, развивались промышленность и торговля, создавались профессиональные объединения ремесленников и торговцев (цехи и гильдии). Невозможно переоценить и политические процессы того времени. Их результатом стало формирование государств, и сегодня присутствующих на карте Европы: Франции, Англии, Испании, Португалии, Польши, Дании, Швеции, Норвегии, Московского государства и др. Во многих итальянских городах возникли республики с достаточно хорошо организованной системой власти (иногда олигархической, а порой и достаточно демократической). Германские города юридически закрепили свое самоуправление в кодексах права (любекском, кельнском, магдебургском). Люди учились грамоте, во многих европейских городах открылись университеты, развивалась, хотя и в довольно жестких рамках, научная мысль. Европейским ученым был хорошо известен Аристотель, пусть и в интерпретации Аверроэса (иногда не менее интересной, чем сам первоисточник). Элита была знакома с лучшими произведениями римских философов и поэтов (благо, латинский язык был официальным языком как церкви, так и университетов). Да и искусство начало возрождаться еще задолго до Ренессанса. Сегодня любители архитектуры восхищаются готикой, пожалуй, не в меньшей мере, чем творчеством зодчих Возрождения.
Второе и главное: далеко не все, что принес с собой Ренессанс, достойно положительной оценки наших современников. Сменилась культурная парадигма: теоцентрическая модель впервые за всю европейскую историю стала вытесняться антропоцентрической. Человек решил поставить себя в центр вселенной. Результаты такой перемены проявились быстро, но оказались не очень обнадеживающими. Ценности духовные стали стремительно вытесняться ценностями не просто заземленными, но имеющими преходящий смысл, а то и вовсе сиюминутными. Потребности плоти вышли на первый план, а жажда власти оказалась сильнее всяких нравственных правил. Христианство, история которого насчитывала полторы тысячи лет, неожиданно оказалось в глубоком кризисе.
О причинах неустойчивости, а то и полной утраты веры многими гуманистами и художниками Ренессанса лучше других, мне кажется, сказал Якоб Буркхардт: «Эти могучие в духовном плане люди, носители Возрождения, зачастую проявляли в религиозном отношении детские черты и не ведали греха… Если неверие приобрело столь значительное распространение среди высокоразвитых людей, то это объясняется, среди прочего, тем, что их духовные и душевные силы были в значительной мере отвлечены решением великой задачи земного существования – открыть и воспроизвести мир в слове и образе». И впрямь, люди Ренессанса прежде всего были исследователями, зараженными духом поиска. Они ощущали в себе неиссякаемый импульс к творчеству, и когда им удавалось понять или открыть что-то новое, создать на полотне образ, впечатляюще отражающий реальность, или самостоятельно что-либо изобрести, у них возникала иллюзия богоподобия. Казалось, что вот-вот они своим знанием смогут объять весь мир. По сути, их гуманизм как раз и проявлялся в чрезмерном восхвалении людского потенциала. Для человека, по их мнению, все было доступно, а значит, ему все должно быть позволено. И нет для него ничего греховного. Очень часто человек Ренессанса был убежденным эгоистом, порой циником, равнодушным ко всему, что его прямо не касалось. Люди, как пишет Виллари, «были испорчены душевно: в них угасли всякая гражданская и личная доблесть, всякое нравственное чувство».
Ответственность за то, что многие люди эпохи Ренессанса перестали чувствовать потребность в моральных нормах, лежит, конечно, не только на них, но и на церкви. Веками она сдерживала желание людей реализовать свои творческие возможности, проповедовала необходимость самоуничижения человека, силой укрощала всякое его стремление к свободе. И лишившись в конце концов доверия своей паствы, она не сумела вовремя предотвратить раскол христианства.
Реформация освободила верующих христиан от церковного диктата, но одновременно заложила в свою доктрину мину замедленного действия, которая, вскоре взорвавшись, серьезно подорвала основы религиозной веры, да и всякой духовной жизни. При переводе Библии на немецкий язык Лютер определил божье призвание человека словом Веги/, которое означает также профессиональную деятельность. Сам Лютер не придавал этому большого значения, оценивая мирские деяния людей всего лишь как допустимые, но, с религиозной точки зрения, не очень важные. Однако слово было сказано. Вольность в переводе Библии сыграла историческую роль. Она, по мнению Макса Вебера, помогла утвердиться в протестантизме догмату, согласно которому выполнение мирских обязанностей так, как они определяются его профессиональным и социальным статусом, является для человека «единственным средством стать угодным Богу». То есть эти обязанности становятся призванием человека, «наивысшей задачей нравственной жизни человека».
