А прозвище – для души. В них не буквенная формула человека, в них – характер его, даже облик. Одно слово – и сразу поймешь, что это за фрукт. Когда-то, в музейные времена, люди обходились без всяких фамилий. И ничего, жили. А потом гусиными перьями дописали к прозвищам «ов» и «ин», и получились фамилии. Выросли дети и внуки, совсем не похожие на своих предков, и фамилии потеряли содержание. Повести о людях стали бирками.
   Преимущества прозвищ перед фамилиями очевидны. Для двадцатилетних. Как очевидны преимущества вкусного, прозрачного, мокрого, пахнущего морем слова «вода» перед сушеной, как вобла, формулой Н2О.
   Вот и Андрею подобрали прозвище.
   …Все началось в поезде. Поезд тащился четверо суток от Владимира до Абакана. Андрей стоял в тамбуре, приплюснув нос к стеклу. С землей творилось неладное. На нее набросили унылую, ровную-ровную белую шубу длиною в тысячи километров. Кое-где в шубу воткнули худосочные голые палки, которые летом становились березами. На третий день Андрею стало скучно. Неужели Сибирь не могла быть повеселее?
   – Это и есть тайга? – спросил Андрей.
   Ему объяснили, что это степь, Барабинская, что тайга начнется, когда проедут станцию Тайга, и вообще посоветовали заглянуть в учебник географии. Вопросы, которые Андрей задавал по любому поводу, осточертели ребятам. И когда он задал новый вопрос, ему напомнили, что на свете есть букварь. Для первого класса. «Рабы не мы», «Мы не рабы».
   И пошло!
   Уже в Курагине, сам того не зная, подлил масла в огонь прораб Мотовилов. Рассказывая новичкам, что к чему, он сказал:
   – Вы школы кончали, освоите все быстро.
   – А если я неграмотный? – спросил Андрей.
   – Если неграмотный, купи букварь.
   Ребята захохотали. И Андрей понял: все! Сколько ни крутись, ничего не выйдет.
   Теперь он навсегда стал Букварем, хоть метрики переписывай…
   И хотя он окончил школу с серебряной медалью, был рослым, здоровым парнем и у себя под Суздалем целый год работал трактористом, на стройке все относились к нему как к юнге на корабле.
   Он и сам понимал, что выглядит мальчишкой. Большие синие глаза его смотрели на мир удивленно, словно не могли поверить во все то, что происходило перед ними, и ждали еще чего-нибудь более удивительного.
   И свое отношение ко всему, что он видел и слышал, Букварь выражал не спеша и не сразу. Смешило ребят и его «володимирское» произношение, медлительное, степенное и тоже чуть удивленное оканье.
   На стройке Букварь открывал многое и часто принимался размышлять. Размышления его уже по инерции считались наивными. Огрызаться он не умел и сразу стал удобной мишенью для Кешкиных острот. Хорошо еще, что он не умел по-настоящему злиться и Кешке не всегда удавалось вывести его из себя.

4

   Просеку рубили в трех километрах от палатки. Колышки, вбитые в саянскую землю, показывали дорогу поблескивающим на солнце топорам и старенькой поющей бензопиле «Дружба».
   Колышки вбили в землю изыскатели и геодезисты. Они долго ходили по тайге, таскали листы черно-белых чертежей и радужно-лоскутные карты, смотрели на деревья, на валуны придирчивыми глазами теодолитов. Колышки были свежие, аккуратно обструганные, маленькие, как грибы.
   Через час работы Виталий Леонтьев выкурил последнюю сигарету. Пошарил в карманах, подвигал «молниями» и ничего не нашел. Все, кроме Букваря и Спиркина, тоже пошарили в карманах и тоже ничего не нашли.
   Стало страшно. Забыли.
   Бросили жребий. Худенькую занозистую щепку с медовой каплей смолы вытащил некурящий Букварь.
   – За час успеешь, – сказал Николай. – Час потерпим.
