Страница:
Черные, широко разрезанные глаза офицера были влажны. Пухлые, еще не оформившиеся губы сложились в кислую гримасу.
– Милый мальчик!
В соседней комнате, в столовой, гремели посудой. Накрывали к завтраку.
– Но ведь я же не могу без вас! Поймите, не могу. Я застрелюсь.
Татьяна Владимировна посмотрела на офицера пристально, серьезно.
– Иван Николаевич, не будьте ребенком. Вам уже двадцать лет. Вы должны ехать.
– Почему я должен, а не кто-нибудь другой?
– Все должны, Иван Николаевич: и вы, и другой, и третий. Если бы все остались дома, то тогда красные ведь не замедлили бы пожаловать сюда и со всеми нами расправиться.
– Но почему же я именно должен, когда я так люблю вас.
Татьяна Владимировна пожала плечами, улыбнулась:
– Ребенок. Совсем ребенок!
Вошел лакей.
– Кушать подано.
В столовой за столом сидели отец Татьяны Владимировны, старик профессор, и молодой человек, худосочный, угреватый, с мутными оловянными глазами, в студенческой тужурке. Остроконечный клинышек седой бороды, лысина, пенсне профессора приподнялись.
– Здравствуйте, Иван Николаевич. А это наш знакомый, Алексей Евгеньевич Востриков, студент института восточных языков.
Барановский пожал маленькую, сухую руку профессора и еле дотронулся до липкой, холодной ладони Вострикова. Профессор с Востриковым вели разговор о русской торговле и промышленности, о причинах их упадка.
– Все-таки, Алексей Евгеньевич, я не могу согласиться с вами, что в ближайшее время нам нельзя рассчитывать на полный пуск всех фабрик.
Барановский и Татьяна Владимировна сели рядом.
– Напрасно, профессор, вы слишком оптимистически смотрите на вещи. Скажите, разве в условиях ожесточенной гражданской войны можно рассчитывать на что-нибудь серьезное в этом деле?
– Безусловно, нет. Но ведь Советская Россия скоро прекратит свое существование.
Востриков иронически улыбнулся.
– Нет, профессор, до этого еще далеко. Конечно, я уверен, что рано или поздно Совдепия падет, но пока, пока мы воюем, следовательно, нужно жить и вести хозяйство, приспособляясь к обстановке борьбы.
– То есть, ставя точку над «и», вы, Алексей Евгеньевич, утверждаете, что торговли сейчас, в полном смысле этого слова, быть не может, будет только спекуляция. Промышленность крупная, фабричная не пойдет, будет процветать мелкое кустарничество.
– Вот именно, больше пока что мы не можем. Я вам скажу из личного опыта; надеюсь, вы можете мне верить как порядочному спекулянту.
Барановский с удивлением поднял глаза на Вострикова. Профессор улыбнулся.
– Не удивляйтесь, поручик, – поймал студент мысли офицера. – Я самый настоящий спекулянт. Вы смотрите – студенческая тужурка? Это для виду. Я только на бумаге студент Владивостокского института восточных языков. Правда, я кончил гимназию с золотой медалью, но учиться сейчас и некогда, и невыгодно. Я студенческие документы использую только для свободного проезда от Иркутска до Владивостока и обратно. Я даже, если хотите, из тех же соображений и, кроме того, чтобы освободиться от военной службы, выправил себе монгольский паспорт.
Барановский засмеялся. Востриков, улыбаясь, говорил:
– Вот и смейтесь, любуйтесь – перед вами монгольский подданный, студент института восточных языков, человек, которого никто не смеет побеспокоить и который преблагополучно делает оборот в два миллиона рублей в день.
Профессор счел долгом пояснить офицеру:
– Вы, Иван Николаевич, не верьте ему. Алексей Евгеньевич – человек чересчур резкий и откровенный, страдающий привычкой все немного преувеличивать. Никакой он не спекулянт, а просто великолепный коммерсант, и все.
Востриков смотрел на Барановского мутным, прицеливающимся, взвешивающим взглядом старого торгаша, тряс головой.
– Нет, поручик, я хочу сказать вам всю правду. Вы вчера только училище кончили, полны, следовательно, самого пустого мальчишеского обалдения и глупой радости. Вы сейчас все в розовом свете себе представляете. Так вот знайте, что торговли у нас нет, крупного порядочного товарообмена нет, есть только мелкие спекулятивные сделки, есть крупные аферы, которыми не брезгуют даже министры, вот и все.
Нет, вы подумайте только, поручик, какая у нас может быть сейчас торговля, товарообмен, как может наладиться хозяйственный аппарат, когда у нас, что ни шаг, то верховный правитель, атаман; каждый требует с тебя – дай. Каждый за малейшее ослушание карает, как изменника – кого, чего – ему неизвестно. Гм, торговля, промышленность. – Востриков желчно засмеялся. – Разве я могу получить хоть вагон товара без толкача? Никогда. Я должен ехать сам со своим грузом и толкать, проталкивать его через каждую станцию. Японцам – дай. Семеновцам – дай. Железнодорожникам до стрелочника включительно – дай. Не дашь – не поедешь. Тысячу рогаток поставят. А семеновцы так просто товар заберут. Каждый раз едешь и не знаешь, довезешь или нет? Разоришься или наживешь? Но когда я прорвусь через все преграды, привезу товар на место, тут уж, извините, процентик я наложу не по мирному времени. Я рискую, я и беру. Сто, двести процентов мне мало, я накладываю четыреста, восемьсот, тысячу. Я вздуваю цены до последней возможности.
– Но ведь это же не… не… хорошо. – Барановский хотел сказать – не честно, но не мог. – Зачем вы так делаете? – наивно спросил он спекулянта.
Востриков расхохотался.
– Ну и дитятко же вы, голубчик! Нехорошо! Поймите, что я коммерсант со дня рождения, по натуре коммерсант. И если нельзя сейчас, как говорится, честно торговать, так будем спекулировать. Будем приспосабливаться. Не сидеть же сложа руки, когда дело к тебе само лезет.
Профессор закурил сигару. Барановский сидел, беспокойно посматривая на Татьяну Владимировну. Ему не хотелось поддерживать разговор с Востриковым, он мечтал провести последние часы перед отъездом наедине с любимой девушкой. Офицер нервно вертелся на стуле. Сыр ему казался пресным, масло горьким, кофе недостаточно крепким. Часы на стене отчетливо и гулко пробили два. Офицеру скоро нужно было уходить. Татьяна Владимировна заметила его тоскливый, беспокойный взгляд.
