– Тут не только твой Вовка, мы и другим детям его штаны надевали.
   – Как же так?!
   – У других детей штанов нет, а у твоего Вовки целая стопка лежит. Что же им, бедным, без штанов быть?
   Меня всегда это возмущало:
   – Ведь у них тоже мамы есть. Что же они об одежде не думают?!
   Вова с рождения был очень спокойный красивый ребенок. Мне даже завидовали некоторые мамаши; часто я слышала, как они говорили:
   – Дети очень меняются, часто красивые с рождения потом делаются уродами.
   Я не обращала внимания, молча кормила и любовалась своим ребенком.
   Один раз, помню, проспала ночное кормление. Что-то делала, устала, прилегла на пятнадцать минут, а меня пожалели и не разбудили в двенадцать часов. Проснулась, а мам нет. Ужас! Побежала на вахту, умоляла, чтобы меня одну отвели.
   – Ничего, сейчас двенадцать тридцать, другие мамы уже покормили твоего Вовку. Они скоро уже назад придут.
   А мне было страшно: как это чужая тетя покормила моего Вовку. Меня называли «ненормальной мамашей». Может быть, они были и правы. Но у меня была такая сильная потребность над кем-то ворковать, хлопотать, в то время я жила только своим ребенком. Спешила к нему на кормление, как на праздник, не замечала грубых конвоиров, а ведь попадались всякие. Некоторые издевались над нами. По дороге внезапно командовали:
   – Ложись!
   И приходилось падать на грязную дорогу, а ведь мы шли к грудным детям. Там, как и везде, люди разные попадались…
   Однако недолго мне пришлось радоваться. Пришла беда. Дети начали заболевать отитом и умирать один за другим. Лина Антоновна боролась за их жизнь, но была бессильна: гной часто не выходил наружу, а распространялся в мозг. Начиналось воспаление мозга, и дети погибали. Володе тогда было полтора месяца. Он был пухлым радостным ребенком, начал агукать, улыбаться. И вот однажды пришла я на кормление и увидела своего ребенка с забинтованной головой: Володя тоже заболел. У него была очень высокая температура, он отказывался от груди и таял на глазах. Его начали колоть семь раз в день пенициллином, потом стрептомицином – ребенок не реагировал ни на что. Глаза и ротик были полуоткрыты, я кормила его из пипетки, но он не мог даже глотать, захлебывался. Утром нянечка выносила мне Володю, и по ее лицу я видела, что дело плохо. И действительно, глаза ребенка были подернуты пеленой, есть он не мог, весил, как новорожденный. И все-таки я не теряла надежду. За все это время не проронила ни одной слезы: боялась, что от волнений пропадет молоко и нечем будет кормить Володю.
   Мучения продолжались полтора месяца. Наконец Лина Антоновна заверила меня, что кризис миновал. Однако нужна была кровь для переливания:
   – Ты малярией болела?
   – Болела.
   – Тогда твоя кровь не годится. Найди кого-нибудь, кто бы дал кровь твоему ребенку.
   Вовку любили все няни. Одна из них, самая крепкая, дала ему кровь, и мой ребенок пошел на поправку: открыл
   глазки, зачмокал губками, начал сосать молоко и поправляться. Лина Антоновна смеялась:
   – Как поросенок! Твой ребенок будет жить. У него очень сильный организм.
   И действительно, в яслях часто бывали эпидемии, например, гриппа. Все дети заболевали и лежали с высокой температурой, и мой Вова в том числе. Всем, кроме него, делали уколы. Лина Антоновна называла детей «пенициллиновые кавалеры».
   – Что же вы моему Вовке уколы не делаете?
   – Твой Вовка выдержит и так. Что его лишний раз колоть? Он у меня «бравый солдат».
   По закону детей кормили до девяти месяцев, я же кормила Володю до года и полутора месяцев. В конце концов Лина Антоновна сказала:
   – Послушай, совесть-то у нас с тобой есть? Ведь он у тебя бегает уже. Давай отнимай от груди Вовика.