   В палатке сигарет не было. Они лежали в охотничьем домике на коричневом покосившемся подоконнике. Букварь взял три пачки «Примы». Других на трассе не продавали. Потом подумал и взял четвертую. На всякий случай.
   Побродил у палатки и около домика и крикнул:
   – Ольга!
   «Га! Га!» – пробасила соседняя сопка и замолчала. Стало тихо. Только Канзыба бежала и бежала.
   – Букварь! Я зде-е-есь!..
   «Узнала…» Голос ее звучал снизу, тихо и глухо, словно из-под земли. Букварь прошел за охотничий домик, обогнул скалу и вдруг побежал вниз, к Канзыбе. Словно сорвался. Бежал, махая руками, будто хотел удержаться, ухватиться за воздух, цеплялся за ветки берез, за лапы кустарника, хрустел, ломая и давя их, сшибая камни, и они катились вниз, с шумом подскакивали и булькали в летящую воду.
   – Букварь! Куда ты?..
   – Я сейчас! – закричал Букварь и затормозил, но не смог устоять и повалился на спину у ног Ольги.
   Он смотрел в небо. Над ним в синеве смеялись Ольгины глаза. Лоб морщился от смеха.
   – Ты это чего? – спросил Букварь. Он встал и пытался наладить дыхание.
   – Что «чего»? – не поняла Ольга.
   – В шинели… Жарко ведь.
   – Да так. Купалась. Греюсь.
   – Ну да, правильно, – сказал Букварь.
   Ольга стояла у самой воды, накинув на плечи старую шинель, полы которой доходили почти до самой гальки. Волосы у нее были мокрые и блестели на солнце, и капли, поблескивая, бежали по влажному смуглому лбу, мимо смеющихся темных глаз и падали с бровей и кончика носа.
   – Холодно? – с уважением спросил Букварь. Вода в Канзыбе была ледяная, и никто из ребят еще не решился войти в нее.
   – Ничего, – сказала Ольга.
   – А тебе шинель… ты в шинели такая…
   – Какая? – заинтересовалась Ольга.
   Букварь хотел сказать что-нибудь значительное, что могло бы передать ей всю радость, которую принесли ему тайга, звуки и разговоры ее, солнце, эта длинная шинель и мокрые, блестящие на солнце волосы. Но он смутился и сказал тихо:
   – Ну такая…
   Потом вспомнил:
   – Я пойду. Я за сигаретами пришел. Ребята ждут.
   Он начал взбираться вверх, и уже на сопке его догнали слова:
   – Букварь, подожди…
   Он обернулся.
   – Скажи ребятам… На первое будут щи… А потом картошка… Понял? Картошка…
   – Ладно! – сказал Букварь.
   – Щи из свежей капусты… со свиной тушенкой…
   Он был уже наверху, недалеко от камней, бурых, словно покрытых шкурой медведя, и снова посмотрел вниз.
   Ольга стояла у воды в шинели, маленькая, как Буратино.
   – А на третье компот… Ты скажи!..
   Букварь подумал: как это все-таки здорово – Ольга в большой и длинной шинели! Вот если бы она надела еще ушастую удалую буденовку. Но где достанешь сейчас буденовку?
   Букварь шел по тайге и не слушал тайгу.
   Он думал о шинели. Шинель была обыкновенная, пожившая, потертая, с износившейся серой подкладкой, с заплатами на левом локте, с медно-желтыми самодельными проволочными крючками, заменившими старые, сломавшиеся.
   Букварь все знал про эту шинель. Про нее рассказывали ему Николай и Ольга.
   Ольга впервые увидела эту шинель полтора года назад на станции K°шурниково, названной так в честь легендарного изыскателя. Никакой станции тогда еще не было. Была вешка, воткнутая в землю, с фанерной планкой. На планке написали химическим карандашом: «Здесь будет станция Кошурниково». Видимо, было холодно, когда писали, – карандаш дрожал, и буквы получились неровные.
   За вешкой в тайге, в семи километрах от золотого Артемовска, стиснутого сопками, стояло несколько длинных приземистых сборных домов, и в одном из них устроили котлопункт. Ольга и работала в котлопункте.