– Вам, Иван Николаевич, кажется, уходить скоро? Пойдемте в сад. Я хочу показать вам в последний раз наши цветы.
Подпоручик покраснел, смутился, вскочил со стула, чуть не опрокинул свой стакан. В саду Татьяна Владимировна усадила Барановского на широкий зеленый диван перед большой круглой клумбой.
– Иван Николаевич, я хочу поговорить с вами серьезно.
– Ради Бога, я всегда готов вас слушать.
– Вы должны не только слушать меня, но и слушаться.
– Слушаюсь, Татьяна Владимировна, слушаюсь.
– Если вы хотите, чтобы ваша Таня была счастлива, – идите на войну. Вернитесь оттуда или живым, или мертвым, но героем. Идите, если не хотите, чтобы грязные солдатские сапоги затоптали наш чудесный паркет. Если хотите, чтобы ваш кумир был одет достойным образом, в тонкие, нежные ткани, чтобы на его ножках были такие же башмачки, идите!
Татьяна Владимировна выставила острый кончик лакированной туфельки.
– Иван Николаевич, вы человек интеллигентный, вам дорого, несомненно, все, что создано веками работы поколений, веками работы мысли лучших людей, вам дорога наша культура. Ради спасения всего этого мы должны поставить на карту свою жизнь.
Татьяна Владимировна говорила горячо. В ее голосе звучали нотки гнева и глубочайшей веры в свою правоту. Барановский взял ее за руки. Девушка посмотрела ему в глаза.
– Вы любите эти руки? Вы хотите, чтобы они остались такими же нежными? Хотите, чтобы эти пальчики пахли духами, а не салом кухонных тряпок? Хотите?
Барановский молча целовал руки Татьяны Владимировны, жадно вдыхая запах духов и женской кожи.
– Прощайте, Иван Николаевич, вам время идти.
Девушка взяла офицера за голову, провела рукой по его щетинистой прическе, посмотрела в большие черные глаза, на пухлые губы со жгутиком пушка под мясистым носом, на ямочку подбородка и тихо, долгим поцелуем прижалась к его лбу.
– Идите. Профессору я передам поклон.
Барановский, опустив голову, пошел к калитке.
– Подождите, дайте на минутку мне вашу шашку!
Подпоручик остановился, с недоумением посмотрел на девушку, неловко вытащил из ножен клинок. Татьяна Владимировна на секунду быстро прикоснулась губами к черной рукоятке.
– Видите, я поцеловала ваш меч. Не опустите его, не продайте. Я буду вашей женой, когда вы с ним вернетесь из завоеванной Москвы.
Глава 5
Глава 6
– Милый мальчик!
В соседней комнате, в столовой, гремели посудой. Накрывали к завтраку.
– Но ведь я же не могу без вас! Поймите, не могу. Я застрелюсь.
Татьяна Владимировна посмотрела на офицера пристально, серьезно.
– Иван Николаевич, не будьте ребенком. Вам уже двадцать лет. Вы должны ехать.
– Почему я должен, а не кто-нибудь другой?
– Все должны, Иван Николаевич: и вы, и другой, и третий. Если бы все остались дома, то тогда красные ведь не замедлили бы пожаловать сюда и со всеми нами расправиться.
– Но почему же я именно должен, когда я так люблю вас.
Татьяна Владимировна пожала плечами, улыбнулась:
– Ребенок. Совсем ребенок!
Вошел лакей.
– Кушать подано.
В столовой за столом сидели отец Татьяны Владимировны, старик профессор, и молодой человек, худосочный, угреватый, с мутными оловянными глазами, в студенческой тужурке. Остроконечный клинышек седой бороды, лысина, пенсне профессора приподнялись.
– Здравствуйте, Иван Николаевич. А это наш знакомый, Алексей Евгеньевич Востриков, студент института восточных языков.
Барановский пожал маленькую, сухую руку профессора и еле дотронулся до липкой, холодной ладони Вострикова. Профессор с Востриковым вели разговор о русской торговле и промышленности, о причинах их упадка.
– Все-таки, Алексей Евгеньевич, я не могу согласиться с вами, что в ближайшее время нам нельзя рассчитывать на полный пуск всех фабрик.
Барановский и Татьяна Владимировна сели рядом.
– Напрасно, профессор, вы слишком оптимистически смотрите на вещи. Скажите, разве в условиях ожесточенной гражданской войны можно рассчитывать на что-нибудь серьезное в этом деле?
– Безусловно, нет. Но ведь Советская Россия скоро прекратит свое существование.
Востриков иронически улыбнулся.
– Нет, профессор, до этого еще далеко. Конечно, я уверен, что рано или поздно Совдепия падет, но пока, пока мы воюем, следовательно, нужно жить и вести хозяйство, приспособляясь к обстановке борьбы.
– То есть, ставя точку над «и», вы, Алексей Евгеньевич, утверждаете, что торговли сейчас, в полном смысле этого слова, быть не может, будет только спекуляция. Промышленность крупная, фабричная не пойдет, будет процветать мелкое кустарничество.
– Вот именно, больше пока что мы не можем. Я вам скажу из личного опыта; надеюсь, вы можете мне верить как порядочному спекулянту.
Барановский с удивлением поднял глаза на Вострикова. Профессор улыбнулся.
– Не удивляйтесь, поручик, – поймал студент мысли офицера. – Я самый настоящий спекулянт. Вы смотрите – студенческая тужурка? Это для виду. Я только на бумаге студент Владивостокского института восточных языков. Правда, я кончил гимназию с золотой медалью, но учиться сейчас и некогда, и невыгодно. Я студенческие документы использую только для свободного проезда от Иркутска до Владивостока и обратно. Я даже, если хотите, из тех же соображений и, кроме того, чтобы освободиться от военной службы, выправил себе монгольский паспорт.
Барановский засмеялся. Востриков, улыбаясь, говорил:
– Вот и смейтесь, любуйтесь – перед вами монгольский подданный, студент института восточных языков, человек, которого никто не смеет побеспокоить и который преблагополучно делает оборот в два миллиона рублей в день.
Профессор счел долгом пояснить офицеру:
– Вы, Иван Николаевич, не верьте ему. Алексей Евгеньевич – человек чересчур резкий и откровенный, страдающий привычкой все немного преувеличивать. Никакой он не спекулянт, а просто великолепный коммерсант, и все.