   Теперь я могла навещать его только раз в неделю. Остался мой Володя без мамы. А ребенок был так привязан ко мне, он начал резко меняться. Нянечки рассказывали:
   – Выходим на прогулку, Вова с детьми не играет. Подойдет к какому-нибудь кустику, листочки гладит, срывает их. Присядет и молча в земле копается.
   Я работала тогда в той зоне, где находились дети. Выкрою немного времени, прибегу под окошко и молчу, наблюдаю. Вижу, Вова один стоит у печки, отковыривает известку. Или пальчиком водит, водит по стене. Дети играют, дерутся, а он один. И вот стоит он так и вдруг резко поворачивается назад с истошным криком: «Мама!» Нянечки сердились на меня:
   – Не приходи. Его потом приходится целый час успокаивать, а то и два, и три. Все кричит: «Мама! Иди!»
   Когда я приходила к Володе, он кидался ко мне с криком и замирал на груди, всхлипывая. Иногда я, спуская с него штанишки, видела отпечаток пятерни. Видимо, он плакал без меня, кричал, а его били за это. Ведь там, как и везде, люди тоже разные попадались. Я думаю, поэтому он и вырос таким нервным. Ребенок был очень тонким, впечатлительным, ему нужна была ласка, а он был лишен ее и рос как загнанный волчонок.
   Когда Володе исполнилось полтора года, вышло постановление о сокращении сроков хорошо работающим заключенным. Я тогда работала в цехе по пошиву военной одежды – шила ватные брюки. Работали мы в две смены: с 8 до 20 и с 20 до 8. Я работала очень добросовестно. Обещали сократить оставшийся срок в два раза, то есть вместо года оставалось шесть месяцев. Моя тетя с Кавказа решила забрать Вову к себе.
   – Тебе еще полгода сидеть. У тебя первый ребенок умер в тюрьме. Давай спасем второго. У нас все свое: скотина, сад, огород. Нам он не будет в тягость.
   Одной из наших медсестер оформили командировку на Кавказ, чтобы отвезти Вову. Возвратившись, она рассказала, как ее хорошо встретили, как рады были Володе, как все наперебой с ним нянчились, и заверила меня, что Володе там будет очень хорошо. Я взяла себя в руки и старалась не тосковать по нему. Мне удалось себя уверить, что ему там будет лучше, а моя задача здесь – работать добросовестнее, чтобы поскорей освободиться. И действительно, как потом оказалось, Володя там поправился и опять стал живым и радостным ребенком. С ним с удовольствием занимались многие родственники. Сегодня он был у одних, завтра – у других. Бегал по двору за петухами, садился верхом на собаку, поросенка… Но все-таки раннее детство в лагере оставило в нем след на всю жизнь.
   Итак, мне оставалось отбыть в зоне еще полгода. Вот тут-то и начались мои мучения. Я думала, сойду с ума. Девять с половиной лет отсидела терпеливо, а последние полгода и особенно дни были ужасны. Меня поймет только тот, кто сам отсидел. Когда я получила освобождение, вылетела из зоны, как птица, не хотелось оставаться ни одного часа. Оформила документы и уехала к папе.
   Во время войны папу из Усманки направили сначала на строительство железной дороги на Абакан – Тайшет, а потом переслали на Тульские шахты. Брата выслали в Якутию на вечное поселение с тем условием, что, если он сделает попытку сбежать, – будет осужден на каторгу. Ехал он как-то ночью, уснул, лошадь стала в кустах – так он и замерз вместе с лошадью. Мама приехала к отцу в Щекино Тульской области, когда я была еще в лагере. От тоски по детям и от пережитых лишений она заболела и умерла. Ей было тогда всего сорок семь лет. Похоронили ее в Щекино, потом я и папу похоронила рядом с ней.