Кальвинизм развил эту линию дальше, теологически оправдав капитализм и положенный в его основу принцип накопительства (уровень профессионального успеха определялся размером накопленного капитала). Успехи в бизнесе, хотя это и звучит парадоксально, стали мерой исполнения людьми своего долга перед Богом. Раз так, то именно развитию бизнеса, а не религиозным переживаниям, им следовало посвящать свою жизнь. Духовные же усилия людей утратили прежнее значение, и неудивительно, что многие от них совсем отказываются.
А католическая церковь так и не смогла оправиться от удара, полученного в век Ренессанса. Перестроить церковную жизнь согласно требованиям времени эта церковь по-прежнему неспособна. И сегодня она, хотя и охватывает почти миллиард верующих, на наиболее образованную и активную часть общества влияет мало. Соответственно, не очень велика и роль этой церкви в важнейших мировых процессах. Испытание, которому во времена Возрождения подверглась вера христиан в Бога, оказалось слишком тяжелым, и выдержали его, к сожалению, далеко не все.
Во-первых, нет оснований утверждать, будто именно с Ренессанса началось восстановление прерванного во времена нашествия варваров развития культуры. Не забудем, что в Средние века шел процесс распространения по континенту христианских ценностей, повлиявших на формирование европейской ментальности. Даже в эпоху раннего Средневековья (наиболее «дремучую», по мнению многих) культурное развитие не прекращалось. Именно в это время язычники, разгромившие Римскую империю, стали христианами, и тогда же были созданы их первые государственные образования. Католическая церковь уже в то время решающим образом влияла на все, что происходило на западе континента, тогда как на востоке важную роль связывающего звена между Европой и другими цивилизациями играла Византия. Более тысячи лет сохранялась там очень своеобразная культура высокого уровня, значение которой, мне кажется, до сих пор в полной мере не оценено.
Что касается позднего Средневековья, то именно в этот период были заложены те начала экономической и общественной жизни, которые определяют характер сегодняшней Европы. Навсегда ушло в прошлое натуральное хозяйство, развивались промышленность и торговля, создавались профессиональные объединения ремесленников и торговцев (цехи и гильдии). Невозможно переоценить и политические процессы того времени. Их результатом стало формирование государств, и сегодня присутствующих на карте Европы: Франции, Англии, Испании, Португалии, Польши, Дании, Швеции, Норвегии, Московского государства и др. Во многих итальянских городах возникли республики с достаточно хорошо организованной системой власти (иногда олигархической, а порой и достаточно демократической). Германские города юридически закрепили свое самоуправление в кодексах права (любекском, кельнском, магдебургском). Люди учились грамоте, во многих европейских городах открылись университеты, развивалась, хотя и в довольно жестких рамках, научная мысль. Европейским ученым был хорошо известен Аристотель, пусть и в интерпретации Аверроэса (иногда не менее интересной, чем сам первоисточник). Элита была знакома с лучшими произведениями римских философов и поэтов (благо, латинский язык был официальным языком как церкви, так и университетов). Да и искусство начало возрождаться еще задолго до Ренессанса. Сегодня любители архитектуры восхищаются готикой, пожалуй, не в меньшей мере, чем творчеством зодчих Возрождения.
Второе и главное: далеко не все, что принес с собой Ренессанс, достойно положительной оценки наших современников. Сменилась культурная парадигма: теоцентрическая модель впервые за всю европейскую историю стала вытесняться антропоцентрической. Человек решил поставить себя в центр вселенной. Результаты такой перемены проявились быстро, но оказались не очень обнадеживающими. Ценности духовные стали стремительно вытесняться ценностями не просто заземленными, но имеющими преходящий смысл, а то и вовсе сиюминутными. Потребности плоти вышли на первый план, а жажда власти оказалась сильнее всяких нравственных правил. Христианство, история которого насчитывала полторы тысячи лет, неожиданно оказалось в глубоком кризисе.
