И Дуняша вручила Куропёлкину пакет, а с ним и сплетённую из ивовой лозы корзину со стопками книг и журналов.

66

   – Я вижу, Дуняша, вы всё же чем-то озабочены…
   – Не берите в голову, Евгений Макарович. Мои заботы мелкие… – вздохнула Дуняша. – Кстати, вы не голодны? На завтраке-то вы не были…
   – Нет аппетита, – заявил Куропёлкин.
   – А утолить жажду? Пиво не возникло в желаниях?
   «Ну, уж нет! – чуть ли не испугался Куропёлкин. – Уже пожелал пива. Хватит!»
   – Ну вот, если шоколад… – надумал наконец Куропёлкин.
   – Плитку?
   – Нет, шоколада горячего, жидкого… Напитка. Чашку.
   Явное подозрение отразилось в глазах горничной. Но в чём можно было подозревать Куропёлкина?
   – Нет, – сказала Дуняша. – Шоколадных напитков у нас не держат.
   – И всё-таки, Дуняша, вы чем-то озабочены…
   – Не один вы, Евгений Макарович, пожелали чашку шоколада. Были и другие любители…
   – Давно?
   – Увы, давно. – И Дуняша, чуть ли не со слезами на глазах, покинула (будто выбежала) жилище Куропёлкина.

67

   Куропёлкин разорвал пакет, достал из него листок с предписанием.
   Прочитал.
   «Евгений Макарович, будьте добры, потрудитесь прочитать книжки. Просьба: к вечеру подготовьте соображения. На тему: “Поэзия молодых нулевого десятилетия ХХI века”».

68

   Ну, спасибо, восхитился поручением Куропёлкин. Ну, спасибо! Не произвели ли при этом его в профессоры гуманитарного университета? Или хотя бы в доценты?
   Стихи он давно не читал, и даже текст Государственного гимна помнил туманно. В книги же поэтов, рекомендованных ему застенчивыми библиотекаршами, чаще всего любительницами Э. Асадова, заглядывал в пору полового созревания и полового же ученичества, тогда и сам сочинял какие-то идиотские стишки с объяснениями в любви Елизавете Сёмгиной, недоступной волокушской красавице, пятнадцати лет, троечнице.
   Потом болезнь отшелушилась и прошла.
   Доступная Куропёлкину поэзия размещалась нынче начинкой в фанерных шлягерах и не задерживалась в его сознании.
   И вот теперь его призывали в ценители сочинений нулевого десятилетия.
   Действительно, осознал Куропёлкин, сегодня будет не до грусти и тем более тоски.
   В корзине, способной принять десятка четыре спелых голубых груздей (это вам не шампиньоны!), были уложены несколько тоненьких сборников стихов, пара альманахов, эти – пошире и посолиднее, а под ними обнаружились два серьезных тома «Библиотеки античной литературы» – сочинения Горация и «Золотой осёл» Апулея.
   Эти-то авторы в поручении вовсе не упоминались, а на страницах «Золотого осла» Куропёлкин не увидел ни строчек лесенкой, ни рифм, то есть в том, как эти две книги примазались к обязательным, следовало ещё разобраться.
   Пообедав наскоро, Куропёлкин сообщил камеристкам, что сможет побыть у них не более получаса, срочное поручение, и залёг у себя в квартирке, обложившись изданиями нулевого десятилетия.
   Сразу понял, что нынешнее поручение мог заказать человек (или кто он там?) мстительный и его, Куропёлкина, ненавидящий. Про стихи Трескучий наверняка слышал, может, и про кота учёного или про работника Балду, но уж ловушку с ехидствами для Куропёлкина должен был бы придумать какой-нибудь более просвещённый, нежели сам дворецкий, подсказчик.
   Пытаясь быть добросовестным, Куропёлкин потратил часа два на чтение книжек. Но заскучал, стал зевать, мысленно извинялся перед творцами, мол, это он такой тупой и бесчувственный, а очень может быть, что их стихи хороши и нужны людям.
   Но ведь Нине Аркадьевне требовались не зевоты и извинения. Требовались соображения.
   Первым делом Куропёлкин сообразил, что почти в каждой из книжек есть авторские предговорения. Типа – «Коротко о себе». «А прежде я скажу…», «По секрету всему свету», «Утренняя автобиография» и т. д. Вот из этих предговорений или увещеваний читателя, решил Куропёлкин, и можно было что-либо выудить для основательных соображений.
   Охотнее всего допускали откровения лирические дамы. Кстати, почти все они просили называть себя поэтами, а не поэтессами. Поэту Ирине Акульшиной в слове «поэтесса» виделось пренебрежение к таланту и к свойствам её личности. «И вообще, – писала Акульшина, – поэтесс куда больше среди мужчин, якобы стихотворцев, нежели среди женщин». Бесспорно к разряду поэтесс, по мнению Акульшиной, относился нервический кудряш Есенин. При этом дама, то есть барышня нулевого десятилетия будто бы смутилась и принялась уверять, что её натуре чужды высокомерие и наглость и что её лирические состояния точнее было бы называть напряжённой неловкостью.
   «Во как!» – обрадовался Куропёлкин.
   Напряжённая неловкость!
   Неплохо!
   Куропёлкин достал из тумбочки листы бумаги и шариковую ручку (третий день как выдавали) и вывел: «Напряженная неловкость». Что-то близкое его личности почудилось в этом Куропёлкину. Но о каком напряжении размышляла Акиньшина и о какой неловкости? А вот о таких. Мятежная душа поэта (к какому мятежу расположенная, не уточнялось) напряженной струной готова была звенеть для множества людей, умела уже звенеть и звенела. Но тут и возникла неловкость. А надо ли звенеть? Кто её услышит или хотя бы начнёт слушать? И надо ли вообще открывать свою душу, свои стоны, свои всхлипывания, свои радости и свои открытия? Кому они в суете безнравственных и бестолковых дел нужны? Жулью, что ли, циничному? Но если вдруг кому-то и нужны, и уже в свои листочки выплеснуты и выкрикнуты, то как их до других-то людей донесёшь? Перед тобой сразу же поставят мясорубку коммерции и расчета – а выйдет ли прибыль от твоих сочинений? Отсюда и напряжения души с талантом, и несвободы слововыражения. И твои собственные метания, как ребёнка-то кормить, Коленьку трёхлетнего? И приступы самобичевания – а не бездарь ли ты, раз нет на тебя спроса? И что же ты нагличаешь, навязывая свои стихи людям?
   Напряжённая неловкость.
   Многие слова Акульшиной были выписаны Куропёлкиным в листы основательных соображений (кстати, некоторые из её стихотворений читать ему было приятно, «не дурно, не дурно»…). Один из листов он разорвал на полоски и закладками просунул их в книжонки, наугад, вдруг на «выбранных» им страницах обнаружатся стихи, какие госпожа Звонкова потребует прочитать.
   Взял альманах «Провинция», изданный в Воркуте. Расстроился.