   Мама… Она была сильной женщиной: я у нее слез почти никогда не видела. Даже когда нас выселяли, она, не проронив ни слезинки, потеряла сознание. Но в мою память навсегда врезалась такая картина: перед отправлением на трудфронт мама стала прощаться со всеми нами и с нашей коровой Манькой. Обняв корову, она вдруг разрыдалась. И тут из красивых коровьих глаз закапали слезы: они не текли, а выкатывались такими крупными бусинками и падали, не расплываясь на шерсти… Мама с братом переправились на лодке на другой берег. Поднимаясь на пригорок, она все оглядывалась и махала мне, пока не исчезла из виду. Такой она и запомнилась мне навсегда, с
   белой, надвинутой на лоб косыночкой. Больше я ее никогда не видела…
   После освобождения меня звали на родину, на Кавказ – там жили мои родственники, и мы с мужем могли бы прожить безбедно, но я не смогла уехать от могилы матери. Не могла я бросить и отца – он остался один, надо было его поддержать. В Щекино сначала мы жили все вместе, потом отец женился, и я стала чувствовать, что мешаю. Пришлось снять угол и перебраться туда с ребенком. Через год к нам присоединился муж, освободившийся из заключения, и мы прожили на этой квартире еще восемь месяцев. У хозяйки было четверо детей и нас трое; все мы размещались в одной двадцатиметровой комнате. Жили одной семьей, никогда не мешая друг другу. Дети были шумные, но послушные. Мы так дружно жили все это время, что, расставаясь, даже плакали. Вообще, несмотря на все трудности, после того как ворота лагеря остались у меня за спиной, я чувствовала необыкновенный прилив сил, подъем, как задыхающаяся, выброшенная на берег рыба, наконец-то попавшая в воду, в свою стихию. Поэтому все наши житейские неурядицы я переносила терпеливо: разве можно было их сравнить с тем, что я уже перенесла!
   Началась наша «одиссея» по квартирам: с одной на другую. Жили вместе с хозяевами, платили и всем старались угодить. Хозяйка-старушка за ребенком присмотрит, я ей в это время все полы перемою, Максимыч дров наколет, двор огородит и т. д.
   В 1956 году папа нашел нам отдельную квартирку с двориком на окраине Щекино, в деревне Грецовка. Этот домик стоит до сих пор. Отдельная квартирка состояла из маленькой комнатки, крохотного коридорчика, выходящего на улицу, и маленького дворика. В комнате стояла односпальная железная кровать с соломенным матрасом. На ней мы с трудом размещались вдвоем и переворачивались по команде. Рядом стояла сделанная мужем маленькая деревянная кроватка, на которой спал Вова, и столик в три доски с ножками крест-накрест. Больше в комнату ничего не помещалось. Эту маленькую комнатку делила на две части печка: «большую», где мы спали, и маленькую, которая использовалась как кухня: там стояли крошечный столик и две табуретки. В этой квартирке нам было очень уютно. В коридорчике летом мы готовили и обедали. У нас был свой дворик, который отделял нас от посторонних глаз. Я ждала Игорешу Знакомые мне говорили:
   – Ты ненормальная! Посмотри, как вы живете. У вас нет своего угла, вообще ничего у вас нет. А ты решилась на второго ребенка!
   Родственники вторили им:
   – Куда ты торопишься!
   – Да, тороплюсь. Мне уже тридцать два года и отец немолодой.
   Я до тех пор так ни разу и не почувствовала себя матерью по-настоящему. Володя был рожден в тюрьме, воспитывался в яслях, где попадались как доброжелательные няньки, так и не очень. Он был ущемлен с рождения, обижен на всех и вся. Поэтому я и решила родить второго ребенка, даже живя в нищете. Я хотела, чтобы мой ребенок почувствовал отца и мать, почувствовал материнские руки со дня рождения. 4 ноября 1956 года родился мой Игореша. Он был рожден в любви и внимании, рос уравновешенным и веселым ребенком и никогда не был таким нервным, как Володя.