   Две узенькие доски, перекинутые через приток Кизира Джебь, сварливую саянскую реку, связывали K°шурниково с Артемовском. Эти доски вели из Кошурникова на Большую землю.
   Их плохо закрепили, нарочно, потому что ребята, переходя через них, любили покачиваться, и доски пружинили под их тяжелыми сапогами. Без этого покачивания на плохо закрепленных досках над шумящей желтой Джебью ребята не могли обойтись. Как не могли обойтись без отварных макарон в меню котлопункта.
   Их ели утром, днем, вечером и ночью. По желанию. Ели с кильками, морским окунем в томате, баклажанной икрой, мясом и безо всего.
   Однажды котлопункт остался без макарон. Это было то ли в сентябре, то ли в октябре. Мешок макарон – сорок килограммов – должен был притащить со склада из Артемовска один из парней, только сегодня прибывших на стройку и направленных в Кошурниково. Ольга ждала его до девяти, а в девять, сдвинув лавки в угол и вымыв пол, отправилась домой, так и не представляя, чем будет кормить ораву утром. Дверь на всякий случай не заперла.
   Утром она увидела на столе котлопункта шинель. Ту самую. С заплатой на левом локте, потертую и мокрую. Из-под шинели торчали сапоги. Ольга постучала по сапогам. Шинель вздрогнула, открыла заспанное небритое лицо с большими черными глазами.
   – Бондаренко? – спросила Ольга.
   – Ага, – захлопали ресницы, – Николай.
   Из-под шинели высунулась рука. Ольга пожала ее.
   – А макароны?
   Черные глаза двинулись вправо. Ольга посмотрела на лавки и увидела там мешок с небольшим темным пятном. Сапоги соскочили на пол. Большие руки стали стаскивать шинель. Шинель не поддавалась и горбилась.
   – Давайте я вам ее подсушу, – предложила Ольга.
   Николай благодарно кивнул, и потом Ольга узнала, как все было.
   …На складе проковырялись до восьми, в восемь ушел последний автобус, и ему, Николаю, пришлось тащиться километров десять по деревянным тротуарам незнакомого города, тянувшегося между сопок. Рядом с ним шагала темнота. Она была таежная, черная и густая, как вар.
   Все-таки он дошел до Джеби и стал ее переходить. Но доска тут же перевернулась, и он шлепнулся на лед. Понял, что в такой темноте, да еще с мешком за плечами, по доскам Джеби он не перейдет. Или принесет вместо макарон тесто.
   Николай попробовал идти по льду. Лед был тонкий, с водичкой сверху. Он сделал три шага и провалился.
   Лет десять назад, в школе, он изучал физику и теперь вспомнил ее законы. Насчет давления и поверхности. Он накрепко привязал мешок к спине, лег на лед и пополз. Полз метров двадцать или тридцать, пока водичка не кончилась. Потом он пришел в котлопункт, скинул мешок и заснул на столе.
   – Мешок все-таки чуть-чуть промок, – сказал Николай, – вот тут, сбоку… Это когда я шлепнулся…
   Ольга вытаскивала макароны и упрятывала их в шкаф.
   – Можно? – спросил Николай.
   Он с жадностью грыз макароны. Ольга всплеснула руками и притащила ему хлеб, масло и консервы.
   Потом они не видели друг друга полгода, и только в мае, уже в Курагине, Николай подошел к ней на танцах.
   Они вместе возвращались домой. Лил дождь, и Николай укрыл ее шинелью.
   У Букваря всегда было светло на душе, когда он думал об этой шинели. Он любил думать о ней, об Ольге и Николае. Он любил Николая, Ольгу и эту шинель.
   Его всегда удивляло, как могли дать такому человеку, как Николай, унизительное и глупое прозвище Тату-Мату.
   А его звали так года полтора назад, сразу же после того, как он приехал из Красноярска в Саяны. Он сам дал повод. То и дело он повторял: «Тату-Мату». Потом заставил себя забыть выражение, облегчавшее ему разговор.