О причинах неустойчивости, а то и полной утраты веры многими гуманистами и художниками Ренессанса лучше других, мне кажется, сказал Якоб Буркхардт: «Эти могучие в духовном плане люди, носители Возрождения, зачастую проявляли в религиозном отношении детские черты и не ведали греха… Если неверие приобрело столь значительное распространение среди высокоразвитых людей, то это объясняется, среди прочего, тем, что их духовные и душевные силы были в значительной мере отвлечены решением великой задачи земного существования – открыть и воспроизвести мир в слове и образе». И впрямь, люди Ренессанса прежде всего были исследователями, зараженными духом поиска. Они ощущали в себе неиссякаемый импульс к творчеству, и когда им удавалось понять или открыть что-то новое, создать на полотне образ, впечатляюще отражающий реальность, или самостоятельно что-либо изобрести, у них возникала иллюзия богоподобия. Казалось, что вот-вот они своим знанием смогут объять весь мир. По сути, их гуманизм как раз и проявлялся в чрезмерном восхвалении людского потенциала. Для человека, по их мнению, все было доступно, а значит, ему все должно быть позволено. И нет для него ничего греховного. Очень часто человек Ренессанса был убежденным эгоистом, порой циником, равнодушным ко всему, что его прямо не касалось. Люди, как пишет Виллари, «были испорчены душевно: в них угасли всякая гражданская и личная доблесть, всякое нравственное чувство».
Ответственность за то, что многие люди эпохи Ренессанса перестали чувствовать потребность в моральных нормах, лежит, конечно, не только на них, но и на церкви. Веками она сдерживала желание людей реализовать свои творческие возможности, проповедовала необходимость самоуничижения человека, силой укрощала всякое его стремление к свободе. И лишившись в конце концов доверия своей паствы, она не сумела вовремя предотвратить раскол христианства.
Реформация освободила верующих христиан от церковного диктата, но одновременно заложила в свою доктрину мину замедленного действия, которая, вскоре взорвавшись, серьезно подорвала основы религиозной веры, да и всякой духовной жизни. При переводе Библии на немецкий язык Лютер определил божье призвание человека словом Веги/, которое означает также профессиональную деятельность. Сам Лютер не придавал этому большого значения, оценивая мирские деяния людей всего лишь как допустимые, но, с религиозной точки зрения, не очень важные. Однако слово было сказано. Вольность в переводе Библии сыграла историческую роль. Она, по мнению Макса Вебера, помогла утвердиться в протестантизме догмату, согласно которому выполнение мирских обязанностей так, как они определяются его профессиональным и социальным статусом, является для человека «единственным средством стать угодным Богу». То есть эти обязанности становятся призванием человека, «наивысшей задачей нравственной жизни человека».
Кальвинизм развил эту линию дальше, теологически оправдав капитализм и положенный в его основу принцип накопительства (уровень профессионального успеха определялся размером накопленного капитала). Успехи в бизнесе, хотя это и звучит парадоксально, стали мерой исполнения людьми своего долга перед Богом. Раз так, то именно развитию бизнеса, а не религиозным переживаниям, им следовало посвящать свою жизнь. Духовные же усилия людей утратили прежнее значение, и неудивительно, что многие от них совсем отказываются.
А католическая церковь так и не смогла оправиться от удара, полученного в век Ренессанса. Перестроить церковную жизнь согласно требованиям времени эта церковь по-прежнему неспособна. И сегодня она, хотя и охватывает почти миллиард верующих, на наиболее образованную и активную часть общества влияет мало. Соответственно, не очень велика и роль этой церкви в важнейших мировых процессах. Испытание, которому во времена Возрождения подверглась вера христиан в Бога, оказалось слишком тяжелым, и выдержали его, к сожалению, далеко не все.
Искусство и мораль. За что Лев Толстой не любил Шекспира?
Авторитет, покрывающий массу всевозможных пороков, постоянно способствует тому, чтобы чувственность и косность исподволь отклоняли и отвлекали душу от более высоких созерцаний.
Ф. Петрарка, «Лекарство от превратностей судьбы»
Сегодня всякий человек, знакомый с литературной классикой, наверняка причислит Льва Толстого и Уильяма Шекспира[2] к числу самых выдающихся писателей всех времен и народов. Известно, однако, что Толстой на дух не переносил творчество Шекспира. Многие литературные критики объясняют эту стойкую нелюбовь Толстого к Шекспиру его нежеланием делиться с кем-то своею славою. Есть и такие, кто полагает, будто Толстой вовсе не испытывал антипатии к Шекспиру, а просто играл в «игру умных с умными о дураках»[3]. Чтобы убедиться в этом, важно, де, следить не за тем, о чем он черным по белому писал в статье «О Шекспире и о драме», а за тем, что там недосказано. И тогда все, чего не увидит простак, легко обнаружит человек с хорошим литературным вкусом. На мой взгляд, все это чепуха, и подобные точки зрения не стоит принимать во внимание. Толстому, человеку предельно искреннему, особенно в конце жизни, приступы зависти и страсть к «умным играм» (столь характерная для нашего, постмодерного, времени) были не свойственны. Однако факт остается фактом: Толстому никогда не нравились пьесы Шекспира. Хотелось бы понять почему.
Статья Льва Толстого о Шекспире
В уже упомянутой статье «О Шекспире и о драме» Лев Николаевич пытается объяснить свое отношение к творчеству английского драматурга. Впервые статья о Шекспире была опубликована в конце 1906 года, а уже в следующем году ее перевели на английский язык. Статья вызвала возмущение в европейских литературных кругах. Ни об одной из пьес Шекспира Толстой не сказал доброго слова. Если бы подобным образом величайшего из драматургов обругал кто-то другой, его бы просто высмеяли, посчитав невеждой. Но Лев Толстой – автор величайших творений мировой литературы, и от его критики шекспировских пьес не так уж легко отмахнуться.
Пытались утверждать, что Лев Николаевич, превратившись в «толстовца», перестал быть художником. Сам Толстой эту точку зрения не оспаривал, но любому непредвзятому наблюдателю очевидно, что блестящий литературный вкус он сохранил до конца жизни. Подтверждение тому – лучшие из произведений Толстого, написанных им в конце жизни: роман «Воскресенье», впервые поставленная уже после смерти писателя пьеса «Живой труп» и, наконец, художественный шедевр – повесть о Хаджи-Мурате. Безусловно, погрузившись в «толстовство», Лев Николаевич не перестал быть великим художником. Только теперь он считал, что у человека, даже литературно одаренного, есть дела поважнее, чем художественное творчество. Когда Толстой писал свою статью о Шекспире, он как раз завершал «Хаджи-Мурата». И в одном из его писем есть такие слова: «Все пишу Хаджи-Мурата, балуюсь (выделено мной – В. М.)… хочется отделывать, а многое требуется более важное». Самыми важными тогда были проблемы нравственные. Так считал Толстой, но совсем иначе смотрели на это литературные снобы того времени, как, впрочем, и последующих поколений. Искусство для них – превыше всего. О том, что в мире, обделенном духовностью, места для искусства может и не оказаться, они предпочитали не думать. Ни сто лет назад, ни даже сейчас, когда это становится все более очевидным. Прочитав толстовскую статью о Шекспире, тогдашние литературные гранды постарались ее «замолчать»: мол, одна из причуд гения. А через три года Лев Толстой умер, и о его шекспировской статье все забыли. Когда в 1941 году этой темой заинтересовался Джордж Оруэлл, он с трудом смог найти у антикваров текст толстовского очерка.
В своей работе Лев Толстой подвергает драматургию Шекспира уничижительной критике – и за ее художественную несостоятельность, и за аморализм автора. Подробно проанализировав содержание «Короля Лира» и менее подробно разобрав еще несколько популярных шекспировских пьес, он пришел к таким выводам.
Драмы Шекспира не имеют самостоятельного значения, все лучшее в них заимствовано из «каких-нибудь предшествующих сочинений». Это касается «Короля Лира», «Гамлета», «Отелло», пьес об Антонии, Бруте, Клеопатре, Шейлоке, Ричарде… Взятый у других материал Шекспир переделывал наихудшим образом – «искусственно, мозаически». Создавать нечто цельное из отдельных фрагментов Шекспир не умел. Повставлял к месту и не к месту всякого рода глубокомысленные сентенции, добавил кое-какие детали в расчете на сценический эффект, и все тут. В результате склеенное из чужих кусочков шекспировское творение от такой обработки первоисточника только проигрывало.
Ситуации, в которых оказываются герои шекспировских драм, начисто выдуманы. Происходящее на сцене не соответствует описываемому времени и месту действия, никак не вытекает «из естественного хода событий и свойств характеров». «У Шекспира все преувеличено: преувеличены поступки, преувеличены последствия их, преувеличены речи действующих лиц, и потому на каждом шагу нарушается возможность художественного впечатления». Шекспир не верит в то, что говорит, все, что происходит на сцене, его лично не волнует, к судьбе своих героев он равнодушен. «Он задумал их только для сцены и потому заставляет их делать и говорить только то, что может поразить его публику».
Характеры действующих лиц, за редким исключением (Полоний, Фальстаф), у Шекспира никак не выражены. Прежде всего потому, что отсутствует «главное, если не единственное средство изображения характеров» – индивидуальный, присущий тому или иному персонажу, и только ему одному, язык. В пьесах Шекспира «речи одного лица можно вложить в уста другого». Все герои говорят там «не своим, а всегда одним и тем же шекспировским, вычурным, неестественным языком, которым не только не могли говорить изображаемые действующие лица, но никогда нигде не могли говорить никакие живые люди». Нет языка – нет характера. Хуже всего выписаны Шекспиром типичные черты знаменитого принца датского. «Ни на одном из лиц Шекспира так поразительно не заметно совершенное равнодушие к приданию характерности своим лицам, как на Гамлете… Нет никакой возможности найти какое-либо объяснение поступкам и речам Гамлета и потому никакой возможности приписать ему какой бы то ни было характер».
Общее заключение Толстого по поводу художественных достоинств шекспировских пьес абсолютно категорично: произведения Шекспира не имеют совершенно ничего общего «с художеством и поэзией».
Разумеется, Лев Николаевич ждал возражений: «Ну, а глубокомысленные речи и изречения, произносимые действующими лицами Шекспира? – скажут хвалители Шекспира. – Монолог Лира о наказании, речь Кента о лести, речь Эдгара о своей прежней жизни, речи Глостера о превратности судьбы и, в других драмах, знаменитые речи Гамлета, Антония?» И, отвечая на предполагаемые вопросы, автор статьи заявляет: ничего мудрого и нового во всех этих монологах нет. К тому же в драмах им не место, т. к. цель драматического произведения – «вызвать сочувствие к тому, что представляется», а подобного рода высказывания этому никак не способствуют.
Говоря об этической стороне творчества Шекспира, Толстой постоянно ссылается на мнение известных «хвалителей» шекспировских пьес – немца Георга Гервинуса и датчанина Георга Брандеса. С их оценкой этической позиции автора «Короля Лира» и «Гамлета» он полностью солидарен: «Определение миросозерцания Шекспира его хвалителями совершенно верно».
В основе мировоззрения Шекспира, считали Гервинус и Брандес, лежит оправдание всякой активной деятельности и, в то же время, «разумной умеренности». Даже деятельность из дурных побуждений, даже убийство из честолюбия лучше полной бездеятельности. Направление деятельности для Шекспира особого значения не имеет. Строго следовать ценностям высшего порядка, в том числе христианским, если это сопровождается «чрезмерным напряжением сил», вовсе не обязательно. Гервинус писал о Шекспире: «Он не допускал, чтобы границы обязанностей шли дальше предначертаний природы. Поэтому он проповедовал разумную и свойственную человеку середину между христианскими и языческими предписаниями».
Брандес добавляет к этому: «Неправда и обман (у Шекспира) не всегда бывают пороком, и даже вред, причиняемый другим людям, – не непременно порок: он часто лишь необходимость, дозволенное оружие, право. В сущности, Шекспир всегда полагал, что нет безусловных запретов или безусловных обязанностей. Он не сомневался, например, в праве Гамлета умертвить короля, не сомневался даже в его праве заколоть Полония». Идеал Шекспира – личность, стремящаяся реализовать себя, независимо от внешних и внутренних обстоятельств, в том числе и от моральных императивов. «Заповедей не существует; не от их соблюдения или несоблюдения зависят достоинства и значение поступка, не говоря уже о характере; вся суть в содержании, которым единичный человек в момент решения наполняет под собственной ответственностью форму этих предписаний закона». Рамки такой ответственности определяются совсем простой формулой: «Собственность, семейство, государство – священны. Стремление к равенству людей – безумие». Все остальное допустимо.
Соглашаясь с этой оценкой, Толстой, однако, делает свой собственный вывод: «Содержание пьес Шекспира есть самое низменное, пошлое миросозерцание, отрицающее всякие, не только религиозные, но и гуманитарные стремления».
Но если драмы Шекспира, с точки зрения Толстого, столь безобразны, зачем он занимался их анализом? Ответ прост: потому что пьесы Шекспира невероятно популярны, а значит, аморальные идеи их автора оказывают и будут оказывать разлагающее влияние на умы и чувства многих людей. И Лев Николаевич счел для себя обязательным пояснить читателю, в чем заключается секрет популярности бездарных, по его мнению, пьес Шекспира.
Он признает, что Шекспир умеет «вести сцены, в которых выражается движение чувств». Несмотря на неестественность положений, в которых оказываются герои шекспировских драм, на фальшивый язык и отсутствие характеров, сама по себе смена множества противоречивых переживаний, передаваемая Шекспиром «часто верно и сильно», при хорошей игре актеров, может, как считал Толстой, вызвать сочувствие зрителя к действующим лицам. Кроме того, Шекспир, будучи актером, знал и умело использовал сценические приемы, способные взволновать публику. Он «умел не только речами, но восклицаниями, жестами, повторением слов выражать душевные состояния и изменения чувств». В качестве примера Толстой приводит эпизод, когда король Лир во время принципиально важного для него монолога вдруг просит расстегнуть ему пуговицу.
И все же необычайную популярность Шекспира Толстой объясняет вовсе не этим. Он убежден: слава Шекспира «есть одно из тех эпидемических внушений, которым всегда подвергались и подвергаются люди». До конца XVIII века Шекспир был почти неизвестен за пределами Англии. Театральную моду в Европе диктовали французские «классицисты». Но потом в Германии появился «кружок образованных, талантливых писателей и поэтов, которые, чувствуя фальшь и холодность французской драмы, стали искать новой, более свободной драматической формы». Они и решили противопоставить мертвому искусству французов наполненную, по их мнению, живыми страстями драматургию Шекспира. «Так что первая причина славы Шекспира, – пишет Толстой, – была та, что немцам надо было противопоставить надоевшей им и действительно скучной, холодной французской драме более живую и свободную… Во главе кружка стоял Гете, бывший в то время диктатором общественного мнения в вопросах эстетических». Желая «разрушить обаяние ложного французского искусства» и «дать больший простор своей драматической деятельности», а также в силу «совпадения своего миросозерцания с миросозерцанием Шекспира» Гете и провозгласил Шекспира великим поэтом. А так как Гете, по Толстому, был непререкаемым авторитетом для европейского общества, его взгляд на творчество Шекспира подхватила и широко распространила пресса. «Критики, – по мнению Толстого, – писали все новые и новые статьи о Шекспире, читатели же и зрители еще более утверждались в своем восхищении, и слава Шекспира как снежный ком росла и росла и доросла в наше время до того безумного восхваления, которое, очевидно, не имеет никакого основания, кроме внушения».
Здесь, мне кажется, необходим комментарий. Внимание Европы к английскому драматургу в XVIII столетии действительно привлекли немецкие литераторы из «Бури и натиска», которые в 1771 году решили отметить в Страсбурге «День ангела» Уильяма Шекспира. Но главным в этом деле был вовсе не Гете. Он, правда, прислал в Страсбург из Франкфурта текст речи «Ко дню Шекспира», но «провозгласил великим поэтом» автора «Гамлета» все же не он, а Гердер. В конце шестидесятых годов XVIII века опубликовал свои переводы шекспировских пьес Кристоф Мартин Виланд, и уже в 1770 году в альманахе «Von deutscher Art und Kunst» была опубликована статья Гердера «О Шекспире». Авторитет философа, литературного критика и поэта Иоганна Готфрида Гердера в элитных кругах Германии и всей Западной Европы был в то время несоизмеримо большим, чем авторитет Гете, который только-только начинал писать стихи и, по собственному признанию, преклонялся перед Гердером.
Пытались утверждать, что Лев Николаевич, превратившись в «толстовца», перестал быть художником. Сам Толстой эту точку зрения не оспаривал, но любому непредвзятому наблюдателю очевидно, что блестящий литературный вкус он сохранил до конца жизни. Подтверждение тому – лучшие из произведений Толстого, написанных им в конце жизни: роман «Воскресенье», впервые поставленная уже после смерти писателя пьеса «Живой труп» и, наконец, художественный шедевр – повесть о Хаджи-Мурате. Безусловно, погрузившись в «толстовство», Лев Николаевич не перестал быть великим художником. Только теперь он считал, что у человека, даже литературно одаренного, есть дела поважнее, чем художественное творчество. Когда Толстой писал свою статью о Шекспире, он как раз завершал «Хаджи-Мурата». И в одном из его писем есть такие слова: «Все пишу Хаджи-Мурата, балуюсь (выделено мной – В. М.)… хочется отделывать, а многое требуется более важное». Самыми важными тогда были проблемы нравственные. Так считал Толстой, но совсем иначе смотрели на это литературные снобы того времени, как, впрочем, и последующих поколений. Искусство для них – превыше всего. О том, что в мире, обделенном духовностью, места для искусства может и не оказаться, они предпочитали не думать. Ни сто лет назад, ни даже сейчас, когда это становится все более очевидным. Прочитав толстовскую статью о Шекспире, тогдашние литературные гранды постарались ее «замолчать»: мол, одна из причуд гения. А через три года Лев Толстой умер, и о его шекспировской статье все забыли. Когда в 1941 году этой темой заинтересовался Джордж Оруэлл, он с трудом смог найти у антикваров текст толстовского очерка.
В своей работе Лев Толстой подвергает драматургию Шекспира уничижительной критике – и за ее художественную несостоятельность, и за аморализм автора. Подробно проанализировав содержание «Короля Лира» и менее подробно разобрав еще несколько популярных шекспировских пьес, он пришел к таким выводам.
Драмы Шекспира не имеют самостоятельного значения, все лучшее в них заимствовано из «каких-нибудь предшествующих сочинений». Это касается «Короля Лира», «Гамлета», «Отелло», пьес об Антонии, Бруте, Клеопатре, Шейлоке, Ричарде… Взятый у других материал Шекспир переделывал наихудшим образом – «искусственно, мозаически». Создавать нечто цельное из отдельных фрагментов Шекспир не умел. Повставлял к месту и не к месту всякого рода глубокомысленные сентенции, добавил кое-какие детали в расчете на сценический эффект, и все тут. В результате склеенное из чужих кусочков шекспировское творение от такой обработки первоисточника только проигрывало.
Ситуации, в которых оказываются герои шекспировских драм, начисто выдуманы. Происходящее на сцене не соответствует описываемому времени и месту действия, никак не вытекает «из естественного хода событий и свойств характеров». «У Шекспира все преувеличено: преувеличены поступки, преувеличены последствия их, преувеличены речи действующих лиц, и потому на каждом шагу нарушается возможность художественного впечатления». Шекспир не верит в то, что говорит, все, что происходит на сцене, его лично не волнует, к судьбе своих героев он равнодушен. «Он задумал их только для сцены и потому заставляет их делать и говорить только то, что может поразить его публику».
Характеры действующих лиц, за редким исключением (Полоний, Фальстаф), у Шекспира никак не выражены. Прежде всего потому, что отсутствует «главное, если не единственное средство изображения характеров» – индивидуальный, присущий тому или иному персонажу, и только ему одному, язык. В пьесах Шекспира «речи одного лица можно вложить в уста другого». Все герои говорят там «не своим, а всегда одним и тем же шекспировским, вычурным, неестественным языком, которым не только не могли говорить изображаемые действующие лица, но никогда нигде не могли говорить никакие живые люди». Нет языка – нет характера. Хуже всего выписаны Шекспиром типичные черты знаменитого принца датского. «Ни на одном из лиц Шекспира так поразительно не заметно совершенное равнодушие к приданию характерности своим лицам, как на Гамлете… Нет никакой возможности найти какое-либо объяснение поступкам и речам Гамлета и потому никакой возможности приписать ему какой бы то ни было характер».
Общее заключение Толстого по поводу художественных достоинств шекспировских пьес абсолютно категорично: произведения Шекспира не имеют совершенно ничего общего «с художеством и поэзией».
Разумеется, Лев Николаевич ждал возражений: «Ну, а глубокомысленные речи и изречения, произносимые действующими лицами Шекспира? – скажут хвалители Шекспира. – Монолог Лира о наказании, речь Кента о лести, речь Эдгара о своей прежней жизни, речи Глостера о превратности судьбы и, в других драмах, знаменитые речи Гамлета, Антония?» И, отвечая на предполагаемые вопросы, автор статьи заявляет: ничего мудрого и нового во всех этих монологах нет. К тому же в драмах им не место, т. к. цель драматического произведения – «вызвать сочувствие к тому, что представляется», а подобного рода высказывания этому никак не способствуют.
Говоря об этической стороне творчества Шекспира, Толстой постоянно ссылается на мнение известных «хвалителей» шекспировских пьес – немца Георга Гервинуса и датчанина Георга Брандеса. С их оценкой этической позиции автора «Короля Лира» и «Гамлета» он полностью солидарен: «Определение миросозерцания Шекспира его хвалителями совершенно верно».
В основе мировоззрения Шекспира, считали Гервинус и Брандес, лежит оправдание всякой активной деятельности и, в то же время, «разумной умеренности». Даже деятельность из дурных побуждений, даже убийство из честолюбия лучше полной бездеятельности. Направление деятельности для Шекспира особого значения не имеет. Строго следовать ценностям высшего порядка, в том числе христианским, если это сопровождается «чрезмерным напряжением сил», вовсе не обязательно. Гервинус писал о Шекспире: «Он не допускал, чтобы границы обязанностей шли дальше предначертаний природы. Поэтому он проповедовал разумную и свойственную человеку середину между христианскими и языческими предписаниями».
Брандес добавляет к этому: «Неправда и обман (у Шекспира) не всегда бывают пороком, и даже вред, причиняемый другим людям, – не непременно порок: он часто лишь необходимость, дозволенное оружие, право. В сущности, Шекспир всегда полагал, что нет безусловных запретов или безусловных обязанностей. Он не сомневался, например, в праве Гамлета умертвить короля, не сомневался даже в его праве заколоть Полония». Идеал Шекспира – личность, стремящаяся реализовать себя, независимо от внешних и внутренних обстоятельств, в том числе и от моральных императивов. «Заповедей не существует; не от их соблюдения или несоблюдения зависят достоинства и значение поступка, не говоря уже о характере; вся суть в содержании, которым единичный человек в момент решения наполняет под собственной ответственностью форму этих предписаний закона». Рамки такой ответственности определяются совсем простой формулой: «Собственность, семейство, государство – священны. Стремление к равенству людей – безумие». Все остальное допустимо.
Соглашаясь с этой оценкой, Толстой, однако, делает свой собственный вывод: «Содержание пьес Шекспира есть самое низменное, пошлое миросозерцание, отрицающее всякие, не только религиозные, но и гуманитарные стремления».
Но если драмы Шекспира, с точки зрения Толстого, столь безобразны, зачем он занимался их анализом? Ответ прост: потому что пьесы Шекспира невероятно популярны, а значит, аморальные идеи их автора оказывают и будут оказывать разлагающее влияние на умы и чувства многих людей. И Лев Николаевич счел для себя обязательным пояснить читателю, в чем заключается секрет популярности бездарных, по его мнению, пьес Шекспира.
Он признает, что Шекспир умеет «вести сцены, в которых выражается движение чувств». Несмотря на неестественность положений, в которых оказываются герои шекспировских драм, на фальшивый язык и отсутствие характеров, сама по себе смена множества противоречивых переживаний, передаваемая Шекспиром «часто верно и сильно», при хорошей игре актеров, может, как считал Толстой, вызвать сочувствие зрителя к действующим лицам. Кроме того, Шекспир, будучи актером, знал и умело использовал сценические приемы, способные взволновать публику. Он «умел не только речами, но восклицаниями, жестами, повторением слов выражать душевные состояния и изменения чувств». В качестве примера Толстой приводит эпизод, когда король Лир во время принципиально важного для него монолога вдруг просит расстегнуть ему пуговицу.
И все же необычайную популярность Шекспира Толстой объясняет вовсе не этим. Он убежден: слава Шекспира «есть одно из тех эпидемических внушений, которым всегда подвергались и подвергаются люди». До конца XVIII века Шекспир был почти неизвестен за пределами Англии. Театральную моду в Европе диктовали французские «классицисты». Но потом в Германии появился «кружок образованных, талантливых писателей и поэтов, которые, чувствуя фальшь и холодность французской драмы, стали искать новой, более свободной драматической формы». Они и решили противопоставить мертвому искусству французов наполненную, по их мнению, живыми страстями драматургию Шекспира. «Так что первая причина славы Шекспира, – пишет Толстой, – была та, что немцам надо было противопоставить надоевшей им и действительно скучной, холодной французской драме более живую и свободную… Во главе кружка стоял Гете, бывший в то время диктатором общественного мнения в вопросах эстетических». Желая «разрушить обаяние ложного французского искусства» и «дать больший простор своей драматической деятельности», а также в силу «совпадения своего миросозерцания с миросозерцанием Шекспира» Гете и провозгласил Шекспира великим поэтом. А так как Гете, по Толстому, был непререкаемым авторитетом для европейского общества, его взгляд на творчество Шекспира подхватила и широко распространила пресса. «Критики, – по мнению Толстого, – писали все новые и новые статьи о Шекспире, читатели же и зрители еще более утверждались в своем восхищении, и слава Шекспира как снежный ком росла и росла и доросла в наше время до того безумного восхваления, которое, очевидно, не имеет никакого основания, кроме внушения».
Здесь, мне кажется, необходим комментарий. Внимание Европы к английскому драматургу в XVIII столетии действительно привлекли немецкие литераторы из «Бури и натиска», которые в 1771 году решили отметить в Страсбурге «День ангела» Уильяма Шекспира. Но главным в этом деле был вовсе не Гете. Он, правда, прислал в Страсбург из Франкфурта текст речи «Ко дню Шекспира», но «провозгласил великим поэтом» автора «Гамлета» все же не он, а Гердер. В конце шестидесятых годов XVIII века опубликовал свои переводы шекспировских пьес Кристоф Мартин Виланд, и уже в 1770 году в альманахе «Von deutscher Art und Kunst» была опубликована статья Гердера «О Шекспире». Авторитет философа, литературного критика и поэта Иоганна Готфрида Гердера в элитных кругах Германии и всей Западной Европы был в то время несоизмеримо большим, чем авторитет Гете, который только-только начинал писать стихи и, по собственному признанию, преклонялся перед Гердером.