   Когда Игорек был совсем маленький, Вова во многом мне помогал. Все-таки ему было уже три с половиной года, к четырем годам катилось, а Игорю всего два месяца. Игорь маленький был очень крикливый, не знаю, что его беспокоило, но он без конца кричал, а умолкал только тогда, когда его брали на руки. У меня, естественно, не всегда была возможность нянчиться с ним. Поэтому я кормила его, меняла пеленки или ползунки, укладывала в качалку, давала игрушку и уходила: лежи – играй. Но ему быстро все надоедало, и он начинал кричать. Я думала, что ребенок хочет спать, заворачивала его и просила Вову – покачай. И он послушно качал. Но Вова был невероятно шустрый ребенок, ему хотелось на улицу пойти, тем более если погода хорошая, побегать или на санках покататься, а тут – качай Игоря. Однако Вова никогда не сопротивлялся, он знал: если мама сказала, то так надо. Максимыч соорудил качку на длинных ножках. Дело в том, что в комнате было очень холодно, зимой по углам выступал иней, по полу сильно дуло, поэтому ребенка приходилось укладывать повыше – там теплее было.
   Игорьку было два месяца, когда мы собрались в Москву проведать отца Максимыча – старого дедушку, который часто болел и очень о нас скучал. Вовочку он уже видел, и ему очень хотелось увидеть маленького Игорешку. Муж пришел с работы и пошел в сарай приготовить дрова и уголь, чтобы по возвращении из Москвы можно было бы сразу затопить печку. Я искупала ребят, запеленала Игорька, положила его в качку и позвала Вову – качай. Нужно было перестирать, развесить пеленки и собраться в дорогу. Дело было перед Новым годом, ехали мы денька на два, к празднику хотели вернуться домой, чтобы успеть окрестить Игорька и Володю. Итак, все были заняты
   сборами, и в этот момент Игорь заплакал. Я посмотрела, вижу – сухой. Позвала Вову – качай. И вот Володя качал, качал, до того надоело ему качать, что он в сердцах изо всех сил толкнул качку – она и перевернулась. Слышу истошный Вовкин крик и Игорев плач. Вбежала в комнату – вижу, Вова под качкой лежит, а Игорь за качкой валяется вниз носиком и кричит так, что в ушах звенит. Он, видимо, не столько ушибся, сколько испугался. Тут и я закричала. Муж влетел в комнату с топором, услышал крик и не успел топор бросить, растерялся, видит, я Игоря прижала к груди. Володя из-под качки выползает, а качка вверх ногами на полу лежит. Он сгоряча топором порубил ноги у качки, все четыре ноги отрубил и выбросил. А я, несмотря на переполох, быстро пришла в себя и говорю:
   – Что же ты наделал, куда же мы теперь ребенка спать укладывать будем? Всю качку изуродовал.
   – Да ведь она длинноногая, это очень неудобно. Центр тяжести высоко, она и перевернулась. Ладно, починю, не волнуйся.
   У Игорька носик был немножко поцарапан, а Володя успокоился, как только понял, что с Игорем все в порядке и в наказание не отшлепают (ему попадало иногда).
   Собрались и поехали в Москву. А когда вернулись, Максимыч аккуратненько спилил ножи у качки, подровнял их, и качка снова пошла в ход, правда, стала пониже.
   Наконец, за хорошую работу мужу дали двухкомнатную квартиру в бараке. Мы столько мытарились по частным квартирам, что сначала даже не могли поверить в это. Когда нам дали ключи и мы пришли посмотреть квартиру, я была в шоке. Помню, хоть это и смешно, я стояла и потихоньку щипала себя за руку.
   – Неужели это наша квартира?
   Переезжали мы на лошади, перевозить-то было, по существу, нечего. Барак был теплый, и я впервые спустила девятимесячного Игоря на пол, тут он и научился ползать наконец.