Востриков смотрел на Барановского мутным, прицеливающимся, взвешивающим взглядом старого торгаша, тряс головой.
– Нет, поручик, я хочу сказать вам всю правду. Вы вчера только училище кончили, полны, следовательно, самого пустого мальчишеского обалдения и глупой радости. Вы сейчас все в розовом свете себе представляете. Так вот знайте, что торговли у нас нет, крупного порядочного товарообмена нет, есть только мелкие спекулятивные сделки, есть крупные аферы, которыми не брезгуют даже министры, вот и все.
Нет, вы подумайте только, поручик, какая у нас может быть сейчас торговля, товарообмен, как может наладиться хозяйственный аппарат, когда у нас, что ни шаг, то верховный правитель, атаман; каждый требует с тебя – дай. Каждый за малейшее ослушание карает, как изменника – кого, чего – ему неизвестно. Гм, торговля, промышленность. – Востриков желчно засмеялся. – Разве я могу получить хоть вагон товара без толкача? Никогда. Я должен ехать сам со своим грузом и толкать, проталкивать его через каждую станцию. Японцам – дай. Семеновцам – дай. Железнодорожникам до стрелочника включительно – дай. Не дашь – не поедешь. Тысячу рогаток поставят. А семеновцы так просто товар заберут. Каждый раз едешь и не знаешь, довезешь или нет? Разоришься или наживешь? Но когда я прорвусь через все преграды, привезу товар на место, тут уж, извините, процентик я наложу не по мирному времени. Я рискую, я и беру. Сто, двести процентов мне мало, я накладываю четыреста, восемьсот, тысячу. Я вздуваю цены до последней возможности.
– Но ведь это же не… не… хорошо. – Барановский хотел сказать – не честно, но не мог. – Зачем вы так делаете? – наивно спросил он спекулянта.
Востриков расхохотался.
– Ну и дитятко же вы, голубчик! Нехорошо! Поймите, что я коммерсант со дня рождения, по натуре коммерсант. И если нельзя сейчас, как говорится, честно торговать, так будем спекулировать. Будем приспосабливаться. Не сидеть же сложа руки, когда дело к тебе само лезет.
Профессор закурил сигару. Барановский сидел, беспокойно посматривая на Татьяну Владимировну. Ему не хотелось поддерживать разговор с Востриковым, он мечтал провести последние часы перед отъездом наедине с любимой девушкой. Офицер нервно вертелся на стуле. Сыр ему казался пресным, масло горьким, кофе недостаточно крепким. Часы на стене отчетливо и гулко пробили два. Офицеру скоро нужно было уходить. Татьяна Владимировна заметила его тоскливый, беспокойный взгляд.
– Вам, Иван Николаевич, кажется, уходить скоро? Пойдемте в сад. Я хочу показать вам в последний раз наши цветы.
Подпоручик покраснел, смутился, вскочил со стула, чуть не опрокинул свой стакан. В саду Татьяна Владимировна усадила Барановского на широкий зеленый диван перед большой круглой клумбой.
– Иван Николаевич, я хочу поговорить с вами серьезно.
– Ради Бога, я всегда готов вас слушать.
– Вы должны не только слушать меня, но и слушаться.
– Слушаюсь, Татьяна Владимировна, слушаюсь.
– Если вы хотите, чтобы ваша Таня была счастлива, – идите на войну. Вернитесь оттуда или живым, или мертвым, но героем. Идите, если не хотите, чтобы грязные солдатские сапоги затоптали наш чудесный паркет. Если хотите, чтобы ваш кумир был одет достойным образом, в тонкие, нежные ткани, чтобы на его ножках были такие же башмачки, идите!
Татьяна Владимировна выставила острый кончик лакированной туфельки.
– Иван Николаевич, вы человек интеллигентный, вам дорого, несомненно, все, что создано веками работы поколений, веками работы мысли лучших людей, вам дорога наша культура. Ради спасения всего этого мы должны поставить на карту свою жизнь.
Татьяна Владимировна говорила горячо. В ее голосе звучали нотки гнева и глубочайшей веры в свою правоту. Барановский взял ее за руки. Девушка посмотрела ему в глаза.
– Вы любите эти руки? Вы хотите, чтобы они остались такими же нежными? Хотите, чтобы эти пальчики пахли духами, а не салом кухонных тряпок? Хотите?
Барановский молча целовал руки Татьяны Владимировны, жадно вдыхая запах духов и женской кожи.
– Прощайте, Иван Николаевич, вам время идти.
Девушка взяла офицера за голову, провела рукой по его щетинистой прическе, посмотрела в большие черные глаза, на пухлые губы со жгутиком пушка под мясистым носом, на ямочку подбородка и тихо, долгим поцелуем прижалась к его лбу.
– Идите. Профессору я передам поклон.
Барановский, опустив голову, пошел к калитке.
– Подождите, дайте на минутку мне вашу шашку!
Подпоручик остановился, с недоумением посмотрел на девушку, неловко вытащил из ножен клинок. Татьяна Владимировна на секунду быстро прикоснулась губами к черной рукоятке.
– Видите, я поцеловала ваш меч. Не опустите его, не продайте. Я буду вашей женой, когда вы с ним вернетесь из завоеванной Москвы.
Глава 5
НАПУТСТВИЕ
На другой день офицерский эшелон отправился на фронт. Проводить уезжающих пришли родные, знакомые. Прибыл с блестящей свитой командующий войсками округа, приехали управляющий губернией, городской голова, шли офицеры, бывшие воспитатели окончивших училище. Проводы были торжественны. Представители власти выступали с речами. Командующий округом, пожилой генерал, говорил старые, избитые слова о долге перед родиной, о чести мундира. В заключение провозгласил ура за здоровье «обожаемого» вождя армии, адмирала Колчака. Офицеры, вымуштрованные за десять месяцев, собаку съевшие на ответах начальству, рявкнули дружное и громкое ура. Оркестр заиграл гимн «Коль славен наш Господь в Сионе»[2]. Головы обнажились. После командующего выступал управляющий губернией, правый социалист-революционер Ветров. Ветров говорил долго, клялся, оставаясь в тылу, не покладая рук бороться с красной крамолой. Речь кончил, как и генерал, здравицей за диктатора. Офицеры, как по команде, деревянными, казенными голосами прокричали три раза ура. Вместо городского головы, кадета Ковалева, выступил представитель городского самоуправления – маленький, щупленький меньшевик Прошивкин. Он начал свой монолог торжественным заявлением о том, что меньшевики бдительно стоят на страже завоеваний революции и интересов рабочего класса, что они, меньшевики, давно бы привели пролетариат к полному освобождению, если бы не большевики, отодвигающие приход желанной свободы своими социалистическими экспериментами. Чем дальше говорил Прошивкин, тем больше вдохновлялся.
– Господа офицеры, – кричал он, – вы идете на славный подвиг! Вы идете на борьбу с комиссародержавием! Выше головы, господа офицеры!
Сотни белых кокард, золотых и защитных погон заискрились. Офицеры улыбались, откровенно насмешливо рассматривая худенькую, тщедушную фигурку оратора.
– Да преисполнятся сердца ваши гордым сознанием того, что вы идете за правое дело, за торжество идей равенства и братства, за освобождение трудящихся от большевистской каторги. Ура!
– Ура! Ура! Ура! – послушно кричали офицеры.
Погоны поблескивали на солнце. Некоторые с усталыми, скучающими лицами морщились, ворчали, что они вовсе не намерены драться за какую-то свободу. Представитель местного купечества Кулагин начал играть напыщенными фразами:
– Доблестные защитники Родины, с отеческой скорбью благословляем мы вас на тяжкий подвиг ратный. Идите, дети! Матери, жены и сестры ваши со слезами надежды провожают вас. Они будут ждать вас обратно победителями.
Подпоручику Петину надоели речи; он вышел из строя, пробрался через густую толпу провожающих на свободный конец перрона. К нему подошла его знакомая, институтка Тоня.
– Это вам, Андрюша, от меня, – сказала она, подавая офицеру букет белых роз. – Вы такой герой, такой храбрый – едете драться с большевиками и не боитесь!
Институтка смотрела на подпоручика ясными, восхищенными глазами.
– Вы победите их? Да?
Петин улыбнулся и, пощипывая верхнюю губу, говорил, что ничего страшного в большевиках нет, что скоро их, вероятно, совсем разобьют.
Кулагин кончил:
– Идите с Богом, защитники наши, знайте, что мы, оставаясь здесь, ничего не пожалеем для блага Родины. Заложим жен и детей, распродадим имения наши, но не сдадимся супостату. Ура!
– Ура! Ура! Ура!
Оркестр заиграл «Коль славен…». Все сняли фуражки.
Станционный сторож два раза ударил в колокол. Матери стали крестить сыновей. Поцелуи, объятия. Женщины плакали. Офицеры садились в поезд. Пестрое лицо толпы металось у длинной красной змеи эшелона, потемнев, беспокоясь. Высокий черноусый Мотовилов стал на площадку вагона, поднял руку. Толпа примолкла, обернулась к подпоручику.
– Господа, от имени всех уезжающих приношу глубокую благодарность за то внимание, какое было оказано нам сейчас. Говорить много я не буду. Нет. Я позволю себе только вспомнить здесь слова незабвенного генерала Лавра Георгиевича Корнилова, сказанные им во время революции. Вот они: «Довольно слов, господа, мы слишком много говорим. Довольно!»
Раздался третий звонок, паровоз резко свистнул, и поезд плавно двинулся вперед.
– Браво! Браво! Правильно! Ура! Ура! Ура! – кричали провожающие.
Мелькали фуражки, шляпы, зонтики, платочки. Тоня шла рядом с площадкой, на которой стоял Петин.
– Андрюша, когда вы убьете первого большевика, то снимите у него с фуражки красную звезду и пришлите мне на память. С германской войны Кока мне каску привез, я была очень рада. Ведь интересно иметь какую-нибудь вещь врага. Не забудете, Андрюша?
– Нет, Тонечка, не забуду. Обязательно пришлю.
Поезд пошел быстрее.
– До свидания, Тонечка, до свидания, – офицер посылал смутившейся институтке воздушные поцелуи.
Через несколько секунд станция и перрон с пестрой толпой скрылись из виду. Паровоз развил скорость полного хода. Мимо навстречу бежали красивые вагоны с запасных путей, низенькие домишки пригорода, зеленые поля.
Дорога была опасная. Партизаны часто спускали воинские поезда под откос, делали набеги на станции. Офицерам выдали винтовки, и они во все время пути поочередно дежурили на остановках, боясь нападений. Ехали весело, вина и закусок было много. В некоторых вагонах пьянство стояло непробудное. Сразу как-то все почувствовали, что приближается что-то страшное и огромное, перед чем стушевываются, меркнут все мелочи дня. Поезд быстро катился на запад.
– Теперь ничего не нужно делать, не нужно думать, пей и пой, – говорил Колпаков.
Социалист-революционер подпоручик Иванов смотрел в даль убегавших лесов и оврагов.
– Какие хорошие слова. Приюты науки… Студенты… За Отчизну… За свободную Отчизну с Учредительным собранием…
Мотовилов презрительно плюнул и поморщился:
– Учредилка. Социалисты паршивые. Свобода. Русскому народу нагайку, а не свободу нужно. Жандармов побольше да царя-батюшку. В этом все наше спасение.
Мотовилов стал бестолково спорить, ругаться. Иванов замолчал; он вспомнил, что Мотовилов воспитанник кадетского корпуса, что кадета логикой не убедишь. Мотовилов, довольный тем, что за ним осталось последнее слово, начал петь, приплясывая:
– Господа офицеры, – кричал он, – вы идете на славный подвиг! Вы идете на борьбу с комиссародержавием! Выше головы, господа офицеры!
Сотни белых кокард, золотых и защитных погон заискрились. Офицеры улыбались, откровенно насмешливо рассматривая худенькую, тщедушную фигурку оратора.
– Да преисполнятся сердца ваши гордым сознанием того, что вы идете за правое дело, за торжество идей равенства и братства, за освобождение трудящихся от большевистской каторги. Ура!
– Ура! Ура! Ура! – послушно кричали офицеры.
Погоны поблескивали на солнце. Некоторые с усталыми, скучающими лицами морщились, ворчали, что они вовсе не намерены драться за какую-то свободу. Представитель местного купечества Кулагин начал играть напыщенными фразами:
– Доблестные защитники Родины, с отеческой скорбью благословляем мы вас на тяжкий подвиг ратный. Идите, дети! Матери, жены и сестры ваши со слезами надежды провожают вас. Они будут ждать вас обратно победителями.
Подпоручику Петину надоели речи; он вышел из строя, пробрался через густую толпу провожающих на свободный конец перрона. К нему подошла его знакомая, институтка Тоня.
– Это вам, Андрюша, от меня, – сказала она, подавая офицеру букет белых роз. – Вы такой герой, такой храбрый – едете драться с большевиками и не боитесь!
Институтка смотрела на подпоручика ясными, восхищенными глазами.
– Вы победите их? Да?
Петин улыбнулся и, пощипывая верхнюю губу, говорил, что ничего страшного в большевиках нет, что скоро их, вероятно, совсем разобьют.
Кулагин кончил:
– Идите с Богом, защитники наши, знайте, что мы, оставаясь здесь, ничего не пожалеем для блага Родины. Заложим жен и детей, распродадим имения наши, но не сдадимся супостату. Ура!
– Ура! Ура! Ура!
Оркестр заиграл «Коль славен…». Все сняли фуражки.
Станционный сторож два раза ударил в колокол. Матери стали крестить сыновей. Поцелуи, объятия. Женщины плакали. Офицеры садились в поезд. Пестрое лицо толпы металось у длинной красной змеи эшелона, потемнев, беспокоясь. Высокий черноусый Мотовилов стал на площадку вагона, поднял руку. Толпа примолкла, обернулась к подпоручику.
– Господа, от имени всех уезжающих приношу глубокую благодарность за то внимание, какое было оказано нам сейчас. Говорить много я не буду. Нет. Я позволю себе только вспомнить здесь слова незабвенного генерала Лавра Георгиевича Корнилова, сказанные им во время революции. Вот они: «Довольно слов, господа, мы слишком много говорим. Довольно!»
Раздался третий звонок, паровоз резко свистнул, и поезд плавно двинулся вперед.
– Браво! Браво! Правильно! Ура! Ура! Ура! – кричали провожающие.
Мелькали фуражки, шляпы, зонтики, платочки. Тоня шла рядом с площадкой, на которой стоял Петин.
– Андрюша, когда вы убьете первого большевика, то снимите у него с фуражки красную звезду и пришлите мне на память. С германской войны Кока мне каску привез, я была очень рада. Ведь интересно иметь какую-нибудь вещь врага. Не забудете, Андрюша?
– Нет, Тонечка, не забуду. Обязательно пришлю.
Поезд пошел быстрее.
– До свидания, Тонечка, до свидания, – офицер посылал смутившейся институтке воздушные поцелуи.
Через несколько секунд станция и перрон с пестрой толпой скрылись из виду. Паровоз развил скорость полного хода. Мимо навстречу бежали красивые вагоны с запасных путей, низенькие домишки пригорода, зеленые поля.
Дорога была опасная. Партизаны часто спускали воинские поезда под откос, делали набеги на станции. Офицерам выдали винтовки, и они во все время пути поочередно дежурили на остановках, боясь нападений. Ехали весело, вина и закусок было много. В некоторых вагонах пьянство стояло непробудное. Сразу как-то все почувствовали, что приближается что-то страшное и огромное, перед чем стушевываются, меркнут все мелочи дня. Поезд быстро катился на запад.
– Теперь ничего не нужно делать, не нужно думать, пей и пой, – говорил Колпаков.
Социалист-революционер подпоручик Иванов смотрел в даль убегавших лесов и оврагов.
– Какие хорошие слова. Приюты науки… Студенты… За Отчизну… За свободную Отчизну с Учредительным собранием…
Мотовилов презрительно плюнул и поморщился:
– Учредилка. Социалисты паршивые. Свобода. Русскому народу нагайку, а не свободу нужно. Жандармов побольше да царя-батюшку. В этом все наше спасение.
Мотовилов стал бестолково спорить, ругаться. Иванов замолчал; он вспомнил, что Мотовилов воспитанник кадетского корпуса, что кадета логикой не убедишь. Мотовилов, довольный тем, что за ним осталось последнее слово, начал петь, приплясывая:
Офицеры подтягивали бессмысленный припев:
Как Россию погубить,
У Керенского спросить.
Громкие песни с гиканьем и свистом, смешиваясь с грохотом поезда, наполняли тайгу целым потоком быстро бегущих звуков, будили жителей станционных поселков. На остановках вокруг эшелона собирались кучки любопытных. Офицеры заигрывали с молодыми деревенскими девками, хвалились, что скоро разобьют большевиков. Дым и пыль столбами крутились за эшелоном. Как на экране, мелькали станции.
Журавель, журавель, журавель,
Журавушка молодой.
Глава 6
«ВСЕ ПОЙДЕМ»
В стороне от железной дороги, в тайге, кипела своя жизнь. Партизаны спешно укрепляли Пчелино. Густой туман сырым серым одеялом закутывал пустые улицы, дворы. Острые железные лопаты со скрипом рвали мягкий зеленый травяной ковер, разостланный вокруг всего села. Говорили шепотом. Вырытую землю осторожно накладывали длинным черным валом. Дозоры подозрительно щупали мокрую траву, раздвигали кусты, тыкались о деревья.
Красное знамя, потемнев, тяжелыми складками повисло над входом в школу. В большом классе на кафедре горел жировик. Пятна света налипли на лицо Григория Жаркова. Вместо глаз у него темнели впадины. Подбородок стал шире. У секретаря волосы торчали спутанной кучей. За партами стеснилось собрание представителей боевых отрядов, местных крестьян и шахтеров из Светлоозерного. Жировик красноватыми клиньями распарывал комнату. Глаза, щеки, носы, освещенные на мгновение, наливались кровью и снова чернели. Говорил бородатый шахтер Мотыгин:
– Товарищи, так што мы кончили германску войну, поспихали к чертям всех бар, так они к нам с новой войной лезут. Сказано было, чтобы без аннексиев и контрибуциев, а им не по нутру. Видишь ли ты, долги старые получить захотелось. Поперек горла, значит, им советская-то власть встала. Не хотится им, чтобы рабочие и крестьяне сами собой управляли, охота повластвовать, барскую свою спесь показать.
Собрание слушало. Шахтер заговорил часто и сбивчиво:
– Нет, не быть тому! Не дадимся, товарищи! Отстоим советскую власть.
– Не дадимся! Отстоим!
– Они хотят, товарищи, опять нас в окопы, опять стравить с кем-нибудь, чтобы нашими руками жар загребать.
– Не пойдем! Не жалам! Долой войну!
– Коли не жалам, товарищи, так всем надо, всем как одному, за оружие браться.
– Все! Все пойдем! С вилами! С кулаками!
– У белых градов оружия хватит – отымем.
Мотыгин замолчал. В классе стало тихо. Красноватые клинья резали толпу.
– А мож, есть промеж нас, товарищи, трусы? Мож, кому бела власть лучше кажется?
Клинья погасли. Жировик замигал тускло, с дрожью. Голова шахтера темным комом расплылась, пропала в темноте. Темнота загрохотала:
– Не дело говоришь, Мотыгин. Говори да не заговаривайся! Бела власть! Широкое спалили! Дочку изнасильничали! Нас разорили! Попадью с ребенком зарубили! Жену прикололи! Все Медвежье перепороли! Девок всех опозорили! Ни старому, ни малому от них пощады нет! Бела власть! Бела власть! Грабеж! Убийство! Хуже старого режима! Где жить будем? Жить как? Унистожить! Унистожить гадов! Шомполами порют! Вешают!
Винтовки стучали тяжелыми прикладами. Пол и парты скрипели. Стало совсем тесно. Мотыгин сел. Старик Чубуков вышел из толпы:
– Товарищи, нечего нам тут сумлеваться, есть промеж нас трусы али нет.
Шум прекратился.
– Мы все знаем, что с белыми гадами жить нельзя. Теперь все знаем. Неделю тому назад я не знал еще, я думал, коли я никого не трогаю, так и меня никто не тронет, ан вышло совсем не то. Дочь родную… – старик затрясся, побледнел, – дочь родную на глазах у матери, у отца, у мужа изнасильничали. Все мы были дома. Слышали, видели, а сделать ничего не могли, потому их сила. Что мы двое с зятем можем? У зятя, окромя того, в ту ж ночь сестренку Машу, четырнадцатилетнюю девочку, замучили звери. Теперь мы вот оба здесь и старуха с нами. Дочки-то нет – замучили изверги. Теперь я говорю, что силен Колчак, а мир сильней его. Миром мы не одного такого уберем. Мир – сила. Мир все может. Надо только всем крестьянам пояснять как следует. Пусть слепых не будет. Пусть все узнают, что белые банды вытворяют, что они сделают с нами, коли власть свою удержат.
– Правильно! Правильно!
Чубукова сменил бывший священник из Широкого Иван Воскресенский. Он был без рясы, коротко острижен, с шомпольной одностволкой за плечами.
– Дорогие товарищи, не удивляйтесь, что ваш пастырь духовный крест сменил на ружье. Когда-то Христос, кроткий и любвеобильный, взял плеть, чтобы изгнать торгующих из храма. Я простой, грешный человек и больше терпеть не могу. Не могу я больше говорить о смирении, о любви.
Темнота застыла. Каплями масла на раскаленную плиту падали слова Воскресенского. Чад острой ненависти к белым застилал глаза, захватывал дыхание. Бывший священник был наружно спокоен, но говорил со сдержанным волнением и силой:
– Не могу, когда вижу, как телом и кровью Христа отцы Кипарисовы торгуют, как они Его именем истязают и распинают целые села. Палачи жену мою и ребенка шашками зарубили за то, что осмелилась противиться поджогу. Да разве я могу после этого оставаться там служить молебны о даровании побед и многолетия убийцам моих ребенка и жены? Разве я могу смириться? Нет, я хочу мстить. Я думаю, что моя месть – святая месть. Моя месть пусть сольется с вашей. Я все силы свои, все знания отдам на общее дело борьбы. Мы все здесь сошлись одинаковые – у каждого есть замученные, убитые родные, близкие. Товарищи, клянусь вам, что я не выпущу из рук оружия до тех пор, пока не будет уничтожен последний из этих гадов. Поклянемся все, товарищи, что мы будем мстить до конца, до победы! Терпеть больше нельзя. Если мы не положим предела бесчинствам этих вампиров, они в крови утопят всех трудящихся, загонят нас в кабалу темного рабства. Не будем рабами, не дадимся в когти новоявленным рабовладельцам!
– Не дадимся! Клянемся! Все клянемся!
Черные руки трясли винтовками, шомполками и берданами.
– Наступать надо! Нечего дожидаться! Вперед! Бить их, гадов! Наступать! Чего ждать! Наступать! Наступать!
Председатель встал, стукнул кулаком:
– Товарищи, внимание!
Жировик стал тухнуть. Черная толпа затихла.
– Всем галдеть зря нечего. Сейчас товарищ Суровцев обскажет вам все, что нужно. Прочтет приказ Военно-революционного районного штаба, тогда увидите, как и кому нужно действовать.
Высокий сутуловатый Суровцев, с копной густых кудрявых волос, длинной темной тенью заслонил гаснущий огонек жировика.
– Товарищи, я думаю, нам нечего говорить о том, что мы согласны или не согласны воевать с белыми. Я думаю, что каждому из нас ясно и понятно, что вопрос борьбы с этими палачами есть вопрос жизни и смерти. Мы живем и будем жить постольку, поскольку ведем и будем вести борьбу. Теперь не может быть речи о какой-нибудь капитуляции, мире.
– Мир будет, когда этих гадов не будет!
– Товарищи, к порядку!
Жарков привстал со стула. Винтовки сердито стукнули.
– Борьба может закончиться только поражением одной из сторон, поражением, а следовательно, и ее полным уничтожением. И на самом деле, как я могу помириться с негодяем, изнасиловавшим мою сестру, засекшим мою мать, заколовшим мою жену, повесившим моего брата, расстрелявшим моих детей?!
– Смерть гадам!
– Товарищи! – Жарков покачал головой. – Мы должны бороться, боремся и будем бороться.
– До конца! До победы! Осиновый кол им, гадам, в могилу!
– И вот районный штаб поставил своей ближайшей задачей организовать борьбу более правильно, планомерно, в больших размерах, в более широком масштабе. Силы живой, бойцов, – у нас хоть отбавляй. Мы получаем подкрепления каждый день. Каждая новая расправа красильниковцев, их новый налет на какую-нибудь деревню, село гонит оттуда в наши ряды десятки лучших людей. Сегодня перед вами выступал старик Чубуков, он будет теперь активным борцом, он только что понял, что нейтральным в этой борьбе остаться нельзя, что нужно примкнуть либо к людям, либо к человекоподобным зверям. Нет сомнения, что скоро все крестьяне нашего уезда решат вопрос о войне точно так же, как решил его Чубуков. Итак, нам нужно позаботиться, чтобы влить в определенные формы, рамки разрастающееся восстание против золотопогонных убийц и мародеров. Нужно позаботиться, чтобы семьи бойцов, которые вынуждены следовать за нашими отрядами, были поставлены в хорошие условия, чтобы им были обеспечены и хлеб и кров. Наконец нужно позаботиться, чтобы и вся наша армия ни в чем не нуждалась, и в первую голову в оружии и патронах.
– Вот это дело! Правильно!
Темнота всколыхнулась. Суровцев, народный учитель-самоучка, бывший политический каторжанин, пользовался среди партизан большой популярностью и авторитетом.
– Районный штаб, товарищи, в своем последнем приказе по войскам Таежного повстанческого района предлагает в целях, только что мною указанных, следующее…
Суровцев говорил спокойно, твердо, отчеканивая каждое слово, каждую букву:
– Первое. Батальонам Мотыгина и Черепкина развернуться в полки трехбатальонного состава и именоваться: первому – 1-м Таежным полком, второму – 2-м Медвежьинским; командирами остаются командиры батальонов. Отрядам Сапранкова, Силантьева и Вавилова слиться в 3-й Пчелинский полк под командой товарища Силантьева. Конные отряды Ватюкова и Кренца свести в отдельный кавалерийский дивизион. Командование возлагается на товарища Кренца. Комендантской команде штаба развернуться в запасный учебный батальон, выделив из своего состава новую комендантскую команду, команду связи и саперную команду. Командование возлагается на товарища Гагина. Из всех не имеющих оружия и небоеспособных беженцев составить рабочую дружину под начальством товарища Неизвестных.
Второе. Выделить немедленно из действующих частей всех специалистов – слесарей, токарей, механиков – и поручить им организацию мастерской для литья и точки пуль, снаряжения, патронов, изготовления ручных гранат и починки оружия.
Третье. Создать при штабе агитационный отдел, на который возложить, помимо устной агитации в нашей армии, среди местного населения и в рядах противника, в его тылу, издание листовок и газеты, использовав для этого имеющиеся две пишущие машинки. Руководство отделом поручить товарищам Суровцеву и Воскресенскому.
Четвертое. Создать совет народного хозяйства, в распоряжение которого передать все запасы обмундирования, снаряжения, вооружения, продовольствия и перевязочные средства. На него же возлагается обязанность снабжения армии всем необходимым, вплоть до огнеприпасов. Ему поручается открытие полевого госпиталя и летучки и устройство и обеспечение семей бойцов и беженцев. Председателем совета народного хозяйства назначается Говориков.
Красное знамя, потемнев, тяжелыми складками повисло над входом в школу. В большом классе на кафедре горел жировик. Пятна света налипли на лицо Григория Жаркова. Вместо глаз у него темнели впадины. Подбородок стал шире. У секретаря волосы торчали спутанной кучей. За партами стеснилось собрание представителей боевых отрядов, местных крестьян и шахтеров из Светлоозерного. Жировик красноватыми клиньями распарывал комнату. Глаза, щеки, носы, освещенные на мгновение, наливались кровью и снова чернели. Говорил бородатый шахтер Мотыгин:
– Товарищи, так што мы кончили германску войну, поспихали к чертям всех бар, так они к нам с новой войной лезут. Сказано было, чтобы без аннексиев и контрибуциев, а им не по нутру. Видишь ли ты, долги старые получить захотелось. Поперек горла, значит, им советская-то власть встала. Не хотится им, чтобы рабочие и крестьяне сами собой управляли, охота повластвовать, барскую свою спесь показать.
Собрание слушало. Шахтер заговорил часто и сбивчиво:
– Нет, не быть тому! Не дадимся, товарищи! Отстоим советскую власть.
– Не дадимся! Отстоим!
– Они хотят, товарищи, опять нас в окопы, опять стравить с кем-нибудь, чтобы нашими руками жар загребать.
– Не пойдем! Не жалам! Долой войну!
– Коли не жалам, товарищи, так всем надо, всем как одному, за оружие браться.
– Все! Все пойдем! С вилами! С кулаками!
– У белых градов оружия хватит – отымем.
Мотыгин замолчал. В классе стало тихо. Красноватые клинья резали толпу.
– А мож, есть промеж нас, товарищи, трусы? Мож, кому бела власть лучше кажется?
Клинья погасли. Жировик замигал тускло, с дрожью. Голова шахтера темным комом расплылась, пропала в темноте. Темнота загрохотала:
– Не дело говоришь, Мотыгин. Говори да не заговаривайся! Бела власть! Широкое спалили! Дочку изнасильничали! Нас разорили! Попадью с ребенком зарубили! Жену прикололи! Все Медвежье перепороли! Девок всех опозорили! Ни старому, ни малому от них пощады нет! Бела власть! Бела власть! Грабеж! Убийство! Хуже старого режима! Где жить будем? Жить как? Унистожить! Унистожить гадов! Шомполами порют! Вешают!
Винтовки стучали тяжелыми прикладами. Пол и парты скрипели. Стало совсем тесно. Мотыгин сел. Старик Чубуков вышел из толпы:
– Товарищи, нечего нам тут сумлеваться, есть промеж нас трусы али нет.
Шум прекратился.
– Мы все знаем, что с белыми гадами жить нельзя. Теперь все знаем. Неделю тому назад я не знал еще, я думал, коли я никого не трогаю, так и меня никто не тронет, ан вышло совсем не то. Дочь родную… – старик затрясся, побледнел, – дочь родную на глазах у матери, у отца, у мужа изнасильничали. Все мы были дома. Слышали, видели, а сделать ничего не могли, потому их сила. Что мы двое с зятем можем? У зятя, окромя того, в ту ж ночь сестренку Машу, четырнадцатилетнюю девочку, замучили звери. Теперь мы вот оба здесь и старуха с нами. Дочки-то нет – замучили изверги. Теперь я говорю, что силен Колчак, а мир сильней его. Миром мы не одного такого уберем. Мир – сила. Мир все может. Надо только всем крестьянам пояснять как следует. Пусть слепых не будет. Пусть все узнают, что белые банды вытворяют, что они сделают с нами, коли власть свою удержат.
– Правильно! Правильно!
Чубукова сменил бывший священник из Широкого Иван Воскресенский. Он был без рясы, коротко острижен, с шомпольной одностволкой за плечами.
– Дорогие товарищи, не удивляйтесь, что ваш пастырь духовный крест сменил на ружье. Когда-то Христос, кроткий и любвеобильный, взял плеть, чтобы изгнать торгующих из храма. Я простой, грешный человек и больше терпеть не могу. Не могу я больше говорить о смирении, о любви.
Темнота застыла. Каплями масла на раскаленную плиту падали слова Воскресенского. Чад острой ненависти к белым застилал глаза, захватывал дыхание. Бывший священник был наружно спокоен, но говорил со сдержанным волнением и силой:
– Не могу, когда вижу, как телом и кровью Христа отцы Кипарисовы торгуют, как они Его именем истязают и распинают целые села. Палачи жену мою и ребенка шашками зарубили за то, что осмелилась противиться поджогу. Да разве я могу после этого оставаться там служить молебны о даровании побед и многолетия убийцам моих ребенка и жены? Разве я могу смириться? Нет, я хочу мстить. Я думаю, что моя месть – святая месть. Моя месть пусть сольется с вашей. Я все силы свои, все знания отдам на общее дело борьбы. Мы все здесь сошлись одинаковые – у каждого есть замученные, убитые родные, близкие. Товарищи, клянусь вам, что я не выпущу из рук оружия до тех пор, пока не будет уничтожен последний из этих гадов. Поклянемся все, товарищи, что мы будем мстить до конца, до победы! Терпеть больше нельзя. Если мы не положим предела бесчинствам этих вампиров, они в крови утопят всех трудящихся, загонят нас в кабалу темного рабства. Не будем рабами, не дадимся в когти новоявленным рабовладельцам!
– Не дадимся! Клянемся! Все клянемся!
Черные руки трясли винтовками, шомполками и берданами.
– Наступать надо! Нечего дожидаться! Вперед! Бить их, гадов! Наступать! Чего ждать! Наступать! Наступать!
Председатель встал, стукнул кулаком:
– Товарищи, внимание!
Жировик стал тухнуть. Черная толпа затихла.
– Всем галдеть зря нечего. Сейчас товарищ Суровцев обскажет вам все, что нужно. Прочтет приказ Военно-революционного районного штаба, тогда увидите, как и кому нужно действовать.
Высокий сутуловатый Суровцев, с копной густых кудрявых волос, длинной темной тенью заслонил гаснущий огонек жировика.
– Товарищи, я думаю, нам нечего говорить о том, что мы согласны или не согласны воевать с белыми. Я думаю, что каждому из нас ясно и понятно, что вопрос борьбы с этими палачами есть вопрос жизни и смерти. Мы живем и будем жить постольку, поскольку ведем и будем вести борьбу. Теперь не может быть речи о какой-нибудь капитуляции, мире.
– Мир будет, когда этих гадов не будет!
– Товарищи, к порядку!
Жарков привстал со стула. Винтовки сердито стукнули.
– Борьба может закончиться только поражением одной из сторон, поражением, а следовательно, и ее полным уничтожением. И на самом деле, как я могу помириться с негодяем, изнасиловавшим мою сестру, засекшим мою мать, заколовшим мою жену, повесившим моего брата, расстрелявшим моих детей?!
– Смерть гадам!
– Товарищи! – Жарков покачал головой. – Мы должны бороться, боремся и будем бороться.
– До конца! До победы! Осиновый кол им, гадам, в могилу!
– И вот районный штаб поставил своей ближайшей задачей организовать борьбу более правильно, планомерно, в больших размерах, в более широком масштабе. Силы живой, бойцов, – у нас хоть отбавляй. Мы получаем подкрепления каждый день. Каждая новая расправа красильниковцев, их новый налет на какую-нибудь деревню, село гонит оттуда в наши ряды десятки лучших людей. Сегодня перед вами выступал старик Чубуков, он будет теперь активным борцом, он только что понял, что нейтральным в этой борьбе остаться нельзя, что нужно примкнуть либо к людям, либо к человекоподобным зверям. Нет сомнения, что скоро все крестьяне нашего уезда решат вопрос о войне точно так же, как решил его Чубуков. Итак, нам нужно позаботиться, чтобы влить в определенные формы, рамки разрастающееся восстание против золотопогонных убийц и мародеров. Нужно позаботиться, чтобы семьи бойцов, которые вынуждены следовать за нашими отрядами, были поставлены в хорошие условия, чтобы им были обеспечены и хлеб и кров. Наконец нужно позаботиться, чтобы и вся наша армия ни в чем не нуждалась, и в первую голову в оружии и патронах.
– Вот это дело! Правильно!
Темнота всколыхнулась. Суровцев, народный учитель-самоучка, бывший политический каторжанин, пользовался среди партизан большой популярностью и авторитетом.
– Районный штаб, товарищи, в своем последнем приказе по войскам Таежного повстанческого района предлагает в целях, только что мною указанных, следующее…
Суровцев говорил спокойно, твердо, отчеканивая каждое слово, каждую букву:
– Первое. Батальонам Мотыгина и Черепкина развернуться в полки трехбатальонного состава и именоваться: первому – 1-м Таежным полком, второму – 2-м Медвежьинским; командирами остаются командиры батальонов. Отрядам Сапранкова, Силантьева и Вавилова слиться в 3-й Пчелинский полк под командой товарища Силантьева. Конные отряды Ватюкова и Кренца свести в отдельный кавалерийский дивизион. Командование возлагается на товарища Кренца. Комендантской команде штаба развернуться в запасный учебный батальон, выделив из своего состава новую комендантскую команду, команду связи и саперную команду. Командование возлагается на товарища Гагина. Из всех не имеющих оружия и небоеспособных беженцев составить рабочую дружину под начальством товарища Неизвестных.
Второе. Выделить немедленно из действующих частей всех специалистов – слесарей, токарей, механиков – и поручить им организацию мастерской для литья и точки пуль, снаряжения, патронов, изготовления ручных гранат и починки оружия.
Третье. Создать при штабе агитационный отдел, на который возложить, помимо устной агитации в нашей армии, среди местного населения и в рядах противника, в его тылу, издание листовок и газеты, использовав для этого имеющиеся две пишущие машинки. Руководство отделом поручить товарищам Суровцеву и Воскресенскому.
Четвертое. Создать совет народного хозяйства, в распоряжение которого передать все запасы обмундирования, снаряжения, вооружения, продовольствия и перевязочные средства. На него же возлагается обязанность снабжения армии всем необходимым, вплоть до огнеприпасов. Ему поручается открытие полевого госпиталя и летучки и устройство и обеспечение семей бойцов и беженцев. Председателем совета народного хозяйства назначается Говориков.