   Последний раз «Тату-Мату» прозвучало в клубе маленькой деревушки, пригревшейся под соснами у самого Кизира, за Красным Кордоном и горой Бурлук. Жили там строители, и вот из этой деревушки Николай и выгнал темную личность по кличке Шериф, отнял у него нож и бросил в спину свое последнее «Тату-Мату».
   Это было давно, и о случае с Шерифом ходили уже легенды. Потом Николая перевели в Кошурниково, оттуда – в Курагино. Там он стал бригадиром.
   Ребята в бригаде умели делать многое. И многого не умели. Николай умел делать все. Поэтому к ребятам он относился с доброй снисходительностью, как мастер к ремесленникам. Все, за что бы он ни брался, получалось красиво. И красивыми были не только результаты его труда, но и сам этот труд: ладные, пластичные и экономные движения его рук и тела.
   Руководил он ребятами без лишнего шума, и ребята просто не замечали, что ими руководят. Но они хорошо понимали, что значит для них Николай.
   Он был старше их. Три месяца назад ему исполнилось двадцать семь. Фигура его, длинная, с широкими плечами и узкой талией, была юношеской, а лицо – взрослым. Николай вообще был человеком взрослым и серьезным. И вот теперь Ольга стояла в его шинели на берегу Канзыбы.
   Ну и что? Просто шинель. Обыкновенная, серая. Такие всем выдают в армии. Только петлички, когда старые износились, мать Николая перешила с дырастой отцовской, отвоевавшей еще в мировую и гражданскую, как память об отце. Николай сначала смеялся, а потом привык.
   Обыкновенная… А может быть, и необыкновенная. Для него, Букваря, она стала символом тех принципов, которыми он жил.
   – Пятьдесят пять минут, старик, – сказал Леонтьев. – Не так уж плохо.
   Букварю хотелось рассказать ребятам про шинель, но им было не до этого. Они курили.
   Кешка держал сигарету в уголке рта большим и указательным пальцами, как держал в детстве, когда курил украдкой и прятал окурки в рукаве. Сплевывал он виртуозно и каждый раз на новый пень.
   Виталий Леонтьев дымил небрежно, морщился, словно занятие это ему давно надоело, опротивело, пускал к небу пепельно-седые кольца. Кольца поднимались лениво и нехотя, переваливаясь с боку на бок, и, видимо, подниматься вверх им так же надоело, как и Виталию Леонтьеву смотреть на них.
   Бульдозер курил жадно, затягивался и кашлял.
   Николай сидел на пне и аккуратно стряхивал пепел о раскрошенную пилой кору пня.
   Букварю было скучно, а Спиркин морщился. Он всегда высказывался против курения.
   – А Ольга там шинель надела, – сказал Букварь Николаю, – выкупалась и надела.
   – Ага… Хорошо… – машинально сказал Николай.
   – На первое будут щи, потом картошка и компот…
   Николай молча кивнул, и Букварь, неудовлетворенный, отошел от него. Начинать разговор с Кешкой не имело никакого смысла, и он подошел к Леонтьеву.
   – Пришел я туда, – сказал Букварь, – а Ольга стоит в шинели…
   – Ну и что? – спросил Леонтьев.
   – Как что? – удивился Букварь. – Стоит в шинели…
   – Стоит в шинели. Ну и что?
   Букварь обиделся, взял топор и пошел, посвистывая и сшибая зеленые хрустящие верхушки высоких растений, пахнущих мятой.

5

   Крокодилы бывают разные.
   Из каждого крокодила можно сделать самодовольный профессорский портфель. Каждый крокодил, когда хочет, плачет крупными неискренними слезами. Тем не менее крокодилы бывают разные.
   Кешка разбирался не только в верблюдах. Он многое знал и о крокодилах. Его вынудила к этому симпатичная блондинка Люба, работавшая в абаканской читальне. Попытка познакомиться с ней обошлась Кешке дорого. Семь вечеров просидел он в читальне, и каждый раз блондинка подсовывала ему массивный двадцать третий том Большой Советской Энциклопедии «Корзинка – Кукунор». Этим томом у них на мясокомбинате можно было запросто забивать крупный рогатый скот.
   Кешка старательно читал его и с тех пор стал разбираться в крокодилах.
   Так вот, крокодилы бывают большие и маленькие, сонные и шустрые, нахальные и миролюбивые. Самые разные.
   Прораб Мотовилов – тоже крокодил. Это Кешке ясно. Неважно, что у него есть усы. Просто это такая особая разновидность крокодила, еще не описанная в энциклопедии.
   Сегодня он говорит одно, завтра другое.
   Утром Мотовилов приехал давать ценные указания.
   Он не спешил. Словно у него в Курагине и у сонной Ирбы не было никаких дел. Он хвалил места у Канзыбы, шутил с Ольгой, усаживался на свежие пни, щурился на солнце и посасывал мундштук. Этот мундштук всем уже надоел. Мундштук был дешевый, желтый, из какой-то ерунды, похожей на янтарь. Мундштук лениво двигался в вялых губах Мотовилова. Он появился во рту Мотовилова полгода назад, когда прораб бросил курить. То ли у него была такая железная воля, то ли он опасался за больные легкие, из-за которых и приехал в Саяны, на горный климат, но так или иначе, а курить он бросил. Купил мундштук и стал сосать его.
   Кешка смотрел на жидкие, светлые, с рыжинкой усы и думал про крокодилов.
   Кешке было смешно. Мотовилов все тянул и тянул, а ребята прекрасно понимали, что он приехал их уговаривать.
   Уже не первый раз их уговаривали. Сначала их – трактористов, электриков, экскаваторщиков, шоферов – уговорили стать плотниками. Стали. Раз стройке нужно. Потом уговорили податься сюда, на Канзыбу. Рубить лес. Раз нужно – подались. Что теперь?
   – Я вон на той сопке, где камни, дачу бы построил, – мечтательно произнес Мотовилов, – с террасой, мансардой там…
   Кешка уселся на землю и сказал:
   – Ну, ладно, Игнатьич, надоело. Валяй, уговаривай.
   – Да? – удивленно спросил Мотовилов.
   Кешка бесцеремонно обращался с начальством, и это всегда сходило ему с рук. Мотовилов начал копаться в сумке. Сумка у него была из какого-то черного пупырчатого заменителя кожи, на зеленом ремне и походила на сумку почтальона. Мотовилов выволок из нее сложенный вчетверо чертеж, белый носовой платок и бутерброд с маслом и котлетой, завернутый в обрывок газеты. Осмотрел бутерброд и поворчал. Потом развернул чертеж.
   – Этого еще не хватало! Масло, что ли…
   На чертеже было крупное масляное пятно. Палец Мотовилова тыкался по черным линиям, тонким и жирным, около этого пятна, губы его пытались что-то шептать, помогая прорабу соображать, но им мешал мундштук.
   – А чего тут уговаривать, – сказал Мотовилов, – просто так надо… Отсюда и досюда…
   Кешка следил за его морщинистым пальцем и понял все.
   Но все-таки спросил простовато:
   – До этого пятна, что ли?
   – При чем тут пятно? – взорвался Мотовилов. – От Заячьего лога и до сопки… Просеку… За три дня…
   Николай присвистнул и улыбнулся. Монументальный Спиркин покачал головой. Ресницы Букваря поднялись и захлопали. Бульдозер покраснел от возмущения. Кешка хохотал. Только Виталий Леонтьев похаживал спокойно, словно считал задание прораба самым обыкновенным.
   – Выложил наконец-то! – хохотал Кешка. – За три дня!.. За три!..
   Мундштук задергался под жидкими усами. Мотовилов вытащил его изо рта и стал объяснять, почему так важно пробить эту просеку именно за три дня.
   С Печоры прибыла новая мехколонна. Ей уже отдали часть домов в Кошурникове. Через пять дней она начнет сыпать насыпь до этой самой сопки. До Заячьего лога рубит бригада Воротникова. Им осталось немного. Через три дня все эти столетние кедрики и сосенки должны лежать на земле до самой Бурундучьей пади, что перед сопкой. Еще два дня нужны на трелевку.
   Иначе срываются важные сроки, перечеркиваются обязательства, за которые проголосовали все они в разукрашенном кумачом зале.
   – Мы не думали, – сказал Мотовилов, – что эта мехколонна прибудет так быстро. А вышло так. И усилить вас некем. Но вы сможете! Вы же такие орлы!
   Он заулыбался. Улыбка его получилась добродушная и в то же время льстивая.
   Сердце у Букваря забилось быстро и гулко, как на экзамене, когда он брал со стола аккуратный белый листок. Он не отрываясь следил за Мотовиловым.
   – Пятно еще тут! – проворчал Мотовилов.
   Он скреб большим черным, задубевшим ногтем масляное пятно, пошлепывал губами, бубнил что-то себе под нос, словно всеми этими вялыми, подчеркнуто прозаическими занятиями, и движениями, и сонным выражением своего лица хотел сбить взволнованность ребят и заставить их думать, что дело им поручается совсем обыкновенное.
   Это успокаивало Букваря.
   И в то же время разочаровывало. Какие слова здесь надо было произнести!
   – Это же только за десять дней можно! – возмутился Бульдозер.
   – Но ведь она, – показал Мотовилов на Ольгу, – будет кормить вас, как слонов.
   Вступать в спор с Бульдозером он не собирался. Он ждал, что скажет бригадир. Если тот начнет спорить, тогда у Мотовилова найдутся слова…
   – Раз нужно… – сказал Николай.
   Букварь смотрел на него влюбленно.
   То, о чем он мечтал, начиналось. Настоящее дело. Три дня боя!
   Мотовилову делать было больше нечего, и он пошел к машине.
   – Не подведите, братцы, – сказал он, поставив ногу на ступеньку, – теперь уж судьба фронта зависит от вас.
   Эти слова он когда-то говорил на войне своим разведчикам, пожимая им руки и понимая прекрасно, что ждет этих людей.
   – Вечером я пришлю вам еще две пилы, – сказал Мотовилов уже из кабины.
   «Вечером… Еще два пулемета…» – расслышал Букварь.
   – Ну вот, так всегда, – выругался Кешка и сплюнул со злостью.

6

   – Берегись!
   Кешка кричит истошно и с удалью. Кричит не ему, Букварю, и не ребятам, а этой притихшей, позеленевшей от страха тайге, бурым, съежившимся валунам, колючелапым соснам и кедрам, костлявыми коричневыми пальцами вцепившимся в желто-серую твердую саянскую землю, угрюмой, лихорадочно удирающей к югу ледяной Канзыбе.
   – Берегись!
   Кешкин крик звучит в двадцатый, а может быть, в сотый раз, бьет тишину, как удар гонга.
   Букварь отскакивает в сторону, и с ним отскакивают ребята, и в сотый раз застывают на секунду, смотрят, ждут, словно сейчас должно произойти чудо, подготовленное их руками, и боятся, как бы мгновенным, крошечным движением, чуть слышным дыханием не спугнуть это долгожданное удивительное чудо.
   Сосна тряскает от отчаяния, вздрагивает вся, до последней молоденькой иголки, словно хочет сбросить с себя что-то невидимое, убивающее ее, и падает. Падает с многоголосым шумом и стоном, падает прямо на большое горящее солнце, судорожно хочет ухватиться за него своими колючими вскинутыми лапами, повиснуть над тайгой и скалами и висеть так, жить так. Но солнце выскальзывает из секундных судорожных объятий, и сосна ухает на свежие тупые пни.
   Букварь стоит еще секунду, стоит молча, напряженный, с топором в руках, словно ждет, что эта зеленая живучая махина встрепенется, зашевелит ветвями, попробует встать.
   – Берегись!
   Кешка кричит просто так, играючи, кричит, потому что ему нравится это делать. Он выкрикивает это слово уже сто раз и каждый раз выкрикивает по-новому. Произносит его нараспев, растягивая гласные и «покачивая» их, кричит его, хохоча, словно оперный певец, слушает, как хохочут в ответ сопки, и хохочет снова, теперь уже дико и неестественно, напрягая голосовые связки до предела, до хрипоты, любуясь этим нечеловеческим, «дьявольским» хохотом и шумным, крикливым эхом.
   Кешка кричит задиристо, и в крике его звучит настойчивое, неумолимое чувство победителя. Он смакует начало каждой новой победы над молчаливым зеленым морем, и глаза его горят, и Букварь не может узнать вчерашнего Кешку, ворчавшего и ругавшегося в спину прорабу Мотовилову.
   – Берегись!
   «Сколько часов мы здесь?..» Букварь опускает топор. Треск – и сук, толстый, как хорошее бревно, отскакивает от длинного, поблескивающего смолой коричневого туловища сосны. Букварь уже научился отсекать такие сучья с одного удара. Сколько часов? Солнце еще держится, висит над колючими сопками. Значит, еще немного. Значит, десять. Или двенадцать.
   – Берегись! – это падает сосна слева, сосна Виталия Леонтьева.
   Тра-а-ах! Еще один сук.
   Судьба фронта… Тра-а-ах!.. Судьба фронта… Толстый попался сук… Тра-а-ах!.. Это, конечно, громкие слова. Их не надо часто произносить, иначе они станут стершимися. Но почему-то хочется о них думать. Почему-то хочется о них думать…
   – Николай, можно я попробую пилой?
   – Валяй. Только держи ее вот так. Ага…
   Торопится сталь, вгрызается мелкими быстрыми зубьями в волокнистое деревянное мясо, торопится и дрожит от злости и голода. Дрожат руки, дрожит тело, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик, привязанный к своей надоевшей орбите. Желто-розовая пыль сыплется на зеленую высокую траву.
   Конечно, это громкие слова. Но если разобраться, то у них на самом деле фронт. Семьсот километров фронта… Так интересней… Нет, это не игра, это не детство. Семьсот километров… Передовая… Танками идут тракторы и бульдозеры… Рычат моторы. Они семеро – десант…
   – Ну все, Букварь. Теперь надо подрубать.
   Желто-розовая пыль на руках, на траве, на сапогах, желто-розовая пыль…
   – Коля, ребята, я кашу принесла. Горячая она. Пар идет.
   Ольга стоит под кедрами, метрах в тридцати от сосны, держит в руках бачок, запеленатый шинелью.
   – Сейчас, – кричит Николай, – только опустим сосну!
   – Берегись!
   Каша горячая, пахучая, поблескивает солнечными каплями расплавленного масла.
   Такую хочется есть руками. Или вот этой душистой сосновой щепкой.
   – Букварь, ты зачем щепкой? Вот же ложка!
   – Ух, какая каша! – смеется Букварь, жадничает, обжигает нёбо и горло. – Ух, какая каша!
   Кешка корчит свирепые рожи, заглатывает мягкий черный хлеб, стучит ложкой по вылизанному дну алюминиевой миски.
   – Добавки!
   Ольга подходит к Николаю, гладит его мягкие русые волосы, снимает с них мелкие, въедливые опилки.
   – Я вам Буратино оставлю… Пусть он вам поможет. Он сильный.
   Ребята смеются и благодарно смотрят ей вслед, словно она оставила им четвертую бензопилу.
   …И снова падают на привыкшую к ударам и сотрясениям землю кедры, сосны, ели, длинные толстые березы и осины с гладкой, словно чисто вымытой корой.
   Снова дрожат руки Букваря, дрожит тайга, дрожит вся земля, весь этот приплюснутый сверху и снизу голубоватый шарик…
   Дрожат руки, рвут толстую слоистую коричневую кору, ломают сосну, проткнувшую небо. И сосна падает, падает… нет, это падает облако из мелких желто-розовых опилок.