   Надо было обживать квартиру. Прибили гвозди на стены и развесили наш невеликий багаж. Муж принялся за работу. В первую очередь сделал большой квадратный стол, потом смастерил две табуретки. Наши соседи тоже были нищими, поэтому мебель себе мастерили сами. Максимыч присмотрелся к тому, как люди делали диваны, и решил смастерить сам. Накрутил пружины, достал веревки, вату, разодрал тряпье какое-то. Игорю было тогда всего два года, а Вова (ему тогда было больше пяти лет) уже вовсю суетился около папы: то пружины подавал, то гвозди. Смастерили они отменный диван, он до сих пор стоит у нас на даче. Из досок Максимыч соорудил гардероб. Купили вешалки и почувствовали себя богачами. Первую комнату мы разделили заборкой на части: кухню и жилую часть. Обклеенная обоями, заборка полметра не доходила до потолка. На кухне стояли плита и маленький столик, а в жилой части спали дети. Прошло немного времени, и мы смогли купить ватные матрасы себе и детям и старенький одностворчатый гардероб. Настоящий гардероб! Он использовался у нас для легкой одежды, а для верхней – самодельный шкаф Максимыча. «Богачи!» Чтобы веселей жилось, Максимыч купил с рук маленький приемничек.
   Однажды Игорь заболел. Я испугалась: мне показалось, что у него желтуха. Врач посмотрел, ему тоже подозрительным показалось его состояние, и мы отправили Игоря за двадцать километров в больницу. Ему тогда было уже два годика, но, засыпая в качке, он каждый раз требовал:
   – Качай!
   Привык. Пой – качай. Качай и пой. Перестану петь – качай. Перестану качать – пой. Так вот, отправили его в больницу, причем одного отправили. Я просила, чтобы меня с ним положили – не разрешили: ребенку два года – большой уже. Естественно, мы каждый день к нему ездили, игрушки привозили. Я предупреждала врачей, что ребенок невероятно привязан к матери, не даст покоя больным, будет плакать по ночам, на что мне с сарказмом ответили:
   – Подумаешь, особенный ребенок. Никуда он не денется, не будет ни капризничать, ни плакать.
   Я уехала. На следующий день нянечки жалуются, кричит по ночам: «Мама, мама, мама!» Дней через пять я устроила дома грандиозную стирку и вдруг слышу стук в дверь. Входит мужчина, здоровается:
   – Здесь Тальковы живут?
   – Здесь.
   – Вам записка из больницы.
   – Что случилось? С ребенком что?
   – Ничего, ничего, просто вам срочно нужно приехать.
   Читаю: «Уважаемые товарищи Тальковы, приезжайте. Забирайте вашего крикуна». Все-таки он всех больных донял, не давал спать по ночам, поэтому после первых же нормальных анализов его решили выписать. Добился своего. Взяли нашего крикуна и привезли домой. Когда мы вошли в квартиру, Игорь деловой походкой, руки сложив за спиной, точно, как папа, когда говорил что-то значительное, сразу направился в другую комнату, туда, где стояла его любимая качка, и говорит с достоинством, спокойно-серьезно:
   – А где моя кацка (качка)?
   – Выбросили.
   – А поцему?
   – А вот твоя новая кроватка стоит.
   – Не надо кроватку, надо кацку!
   – Качка твоя сломалась, выбросили. Вот, кроватку тебе купили. Смотри, какая хорошая. Потрогал рукой:
   – Не кацается!
   – Так это же не качка, а кроватка. Качку в магазине не продают.
   – Папа мне сделал кацку, пусть еще сделает!
   – Так нет у нас материала. – Старались как-то его успокоить: – Кровать тебе больше качки понравится. Вот увидишь.
   Вечером я раздеваю его, кладу в кровать. Он сокрушенно так говорит:
   – Кацать нельзя.
   – Нельзя, Игореша.
   И тут он поднимается и ручонками бьет по матрасу сверху вниз, а матрас пружинный, поддался и закачался.
   – Кацается. Давай кацай, кацается!
   – Что ты, Игореша? Так не качают.
   – Кацай, казала!
   Он опять надавил на пружины, но они, на мое счастье, заскрипели.
   – Все! Ломается твоя кроватка!
   – Как ломается?
   – А ты послушай, как скрипят пружины. Еще немного, и вообще не на чем будет спать.
   Игорь, со вздохом:
   – Тогда не кацай. Не надо.