69

   Но недолго сидел расстроенным.
   Сразу наткнулся на большую статью именно о молодой поэзии нулевого десятилетия. Если бы начал с неё, не надо было бы и читать увертюрные (саундтрековые) строки «Предговорения» Ирины Акульшиной. Известно, писал автор статьи некий Алексей Б., что в пору исторических сломов авангардом литературы становится поэзия. Так, скажем, случилось в шестидесятые годы прошлого века. Отчего же нынешняя поэзия тиха и скромна, «не высовывается», нет среди молодых – трибунов и кумиров, Евтушенок и Вознесенских? И что уж совсем удивительно, не спешат стать стихотворцами пленительные рублёвские дамы (и барышни из схожих местностей), а ведь у них есть растянутые часы золотого досуга и богатейший лирико-драматический опыт с обольщениями, разводами и трагедиями раздела имущества и детей. Вывод прост – поэзия нынче невыгодна. Приносит копейки (и то в редких случаях) и не приносит славы. Однако остались, к счастью, – заповедники совести и искренних чувств, лишённых корысти и тщеславия, не жаждущих коммерческих добыч. Это провинция. Чему свидетельство – наш альманах (Алексей Б.). Далее Алексей Б. разбирал высказывания И. Акульшиной (та, выходило, проживала в Воркуте) и во многом соглашался с ней. И в его статье встречались слова «напряжённая неловкость», «душа – не товар», «коммерческая несвобода слововыражения» и т. д. В конце статьи Алексей Б. приходил к мнению о нераскупленном поэтическом поколении. Была кличка «потерянное поколение». К молодым литераторам нулевого десятилетия можно было бы прикрепить бирку «прикупленное поколение». И только поэты этого десятилетия оказались (или сами выбрали свою, неугодную дельцам стезю) «нераскупленным поколением». Это обстоятельство порождало в Алексее Б. отчаянные надежды.
   Черти что! Куропёлкин чуть ли не застонал. Чем он занимается? Какие глупости, в которых ничего не понимает, втягивает в себя! Почему не находит в себе силы заявить о несогласии выполнять поручение, какое выполнить не может? Зачем врать-то? В угоду кому или чему?
   Но парус! Порвали парус! Каюсь, каюсь, каюсь…
   При чём тут какой-то парус? Ну, порвали его и порвали… И что? Зачем рычать-то?
   Но мусор! Спустили мусор! Вот что! Ты это видел сам. Так что сиди и не рыпайся. Ведь уже порвали парус.
   Песню (или рычание) про парус Куропёлкин не любил. Потому как не понимал её смысл. Что это за парус такой, который порвали (и кто порвал?), и что за события следуют вблизи порванного паруса? И почему певец пожелал каяться?
   Но вот что такое сброшенный мусор, Куропёлкин знал в чётких предположениях, и лучше было не попадать спецпредметом в мешки фиолетовых уборщиков и уж тем более в контейнеры службы городской очистки (впрочем, почему – тем более? Всё едино…).
   А потому Куропёлкин заставил себя вернуться к поэтическим сборникам и альманахам. Полагал, что суждения Акульшиной и Алексея Б. вряд ли запомнит слово в слово и сумеет с толком передать их Заказчице соображений о нулевом десятилетии, и старательно, именно высунув язык (тяжко давалась Куропёлкину работа писарчука), исписал полторы страницы. При этом подумал, что авторство Алексея Б. не обязательно будет Нине Аркадьевне открывать, посчитаем, что схожие мысли могли возникнуть и в голове подсобного рабочего Куропёлкина. «Понтярщик! – тут же осадил себя Куропёлкин. – Понтярщик!».
   Но понял, что нынче желает угодить Нине Аркадьевне, да так, чтобы она удивилась ему, была довольна им и даже произнесла бы нечто одобрительно-ласковое. Вот тебе раз! Неужели он соскучился по госпоже Звонковой, бывшей жене начальника мусорного колодца Бавыкина, жаждал перед ней отличиться и…
   «Никаких “и”! – сейчас же грозно постановил Куропёлкин. – Никаких!»
   Но в корзине, задвинутой было под койку, полёживали Овидий и «Золотой осёл». Вот тут Куропёлкин ощутил себя виноватым перед античной литературой и её «Библиотекой». О «Золотом осле» он, кстати, слышал что-то заманное… Он достал из корзины два тома в суперобложках и решил хотя бы пролистать их. Время у него ещё было.
   И можно было предположить, что и Овидий, и «Золотой осёл» подложены кем-то в корзину нулевого десятилетия со смыслом.
   Или с умыслом.

70

   За обедом пронеслось, прошелестело:
   – Хозяйка вернулась!
   Для кого хозяйка, для кого госпожа Звонкова, для кого – Нина Аркадьевна.
   «Нинон», – пропел про себя Куропёлкин.
   Когда-то на тацплощадках крутили французское танго «Нинон». Оно было грустное, певец расставался в нём с любимой девушкой Нинон, по её, видимо, желанию, он тосковал и, похоже, готов был расплакаться. Умилений и тоски Куропёлкин сейчас не испытывал, но томление (чего? Да всей натуры!), да, томление всей натуры бывшего Старшего матроса, позже – артиста ночного клуба, а ныне – подсобного рабочего Куропёлкина явно происходило.
   Горничная Дуняша подтвердила: да, хозяйка Нина Аркадьевна вернулась. Но в глазах её Куропёлкин не увидел радости, ну, вернулась и вернулась, и что?
   – Из Парижа вернулась? – спросил Куропёлкин, ожидая услышать Дуняшины оценки (хотя бы предварительные) преобразований Нины Аркадьевны. И слова о всяких дамских штучках, случившихся в путешествиях госпожи в Париж и обратно.
   – Из Парижа, – сухо сказала Дуняша. – Но я её пока не видела. А вам бы, Евгений Макарович, стишки сейчас бы следовало перечитать внимательнее.
   Но совету Дуняши Куропёлкин последовать не смог. Его увлёк роман карфагенского писателя Апулея о Золотом осле. Да и стихи Овидия о науке любви заинтересовали и удивили его.
   В отличие от Дуняши, камеристки с их воздушными натурами, барышни-плутовки Вера и Соня были возбуждены.
   – Так чего вы особенно ждёте? – поинтересовался Куропёлкин.
   – Всего! – заявила Вера. – Что бы довело нас до умопомрачения!
   «Этак и меня они своими возбуждениями, – подумал Куропёлкин, – доведут до умопомрачения!»
   Надо было успокоиться и даже в мыслях перестать называть свою работодательницу – «Нинон». Какая она для него Нинон!
   Ко всему прочему, раз вернулась в поместье госпожа Звонкова, следовало ожидать и появления здесь дворецкого Трескучего, при котором и мельчайшие вольности в соблюдениях режима вряд ли были возможны.
   Возбуждения камеристок никак не отразились на их служебных усердиях. Куропёлкина они обслужили с привычной уже ласковой доброжелательностью. Впрочем, нынче телесные проявления этой доброжелательности показались излишними.
   «Ничего, – подумал Куропёлкин, – сейчас придёт этот изверг Трескучий и снабдит меня спецбельём усиленной строгости».
   Однако дворецкий и постельничий Трескучий, если он вернулся в поместье к исполнению вампирских обязанностей, посещать подсобного рабочего при водных процедурах не посчитал нужным, и выдача спецбелья опять была доверена камеристкам.
   Но может, Трескучий всё еще отсутствовал в здешней местности?
   И такое не исключалось…
   И было указано камеристками Куропёлкину: ожидать вызова в опочивальню в своей квартире.

71

   Вызова пришлось ждать незаслуженно долго.
   Куропёлкин нервничал, переваливался с боку на бок, ворчал.
   Динамовские трусы оказались более свободными, нежели прежнее спецбельё. И это Куропёлкина насторожило.
   Он мог предположить, что его работодательница Нина Аркадьевна так увлеклась (баба всё же!) демонстрацией своих новых прелестей и нарядов (а возможно, и подсказанных ей, или приклеенных к ней, новых поведенческих манер а-ля какая-нибудь там Катрин Денёв), то есть до того разошлась, расхвасталась и распавлинилась, что до сих пор не нашла сил сойти с подиума и прекратить вертеть перед публикой бёдрами в парижских обновках. Ей ли помнить сейчас о подсобных рабочих типа Шахерезада или Ларошфуко и их чувствах? Тут мысли акробата Куропёлкина моментально кувыркнулись. На какие такие чувства имели права Шахерезад и Ларошфуко? Ни на какие. А если бы и допустили прорастание любых чувств, те тут же должны были быть урезонены спецбельём.
   Чтобы проверить свои соображения, Куропёлкин позволил себе вернуться мыслями в строки Овидия и Апулея.
   Лучше бы не возвращался…
   Томление снова ощутил он. Возможно, и томление не всей натуры, а лишь самой чувствительной её части. Томление сладкое…
   Но оно подсобному рабочему Куропёлкину было противопоказано…

72

   Тут и явилась в опочивальню оживлённая компания. Хозяйка Нина Аркадьевна и обе камеристки. Камеристки ахали и охали, продолжая восторгами одобрять красоты и приобретения великолепной госпожи. Нина Аркадьевна их восторгами была явно довольна, тело её украшало кимоно в ярчайших пятнах (крупных) и изгибах цветных полос. «От Кензо?» – будто бы в первый раз желали убедиться камеристки. «От Кензо…» – великодушно кивала Звонкова. Куропёлкина Нина Аркадьевна не замечала. Был он тут необязателен. «А бельё неужели из рыбьёй чешуи?» – не утихали камеристки. «Осетровых пород, – отвечала Звонкова. – Невесомое. И не колется. Без подогрева, но тёплое…»
   – А где наш Женечка? – спросила Нина Аркадьевна, удивив своим интересом не только Куропёлкина, но и барышень-камеристок.
   – Да вот же он! – рассмеялась Вера. – Унырнул с головой под одеяло. Он же у нас стеснительный!
   – Ну что ты, Женечка такой стеснительный! – чуть ли не воркуя, произнесла Звонкова. – Никто тебя не обидит!
   И она ласково, словно бы ребёнка, погладила Куропёлкина по головке, появившейся из-под верблюжьего одеяла.
   «Нинон…» – прошептал Куропёлкин.
   – Ну и как, Женечка, – спросила Нина Аркадьевна, – то есть, извини, Евгений Макарович, брал ли Алексей Александрович Каренин взятки или не брал?
   – Не брал! – сминая свою растерянность, непоколебимо, отважным Джордано, произнёс Куропёлкин. – Не брал! Однако в помощь моему убеждению мне так и не доставили роман Толстого.
   – То есть как? – удивилась Звонкова. – А что же вам доставили сегодня?
   – Стихи молодых нулевого десятилетия, – сказал Куропёлкин. – И без всяких объяснений – два тома «Библиотеки античной литературы». Овидия и Апулея.
   – Кого? – резко спросила Звонкова.
   – Овидия и «Золотой осёл» Апулея.
   И Куропёлкин почувствовал, что Нина Аркадьевна и представления не имеет о том, кто такие Овидий и Апулей. (Впрочем, он-то чем просвещённей деловой дамы?)
   – Безобразие! – воскликнула Звонкова. – Завтра же разберусь и накажу! Какие ещё Овидий и Апулей! Вредители! Всё. Я устала. Слишком много удовольствий и впечатлений в последние дни. Девушки, готовьте меня ко сну!
   Куропёлкину был повод обрадоваться в надежде, что утомлённая Нина Аркадьевна рухнет сейчас в сон и позволит ему, Куропёлкину, закончить день живым и практически здоровым.
   Но рухнуть в сон ей предстояло лишь после необходимых, чуть ли не обрядовых процедур с участием умелых рук камеристок. Сразу было сброшено кимоно от Кензо, и Нина Аркадьевна опять оказалась перед заинтересованными очами Куропёлкина обнажённой. Стыдно ему было упрятывать на этот раз голову под одеяло, и он был вынужден на госпожу Звонкову глазеть. Прежние свои оценки наготы совершенной женщины («Сволочь!», «Шлюха!», «Ведьма!»), естественно, приходили на ум, однако сегодня он не способен был употребить их даже в мыслях. Но явившееся ему в голову выражение «музейная красота» сейчас же, слава Богу, приподняло Нину Аркадьевну на пьедестал в Греческом зале и образовало непреодолимую дистанцию между Куропёлкиным и мраморами госпожи хозяйки.
   У Куропёлкина было время кое о чём поразмышлять. Скажем, о том, почему он вдруг стал Женечкой и удостоился ласковых (для него и эротических) прикосновений, а через минуты он же был возвращён в уважаемые Евгении Макаровичи? Но размышлять о чём-либо он не был сейчас способен. Он глядел на Нину Аркадьевну, а она уже по сюжету процедур стояла спиной к нему… Болтовнёй же своей камеристки отвлекали якобы любимую ими госпожу от исполнения потребностей её утомлённого организма.
   Но наконец-то они умолкли, госпожа улеглась в скромном своём алькове и мгновенно уснула.
   Сомнений в прочности её сна у Куропёлкина не было, и он подумал: «Ну и ладно. Свободен. Можно и самому придремать. Заслужил…»
   Сон Нины Аркадьевны был тихий, непорочно-целомудренный…
   «Устала бедняга… Нинон…» – беззвучно умилялся Куропёлкин.
   – Эжен, – услышал он деловитое, – так каковы ваши суждения о поэзии молодых нулевого десятилетия?
   – Ну… – растерянно пробормотал Куропёлкин. – Всё же я, Нина Аркадьевна, в этом деле (чуть было не произнёс «дундук», однако поднапрягся и не сразу, но отыскал слово, подходящее для знатока Ларошфуко)… я в этом деле профан…
   – И это все ваши суждения? – спросила Звонкова, как показалось Куропёлкину, с ехидством разочарования и будто бы с угрозой, этим разочарованием, возможно, вызванной.
   Куропёлкину не захотелось огорчать Нину Аркадьевну. И он заговорил. Вывалил скороговоркой соображения И. Акульшиной и теоретика Алексея Б. (этого не упомянул, сам, мол, горазд на понимание явлений), снабдил свою энергично-торопливую речь выражениями (чужими) типа – «нераскупленное поколение», «напряжённость неловкости», «коммерческая несвобода словоизвержения, извините, слововыражения», нёс эту ахинею минут пятнадцать, начиная верить в значимость (или даже справедливость) произносимых им слов.
   И выдохся.
   Спать хотелось…
   – Вы, Евгений Макарович, – спросила Звонкова, – сами-то стихи писали?
   Вопрос этот смутил (или напугал?) Куропёлкина. Стыдно было ему выговорить правду. Желание спать пропало. Но и врать Нине Аркадьевне отчего-то сегодня не хотелось.
   – Писал, – провинившимся молокососом пробурчал Куропёлкин. – Было такое. Посвящал какие-то идиотские стишки однокласснице в сельской школе. Больше я не грешил. И что же, вам смешны и совершенно бесполезны мои сегодняшние соображения?
   – Нет, нет, ни в коем случае! – воскликнула Звонкова. – Очень, очень полезны! А уж ваши изыскания о нераскупленном поколении вышли как бы экономическими и, возможно, подвигнут меня на реально-выгодные дела.
   – А не кажутся ли мои мысли однобокими и излишне категоричными? – робко поинтересовался Куропёлкин.
   – В однобокости и категоричности, – сказала Звонкова, – часто укрывается своя сила. Мысли ваши потребуются мне завтра в первой половине дня, и прошу вас сейчас же запишите для меня всё, что тут вы произнесли.
   – У меня здесь нет ни бумаги, ни ручки, – сиротой прозвучал Куропёлкин.
   Кнопкой была вызвана камеристка Вера. За пять минут на её планшете корейских кудесников зачернели буковки литературоведческих и экономических соображений Куропёлкина.
   Вера удалилась, а Звонкова будто уже выспалась и желала далее бодрствовать.

73

   – А теперь, Женечка, почитайте мне стихи, – попросила Звонкова, – из сборников, вам присланных. Только не увлекайтесь.
   – Я, конечно, ходил в кружки самодеятельности, плясал и пел, играл купцов с приклеенными бородами, – принялся оправдываться Куропёлкин, – но чтец-декламатор из меня никакой…
   – Ничего, ничего, Женечка, – успокоила его Звонкова. – Не прибедняйтесь. Дикция у вас, как у Евгения Леонова. Все слова внятные.
   «Ничего себе похвала!» – подумал Куропёлкин. Но это «Женечка», произнесённое дважды, до того растеплило его горячим сливочным маслом, размазало геркулесовой кашей по фаянсовой тарелке с розовыми цветами, что Куропёлкин не смог не выполнить просьбы Нины Аркадьевны и прочитал четыре произведения из сборников молодых.

74

   При чтении четвёртого из них Звонкова заснула.
   И всерьез.
   Но теперь не мог заснуть подсобный рабочий Куропёлкин. Она назвала его «Женечкой», она ласково погладила его, как ребёнка, по головке.
   Нинон…
   Что бы это всё значило?
   Обольщаться чем-либо Куропёлкин себе не позволял, жизнь – лучший учебник знания, и его многому научила, и теперь радоваться было нечему, ну, Женечка, ну, холеной, с парижскими запахами рукой по головке, и что? Ничего. И не стоило обволакивать себя фантазиями или хуже того – цветастыми, как кимоно от Кензо, видениями надежд. Дамочка вернулась из Парижа и Милана в кураже, восхищённая собой и своими приобретениями, готова была стать несвойственно-щедрой, от этих своих щедрот и одарила его, Куропёлкина, и Женечкой, и поглаживанием волос, хорошо хоть не догадалась ещё потрепать по щеке.
   Куропёлкин повернулся на левый бок и закрыл глаза.
   Вот бы перевернуть свои мысли… Неизвестно, правда, на какой бок…
   А Куропёлкину ещё долго предстояло ворочаться на своей лежанке при свете ночника.
   При смене очередной беспокойной позы (перед тем он маялся – и дремота не приходила – на животе, уткнувшись носом в подушку) Куропёлкин обнаружил: одеяло сползло с Нины Аркадьевны в глубину алькова и спина работодательницы решительно открылась для его наблюдений.
   Неожиданные, почти забытые шевеления внутри специального белья чуть ли не испугали Куропёлкина. Зачем эти шевеления и почему вдруг? Можно было предположить, что в отсутствие соблюдателя строгостей режима господина Трескучего спецбельё ослабло, его давно не заменяли новыми надёжными комплектами, а лишь перестирывали, вот и перестирали, вызвав повреждение смирительных свойств тканей и лишив их возможности воздействовать на нарушения приличий.
   Негоже это, думал Куропёлкин, негоже!
   Завтра же заявлю камеристкам, Вере и Соне, чтобы они более не баловались с его спецбельём и не возбуждали в нём свободу желаний.
   К нему отнеслись сегодня незаслуженно ласково, доверчиво, и он не мог ответить на эту ласку грубостью или дурным поступком.
   Нинон…

75

   – Ну что, Евгений Макарович, – спросила горничная Дуняша. – Добыть для вас пива?
   – Ну уж нет, Дуняша, – будто бы испугался Куропёлкин, – обойдемся на этот раз…
   – Напрасно, – покачала головой Дуняша, – может, более и не будет такого случая…
   – Надо понимать это как предупреждение? – спросил Куропёлкин.
   – Да что вы, Евгений Макарович! – воскликнула Дуняша. – Не имею полномочий предупреждать кого-то о чём-либо. Так, высказываю тишайшее предчувствие… Не хотите пива, и не надо. Будем кормить вас стейками и шашлыками. Мужику для поддержания сил требуется мясо с кровью. А вам сегодня это особенно необходимо.
   – Ещё одно тишайшее предчувствие? – спросил Куропёлкин.
   – Не берите в голову! Приходите на завтрак, – сказала Дуняша.
   – Спасибо…
   – И за кого вы меня, Евгений Макарович, принимаете, если полагаете, что я вас могу о чём-либо предупредить? – Дуняша направлялась уже к двери, но остановилась и по сути повторила высказанное секундами раньше. Значит, это было для неё важно. Подумав, добавила: – При этом вы находитесь у нас сейчас чуть ли не в положении профессора. И не только…