   Так мы его и отучили от качания. Качка не работает – зато мамин голос работает. Я ему спою и колыбельную Моцарта, и «Шла дивизия вперед», и партизанские, и
   русские, и частушки, а он все слушает и слушает очень внимательно. На каждую песню – своя реакция. Настроение той или иной песни находило живой отклик в его душе. На грустную песню – очень печальные затуманенные глаза, на веселую песню – радостная улыбка, смех и жесты руками – еще, еще! Руками как бы пританцовывал. Я думаю, с тех пор он и полюбил музыку. Перепою все, что только вспомню, лишь бы уснул. И вот, когда мне казалось, что он наконец уснул, я переставала петь. Игорь тут же открывал глаза и кричал:
   – Пой!
   Муж часто потакал ребячьим шалостям. Еще будучи совсем крошечным Игорь требовал:
   – Папа, оци (очки)!
   – Игорь, ты разобьешь.
   – Неть!
   Он надевал очки и гордо смотрел на папу. Потом, закидывая ногу на ногу, гордо-требовательно произносил:
   – Куить!
   Папа давал ему папиросу, конечно, незажженную, и Игорь принимал позу, точно как папа. Кстати, муж как-то особенно красиво курил, элегантно держа папиросу. И крошечный Игорек точно воспроизводил эту позу. Сидел в очках с папиросой и молча смотрел на папу. Я не знаю, кем он себя воображал в этот момент, кто он такой? Смотреть на это было невероятно смешно. В конце концов, как и следовало ожидать, очки слетали и разбивались вдребезги:
   – Ну, и что мы теперь будем делать? Игорек пожимал плечиком:
   – Пости, папа, я ицяинно, я ненарочно. Иногда в подобных случаях папа сопротивлялся:
   – Не дам. Разобьешь!
   – Неть! Казала, неть и неть! – Он почему-то иногда говорил «сказала» или «приказала». И папочка в очеред ной раз давал очки. Наверное, очков пять Игорь перебил.
   Кстати, меня ребята с одного раза всегда слушались. Я в таких случаях брала ремень и говорила:
   – Не будешь слушать – ремень пойдет в ход!
   Вовику, как старшему, иногда попадало. Мне казалось, что он может предотвратить конфликт, а он, наоборот, заводил Игоря. Поэтому Володе, может быть, даже излишне попадало. Игорь умел выходить из конфликтных ситуаций. Как только скажешь:
   – Сейчас беру ремень!
   Все! Все закончено, все забыто. Игорь садился, складывал ручки и сидел как паинька:
   – Видишь, мамочка, я колеший (хороший) Ну как его тронуть, у меня руки и опускались.
   – Ну смотри, всыплю в следующий раз!
   – Ладно, а сейчас я колеший!
   Ремня он панически боялся. Вова, которому уже попало, стоял тут же рядом и ворчал:
   – Подлиза, подлиза хитрый.
   Но надо сказать, что Игорь всегда запоминал, чем я недовольна, и старался меня не огорчать. Уже будучи взрослым, он вспоминал: «Папу мы не боялись».
   Действительно, насколько я помню, отец ни разу не поднял на них руку: он как-то и без этого умел с ними договориться, а мне порой не хватало выдержки.
   Говорить Игорь начал очень рано и в год говорил практически все. Даже научился выговаривать букву «р», чем очень гордился, повторяя «рррак», «рррыба» и демонстрируя все свое умение.
   Взрослый Игорь очень любил, когда я ему рассказывала, какой он был маленьким.
   – Неужели правда? – переспрашивал он, хохоча. Особенно смеялся, когда я рассказывала о том, как он просил меня родить ему сестричку или братика. Ему тогда было годика три. Своим ребятам, как только у них возникли первые вопросы о том, откуда они взялись, сразу же объяснила, что они рождены, а не в капусте найдены. Игорь в свои три года уже знал, что рожден мамой, и поэтому очень бережно относился к беременным женщинам.
   – Ты родился из животика. Видишь – у тети животик, у нее там маленький сидит. Вырастет, родится и будет таким же ребенком, как и ты.
   Игорь всегда так трогательно говорил:
   – Тетя такая хорошая, ведь у нее маленький там в животике сидит, ее нельзя толкать.
   Ко мне приставал постоянно:
   – Роди мне сестренку или братика. Хитрая, Вовке родила меня.
   Я родила Игоря в тридцать два года, а в бараке жили молодые женщины, которые рожали детей. Игорь очень завидовал друзьям, у которых рождались братья или сестры, прибегал ко мне с вопросами:
   – Вот видишь, другие тети родили, а ты все никак? Этому вот мальчику родили братика, а мне – нет!
   – Игорь, ведь я уже старая.
   – Да нет же, мамочка, ты посмотри, какая ты молодая, красивая!
   И вот однажды ко мне подошел смеющийся муж:
   – Знаешь, что мне Игорь преподнес: «Папа, у меня с мамой ничего не получается. Миленький, она тебя так любит, и ты ее любишь, уговори ее родить».
   Игорь был очень непосредственный. Порой прибегал с улицы и выкладывал:
   – Мама, вот тот-то сказал вот так-то (мат).
   – Игореша, это слово очень нехорошее, так говорят только пьяные дяденьки. Ты так никогда не говори.
   – Хорошо, мамочка, я не буду, но ведь это не я сказал так-то, это такой-то сказал так-то…
   В детских играх Игоря проявлялись его независимость и самостоятельность. Он очень любил играть один: подолгу сидел, выстраивая солдатиков, каких-то командиров на конях. Володя, напротив, был очень подвижный, экспансивный ребенок, и вот он смотрел, смотрел на Игоря, потом не выдерживал… щелк по одному солдатику – все остальные дружно падали. Крик истошный, вбегаю в комнату: Игорь уже борется с Вовкой, уже бьет его.
   – Вова, в чем дело?
   – Да что он сидит, командует, командует, а войны все нет! Вот я и устроил ему войну.
   – Вовик, миленький, не мешай.
   – А мне скучно одному.
   Игорь, чтобы избавиться от ненужных зрителей, залезал под кровать и там устраивал свою «войну». Помню, я купила им большой игрушечный грузовик (он двадцать два рубля стоил, для меня это были огромные деньги). Мальчики очень много возились с этой машиной. Володя катал на ней Игоря или они вместе с Игорем катали кота.
   Игорь в детстве очень любил переодеваться. Он надевал мои кофточки и подпоясывал их, как платьице, обувал мои туфли на высоком каблуке или отцовы башмаки. Бовины брюки надевал специально, чтобы подлиннее были, на голову пристраивал что-то. Он так искусно мог изображать кого-то или подражать кому-то, мы просто поражались. Вот только что нарядился и что-то изобразил и тут же выходит, одетый уже по-другому. В то время появились фильмы о крестоносцах. Господи! Это был ужас! Он брал у меня кастрюли, прикреплял к ним рога, надевал на
   голову, делал из чего-то кинжал и выходил к нам в таком виде. Уже в раннем возрасте, детском-предетском, Игорь чувствовал потребность в актерском выражении. «Я зайчик!» Он делал ушки, хвостик, прыгал, как зайчик. А вот – «я волк»: свирепое лицо, вой, оскаленные зубы…
   Игорь с самого раннего возраста очень любил музыку. Иногда играл на детской гармошечке, которую брал у соседа Жени Антонникова. Это была детская немецкая гармошка, но сделанная очень хорошо. А чаще всего за неимением музыкальных инструментов Игорь устраивал дома шумовой оркестр. Ставил стул, на котором размещал крышку от кастрюли, вторую крышку устанавливал сверху – это у него были металлические тарелки. На ногу надевал крышку от банки, а еще одну такую же крышку клал на пол. Второй деревянный стул использовал как барабан. Он бил в «барабан», бил в «тарелки» и ногой притопывал. Какофония была такая, что только я могла выдержать. Я терпела, потому что чувствовала, что это не дурацкое занятие – это он ритм отрабатывал. Моя соседка Маша Красинская, говорила: