Страница:
Майор его слушал не перебивая, понимающе кивал, иной раз вздыхал или цокал языком, затем далеко отшвырнул свой прутик и передвинул на колени планшетку. Развернув ее, стал разглядывать какой-то листок, упрятанный под желтым целлулоидом.
- Так,- сказал он, - на этом покамест закруглимся. На-ка вот, распишись мне тут.
- Насчет чего? - споткнулся разлетевшийся Сиротин.
- Насчет неразглашения. Разговору нас, как ты понимаешь, не для любых ушей.
- Так... зачем же? Я разглашать не собираюсь.
-- Тем более, чего ж не расписаться? Давай не ломайся.
Сиротин, уже взяв карандашик, увидел, что расписаться ему следует в самом низу листка, исписанного витиеватым изящным почерком, наклоненным влево.
- Тезисы, - пояснил майор. - Это я схемку набросал, как у нас примерно пойдет беседа. Видишь - сошлось, в общем и целом.
Сиротина удивило это, но отчасти и успокоило. В конце концов, не сообщил он этому майору ничего такого, чего тот не знал заранее. И он расписался нетвердыми пальцами.
- И всего делов. - Майор, усмехаясь Сиротину, застегнул аккуратно планшетку, откинул ее за спину и встал. - А ты, дурочка, боялась. Пригладь юбку, пошли.
Он вышагивал впереди, крепко переступая налитыми, обтянутыми мягким хромом ногами балетного танцовщика, планшетка и пистолет елозили и подпрыгивали на его крутых ягодицах, и у Сиротина было то ощущение, что у девицы, возвращающейся из лесу вслед за остывшим уже соблазнителем и которая тем пытается умерить уязвление души, что сопротивлялась как могла.
- А кстати, - майор вдруг обернулся, и Сиротин едва не налетел на него, - раз уже нас на эти темы клонит... Может, ты мне сон объяснишь? Умеешь сны отгадывать? Значит, прижал я хорошего бабца в подходящей обстановке. В уши ей заливаю - про сирень там, про Пушкина-Лермонтова, а под юбкой шурую вежливо, но неотвратимо, с честными намерениями. И все, ты понимаешь, чинненько, вот-вот до дела дойдет. Как вдруг - ты представляешь? - чувствую: мужик! Мать честная, с мужиком это я обжимался, чуть боекомплект не растратил. Что скажешь? В холодном поту просыпаюсь. И к чему бы это?
Сиротин, ошарашенный, распяливал лицо глупой и жаркой ухмылкой. Майор смотрел на него, вылупив простодушно голубые свои глаза и полуоткрыв рот. Не дождавшись ответа, он двинулся дальше, сам себе отвечая:
- А я так думаю - пора эту войну кончать. Скорей по домам - своих баб щупать. А то, наблюдаю, у всех уже шарики за кубики заходят.
Там, где тропинка впадала в просеку и где могли бы их увидеть вместе, он снова остановился.
- Ну, тебе направо, мне налево. Вот что я тебе скажу, Сиротин. Ты это, о чем мы условились, не рассматривай, как будто тебя употребили. У меня ведь в желающих сотрудничать недостатка нет. Так что я это тебе доверил как честь. Вижу, тебя коробит что-то. Понимаю. Но ничего, привыкнешь. Ты все обдумай как следует, прикинь, план себе наметь, как будешь со мной работать. И приступай. Покеда!
Приступить Сиротину, однако ж, не выпало повода. Не пришлось никуда ездить с генералом - в последние дни тот сиднем засел в своем убежище, которое выбрал сразу после переправы, отдельно от штаба армии, в разбитом вокзальчике станции Спасо-Песковцы, и к нему туда подъезжали с докладами и из штаба, и с левого берега, и со всего плацдарма, теперь до того разросшегося, что его все реже называли плацдармом. Сиротин же только дежурил у "виллиса", и постепенно то мутное, гадливое ощущение, что испытал он в леске, рассеивалось, сменяясь избавительной надеждой, что надобность в нем у майора Светлоокова, может статься, уже и отпала.
Оно явилось опять, это ощущение, когда майор Светлооков, проходя по каким-то своим делам к генералу, призадержался возле Сиротина и, ткнув его легонько пониже груди своей планшеткой, весело пожурил:
- Ты что ж это мне девку изводишь? Жалуется мне на тебя.
- Какую девку?
- "Какую"! Зоечку. Охмурил, а не звонишь. Столько, говорит, я в него души вложила, а он прохиндеем оказался.
- Так ведь... об чем говорить пока?
- Вот, еще научи его, о чем с прекрасным полом беседуют. Ты позвони, а там видно будет. Позвони, позвони, не стесняйся.
И прошел, весело оглядываясь на оторопевшего Сиротина, заговорщицки подмигивая.
Два дня Сиротин собирался с силами и все же позвонил, позвонил этой Зоечке, с которой до этого едва ли десятком слов перекинулся, и теперь не мог вспомнить без жгучего стыда, от которого влажно делалось лицу, свой голос, то жидкий, то деревянный, свои косноязычные упреки этой Зоечке, что вот, мол, бывают некоторые, которые своих знакомых забывают, зазнались, а Зоечка-то и не зазналась ни чуть, Зоечка его моментально узнала и этого звонка очень даже ждала, и на каждый его попрек отвечала таким щебетом, что у него в ушах звенело. Едва сведя разговор к концу, он лишь потом сообразил, не без натуги, что она ведь ему и свидание назначила, предложила хоть сегодня улучить минутку и заглянуть.
Он шел к ней, робея и с чувством вины, как идут к начальству на выволочку. Зоечка и начала с выговора: завидя его из окна телефонного узла, из автобуса, к которому сходились с разных сторон провода, подвешенные на шестах и ветках, она выпорхнула к Сиротину и заговорила сердитым полушепотом, хотя и с улыбающимся лицом:
- Ты что ж это делаешь, недотепа! Сначала приходят, а уж потом звонят. А ты все наоборот. Ни с того ни с сего: "Позовите мне Зоечку". Какая я тебе Зоечка, если нас вместе не видели? Вот тебе - первый прокол!
- Так мне ж так майор сказал, - стал оправдываться Сиротин.
- Тише ты, дурень. Так, да не так, - прошипела Зоечка, но тут же, однако, смягчилась. - Пройдемся, чтоб нас увидели.
Они сперва покружились по опушке, в пятнистой тени маскировочных сетей, дабы Зоечкины подружки-телефонистки, поглядывавшие из автобуса, могли себе уяснить характер их отношений. Из другого автобуса, где трещали пишущие машинки и сочинялась армейская газета, тоже на них поглядывали. Сиротин не находил, что сказать, Зоечка тоже не говорила, а только обращала к нему снизу вверх улыбающееся лицо. Со стороны показалось бы, что они от неожиданности встречи и нахлынувшего чувства просто не находят слов.
- Ну что, так и будем по одному месту кружить? - сказала Зоечка. - Хоть бы увлек меня куда-нибудь.
- Куда? - спросил Сиротин. И даже вспотел от своей глупости.
- Закудакал! С девушками не знаешь, как обращаться? Можешь меня взять за плечо. Господи, не за погон, а за плечо!
Рука Сиротина, и без того не чересчур чистая, сразу взмокла. По Зоечкиному фаянсовому личику промелькнула брезгливая гримаска.
- Ты хоть не тискай...
-- Так чо, убрать? - спросил он так же глупо.
Она лишь сердито дернула плечиком. Несколько погодя, взяла его руку и обвила вокруг своей талии.
- Перемещать надо время от времени, а то, глядишь, приклеится. Только это надо делать украдкой, тогда похоже на правду. - Еще погодя, сбросила его руку совсем. - А вот теперь у нас другое настроение. Просто смотри себе под ноги вдумчиво и молчи.
В этот ясный предосенний день их могли видеть в разных местах среди редколесья, где новый плацдарм успел утвердить свою бивачную жизнь, прихватив себе то пространство, что зовется вторым эшелоном. Видели из столовой Военного совета, расположившейся в огромной палатке с завернутыми полами, где стоял общий длинный стол и рядом, под своим навесом, дымила походная кухня на дутиках; повар, в белой куртке и колпаке, и обедавшие офицеры-штабисты провожали влюбленную пару усмешливыми взглядами. Зоечка, мечтательно улыбаясь, склоняла голову к плечу Сиротина и покусывала травинку, порой щекотала его этой травинкой по щеке.
Зенитчики, полеживавшие на травке возле своих счетверенных пулеметов, белыми животами к солнышку, тоже их видели - они хоть и накрыли глаза пилотками, но головы поворачивали вслед, все трое одновременно.
Могли их видеть возле танковых мастерских, где чинились под маскировочным пятнистым тентом две пригнанные из боя "тридцатьчетверки"; ремонтники, в черных промасленных комбинезонах, обстукивали кувалдами разрывы брони, пригоняли заплаты, приваривали их шипучей дугой от передвижного генератора; один, повязав тряпкой рот и нос, счищал надетой на палку скоблилкой с почерневшей башни комки прикипевшего горелого мяса.
Видели около медсанбата, нескольких таких же огромных палаток, недалеко не вместивших всех пациентов; койки и носилки плотными рядами стояли снаружи, под шумящими кронами; санитарки, делая спешные перевязки и уколы, привычно-ласково уговаривали стонущих потерпеть немного, и, невольно впадая в их тон, такими же причитаниями, почти бабьими голосами, разговаривали санитары-мужчины. У входа в крайнюю палатку, прислонясь к трубчатой опоре и зажав под мышкой желтые резиновые перчатки, торопливо-жадно курила врачиха в клеенчатом мясницком фартуке, заляпанном ржавыми потеками, порою оборачивалась внутрь палатки и хриплым осевшим голосом отдавала распоряжения, а порой по измученному ее лицу пробегала улыбка - когда она смотрела, как двое легкораненых, уже выздоравливающих, помогая один другому, осваивали тяжелый немецкий велосипед. Время от времени выносили в оцинкованных тазах и выплескивали здесь же, в бомбовую воронку, красную жидкость с комьями размокшей ваты. Шагах в десяти, присев на корточки, в такой же таз доил корову седой рыжеусый солдат в белесой заплатанной гимнастерке.
Кровавая и костоломная работа передовой шла безостановочно - то и дело подъезжали наполненные своим стонущим, слабо шевелящимся грузом телеги, бортовые машины и фургоны. И запахи смерти и страдания смешивались в чистом воздухе с запахами кухни, еды - от этого делалось особенно тяжело, тошнотно. Поморщась, Зоечка предложила:
- Ну все, программу выполнили. Можем теперь удалиться куда-нибудь в тихое местечко. Мне надо кой-чего дополнительно тебе сказать.
Так они пришли к той поваленной сосне, и Зоечка, усевшись на нее, сбросила наконец ей самой уже надоевшую улыбку и аккуратно обтянула юбкой круглые коленки. Он подумал, что она здесь не раз уже побывала с майором Светлооковым, перед которым, наверное, не так уж прикрывала скрещенье ног.
- А ты... давно с ним? - глухо, пересыхающим ртом, спросил Сиротин.
- Что - "с ним"? - Зоечка поглядела на него поверх носа, отчего ее лицо сделалось надменным. - Живу, что ли?
- Работаешь, - смущенно поправился Сиротин.
- Надо ясно выражаться. Ты что думаешь - тут все вместе может быть? О, нет! Работать и спать - две вещи несовместимые.
- Это почему ж так? - Он искренне удивился.
- А потому. Фиктивных романов не бывает. Кто-нибудь обязательно по правде влюбится, и это всю конспирацию нарушит. У нас с ним характер работы такой, что этого - не нужно. С тобой - характер другой. Но мы же ни к чему такому, в общем, не стремимся, правда? Меня твоя личная жизнь не касается, а тебя - моя.
- Тем более что у тебя другой есть. Покуда жена далече. В Барнауле, съязвил Сиротин, сам немного уязвленный.
Тот, о ком он говорил, был едва не всей армии известный майор Батлук из оперативного отдела штаба, живописный полнеющий красавец-брюнет, любитель поесть и попить, а также попеть украинские песни - голосом ненатуральным, зато чрезвычайно громким.
- Ах, этот... - сказала Зоечка небрежно, однако матово-белые ее щеки стали медленно розоветь. - Это была ошибка. То есть, в общем... это тоже была работа. Его одно время подозревали.
- В чем? - Сиротин опять подивился: в чем уж таком могли подозревать майора Батлука? Разве что в уклонении от алиментов трем семьям.
- В ротозействе. Показалось, что есть утечка оперативных данных. Но выяснилось, что это ошибка. Во всех смыслах ошибка, - добавила Зоечка со значением и загадочно помолчала, и Сиротину показалось, что эти мгновения она все же посвятила воспоминанию о своем певучем майоре. - Я смотрю, ты все знаешь. Ну, в общем, я им действительно увлеклась. Мужчина что надо. Только самомнения много. На наш роман смотрел как на временный. Ну, может быть, так и надо смотреть. Потому что в Европе все равно все переменится.
- Как это?
- А так, очень просто. Это здесь мы у вас считанные, боевые подруги. А там вы себе баб найдете каких угодно и сколько угодно. И не только офицеры, а последние обозники. Даже кто из себя ничего не представляет, ноль без палочки, у него ведь оружие, кто ж устоит. В общем, как майор говорит, Светлооков: "Спешите жить, девочки, надвигается на вас девальвация". Ладно, закруглимся. На первом плане должно быть дело. А романы - побоку.
Ему тоже - наверное, впервые в жизни, - говоря с женщиной, молодой и не совсем ему безразличной, захотелось перевести разговор на другое.
- И что тебя потянуло... к этой работе? - спросил он угрюмо.
- А что? - Она улыбнулась мечтательно. - Скажешь, тут нечем увлечься? Хотя бы сознание, что можешь большие дела делать, столько пользы принести... Ты об этом не думал?
- Я думал, каждый, куда его поставили, пускай свое делает как следует. И того с головой хватит.
- Ну, а мне этого мало. Что я такое? Телефонистка. Приложение к коммутатору. Ты тоже приложение - к "виллису". А майор мне такие перспективы открыл, что голова кружится, честное слово. Ты даже не представляешь, сколько в наших рядах скрытых врагов, как люди в большинстве настроены. Кто неправильно, а кто и враждебно. Иногда и высокие люди, с такими званиями, и орденов полно. Пока что они воюют, исполняют свой долг, и мы сейчас не можем ими заниматься вплотную. Еще не время. Пока что нужно о каждом узнать побольше. И с каждым работать - терпеливо, упорно и в то же время беспощадно.
- Он мне совсем другое говорил, - сказал Сиротин растерянно.
- Что же ты хочешь, чтоб тебя сразу во все тонкости посвятили? Я вот уже три месяца с ним... работаю, а он мне только краешек приоткрыл. Но и краешек - это, ого, как много! Просто у меня к этой работе сразу вкус проявился. Он говорит, что я даже, может быть, будущая Мата Хари. Такая была всемирная разведчица. Ну, а у тебя, значит, пока что вкуса не обнаружилось.
Явное и пугающее ощущение, что его уже втянули куда-то, откуда не так просто выбраться, отрезвило его.
- При чем тут "вкус"? - сказал он, нахмурясь. - Мы с ним совсем о другом говорили. Позаботиться, чтоб командующий себя риску не подвергал...
Зоечка поглядела на него искоса и насмешливо, но быстро ее лицо сделалось серьезным.
- Ну, кто ж спорит, чудак. Это такая задача, что по сравнению с ней все остальное чепуха, суета сует. Но мы же для этого и встретились.
Он уловил в ее голосе разочарование. Как будто она совсем другого ждала от этого свидания.
Ей стало откровенно скучно с ним. Разбросав руки по стволу и приподняв плечики, так что на них изогнулись погоны, и вытянув скрещенные ноги в хромовых сапожках и нитяных, телесного цвета чулках, она вертела головой, поглядывая вверх, провожала глазами летящие клочья паутины и напевала вполголоса:
Дует теплый ветер, развезло дороги.
И на Южном фронте оттепель опять.
Тает снег в Ростове, тает в Таганроге.
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать...
...Она не знала, как права была. Через много лет она будет вспоминать этот ясный день бабьего лета, когда что-то не удалось ей, на что она рассчитывала; она впервые вспомнит об этом дне, войдя с армией в освобожденную Прагу и фотографируясь в группе друзей-"смершевцев" на многолюдной, усыпанной цветами Вацлавской площади, сама уже в лейтенантских погонах, с орденом и медалями на груди; она изредка, но все острее и грустнее будет его вспоминать потом лет восемь, исполняя работу, для которой так много у нее проявилось вкуса, что ее даже выдвинут в столичный аппарат; затем, когда надобность в ее ретивости несколько поубавится, и Зоечку выставят за порог аппарата, и ей придется избегать встреч с таким множеством людей, что проще окажется уехать из Москвы, она будет вспоминать этот день все чаще и чаще в чужом для нее городе, верша человеческие судьбы уже в ином качестве, - потому что вершить их составляет единственное ее призвание и потому что надо же куда-то приткнуть дебелую партийную бабенку, переспавшую со всеми инструкторами обкома, - поэтому в качестве расторопной хитрой судьихи, ценимой за ее талант писать приговоры, полные птичьего щебета и совершенно бесспорные ввиду отсутствия в них какой бы то ни было логики; она его будет вспоминать - опустившейся бабищей, с изолганным, пустоглазым, опитым лицом, с отечными ногами, с задом, едва помещающимся в судейском кресле, - вот этот солнечный день на днепровском плацдарме и этого парня, первого ею погубленного, и однажды четко сформулирует:
"Он был в меня влюблен!" - после чего ей все больше будет казаться, что между ними было тогда что-то настоящее, идеальное, кристально чистое, единожды даримое человеку в жизни, что парень этот был и остался ее единственной, хоть и неизреченной, любовью...
Зоечка поднялась на ноги и потянулась, едва не до хруста, всей стройной, тонкой фигуркой, выгнув стан, перетянутый офицерским ремнем с портупеей.
- Мне пора, - сказала она, тряхнув прелестными пепельными локонами, свисавшими из-под пилотки спиральками. - Завтра опять встретимся, шифр надо согласовать. Сказал тебе майор?
- Говорил.
- Я кое-что там разработала, к завтрему закончу. У меня быстро освоишь. Да не боги горшки обжигают.
Он возвращался, сбитый с толку, с тревожной раздвоенностью в душе. Он думал о Зоечке с азартной самонадеянностью здорового парня - что наперекор всякой работе у них вполне может наметиться что-то другое, - и с опаской: как бы не сделать завтра какой-нибудь промах, не ступить уже ни на полшага в то зыбкое и пугающее, в чем она уже сильно погрязла и куда его тоже могло затянуть. Сохранить себя и ее вытащить - вот с чем он решил прийти к ней и объявить напрямик.
А назавтра - и случилось вот это, все преломившее: "Запрягай, Сиротин. В Москву!" Однако еще одна встреча была у них с майором Светлооковым последним в армии, кого видел Сиротин и с кем говорил. Разогревая мотор, он разглядел неясное отражение в лобовом стекле и обернулся. Майор Светлооков стоял за его спиной, чуть поодаль, смотрел на него своим простодушным взглядом и легонько похлопывал себя прутиком по сапогу.
- Вот, отбываем, - сказал Сиротин, разведя руками, отчего-то виновато. - Выходит, служба наша кончается?
- Знаю, знаю, - ответил майор. - С Богом, как говорится... А служба наша не кончается. Она начинается, но никогда не кончается.
Перебирая все это в памяти - сидя слева от генерала, во весь путь молчаливого и сумрачного, - Сиротин вдруг понял, с упавшим сердцем, что ведь, наверное, те разговоры и леске, у поваленной сосны, имели какое-то отношение к внезапному этому отъезду. И может быть, предупреди он генерала который ведь был ему не чужее этого майора Светлоокова и чертовой этой Зоечки! - признайся он тогда же, генерал предпринял бы какие-то свои меры, и отъезда, вовсе для него не радостного, могло и не быть. Но вместе со своим признанием Сиротин представил себе удивленный и брезгливый взлет генеральских бровей и бьющий в лицо вопрос: "И ты согласился? Шпионить за мной согласился!" Чем было бы ответить? "Для вашего же сохранения"? А на это он: "Скажи лучше - для своего. О своей шкуре заботился!" И после этого ничего Сиротин бы не сумел объяснить генералу.
Глядя на дорогу, летящую в забрызганное слякотью стекло, он постигал то, чего не успел постичь по молодости: так не бывает, чтоб кто бы то ни было, вызвавшись разгрузить часть нашей души, разделить бремя, другую ее часть не нагрузил бы еще тяжелей, не навалил бы еще большее бремя. И еще одно постигал водитель Сиротин, изъездивший тьму дорог: если пересеклись твои пути с интересами тайной службы, то, как бы ни вел ты себя, что бы ни говорил, какой бы малостью ни поступился, а никогда доволен собой не останешься.
2
И эта же Ставка совсем иной представлялась генеральскому адъютанту, так же мало знавшему о станции метро "Кировская". Дорога шла под уклон, к мостку через невидимый еще ручей, с обеих сторон бежали полосатые красно-белые столбики - крохотный уголок земли, по которому война прошлась безобидно, - а за обочиной выстроились коридором бежевые стволы тополей, и, наверное, в этот миг воображению майора Донского открывался коридор Ставки, по которому он проходил с генералом, - вот, как сидел, позади и левее. Тот коридор был широк и сумрачен, с высокими сводами и весь выстлан ковровой дорожкой, в которой тонул тяжкий переступ генеральских сапог, только чуть позвякивали шпоры. Ноги адъютанта, упиравшиеся в железный вибрирующий пол "виллиса", явственно ощущали ворсистую мягкость той дорожки, трехцветной, как флаг неведомой республики, и мысленно он проходил по ней дважды: сначала - как генерал, посередине, наклонив голову, чтобы уж поэтому не кланяться знакомым встречным, а лишь бровями обозначать приветствие, - именно так ничего не ронялось из достоинства и покоряющей красоты, которой, что ни говори, исполнено поверженное могущество. А затем проходил и сам, шаг в шаг с генералом, не отдаляясь, чтоб это не выглядело отмежеванием. Ведь коридор полон глаз, офицеры из отделов и управлений показываются в бесчисленных дверях или пробегают мимо, прижав локтем папку с докладом. Не взглянуть на майора Донского они, естественно, не могут, и как же сильно они ему завидуют - его усталой, но и четкой походке, его полинялой гимнастерке с неяркими полевыми погонами, его утомленным, но и спокойным глазам, повидавшим все то, о чем они только вычитывают из сводок. Больше, пожалуй, и не нужно поводов для зависти - никаких орденов, ни даже колодок, только гвардейский знак, но это ведь и неличная награда. Как-никак его судьба зависит от них штабных, тыловых, завидующих.
В приемной, обшитой дубовыми панелями и светло-зеленым линкрустом, вставал им навстречу величественный дежурный - не ниже полковника, принимал от них личное оружие и сопроводительные документы, после чего генерал усаживался ждать в кресло, отворотясь к окну, адъютант же, которому здесь уже незачем было находиться, понятными жестами показывал дежурному, что отлучается в курилку, а тот кивал в ответ, что вызовет при надобности.
В тот же час, когда за двойными дверьми того кабинета решалась судьба генерала, решалась и адъютантская - в просторной белокафельной курилке, где, надо полагать, стильные полумягкие стулья вдоль стен и никелированные, на подставках, пепельницы - и еще одна общая, малахитовая, на огромном низком столе черного дерева, - и где совершенно не пахнет ни табачным дымом, ни близрасположенным сортиром, и ровно гудит приточно-вытяжная вентиляция, не мешающая двоим-троим говорить вполголоса и так, что не обязательно слышно остальным. К этому часу следовало приготовить слова рассеянно-доброжелательные, улыбку сожалеющую и слегка ироничную, весь облик верного, исполнительного и знающего себе цену офицера для поручений, переживающего за ошибки начальства, но не так уж согласного за них отвечать своей карьерой. Не начинать разговора самому, ни о чем не спрашивать, но скромно войти, всем кивнуть глубоко и сесть отдельно или стать у окна - и не может быть, чтоб не заметили, не завязали бы разговора с милым застенчивым фронтовиком, выуживающим пожелтевшими заскорузлыми пальцами папироску из самодельного портсигара, на котором что-то интересное выколото сапожным шилом, а именно - скрещение штыка и пропеллера, перевитое гвардейской лентой, с надписью: "Давай закурим, товарищ, по одной" - и пониже: "Будем в Берлине, Андрюша!" С портсигара только начать и тут же его упрятать смущенно - баловство, плод окопного безделья. И чутким ухом ловить вопросы, из них-то и выуживая недостающие сведения насчет генерала, намеками, полувопросами дать понять, что готов принять братскую руку помощи, кто протянет ее - не пожалеет. Чего, в принципе, хотелось бы? Самостоятельности. Быть кем-то, а не при ком-то, осточертел этот горький хлеб. Конечно, остаться здесь он и не мечтает, хотя за ним кое-какой оперативный опыт, и если б взялись его поднатаскать... но нет, мечтать не приходится, скорее мечтал бы - стать на бригаду, не обижен был бы и полком. Чертовски трудна задача - и всего час на нее, на переустройство всей жизни. Когда вызовет дежурный и узнается наконец, что там решено с генералом, поздно будет что бы то ни было переигрывать, придется покориться решению, принятому без тебя.
Длинным ногам адъютанта было тесно за спинкой водительского сиденья, приходилось колени скашивать к бoрту, и левое, упершееся во влажный брезент, сильно холодило; казалось, слякоть просачивается сквозь галифе, и от этого, вместе с брезгливостью к себе, возникала обида на генерала - за то, что в своем грехе или в своей ошибке не принимал в расчет участь его, майора Донского, всегда вынужденного примащиваться обочь и позади генеральского кресла. Жгла в который раз досада, что засиделся на этом месте, засиделся в майорах, когда надо делать свою игру. Вспомнилось, кстати, как обошел его генерал наградою за форсирование Десны - и как еще обидно обошел! Он передал с Донским личные инструкции командиру батальона, оборонявшегося на плацдарме; инструкции эти нельзя было доверить рации и передать по проводу, который еще не протянули, но и везти их самому тоже не было надобности, хватало сообщить их любому расторопному офицеру, переправлявшемуся на тот берег; Донской, однако ж, их никому не доверил, а переправился сам на плоту, под чувствительным обстрелом, и втолковывал их батальонному, вконец замороченному и полуоглохшему, покуда тот их связно не повторил. Потом, в тихой прохладной избе, он рассказывал генералу, с легким юмором и не выделяя себя, каких мучений стоило несчастному батальонному стоять перед ним в полный рост в неглубоком окопе, не моргая от близких разрывов и не втягивая голову в плечи. Генерал, сидевший в галифе со спущенными подтяжками и в нижней белой рубахе, слушал насупясь, отхлебывая молоко из крынки и шевеля пальцами босых ног, потом вдруг сказал: "Значит, говоришь, он кланяется? хотя Донской говорил как раз обратное. - А надо его к Герою представить, тогда кланяться не посмеет. Ты мне напомни завтра - в список его вставить". Получилось, рассказом о своих действиях Донской выхлопотал награду другому и еще обязан был про это напоминать; ему же, главному действующему лицу в рассказе, отвели его всегдашнее второе место. Однако то был лишь первый укол: напоминать пришлось не однажды, а чуть не десять раз - генерал все отмахивался: "Не до него сейчас, завтра напомнишь". В конце концов это надоело Донскому, и он сам позвонил в политотдел, чтоб не обошли там этого батальонного. Ему ответили, что список уже дней пять как ушел в политуправление фронта и капитан Сафонов там есть, вставлен самим командующим. Донской только и нашелся пролепетать: "Это я и хотел проверить", - и всего обиднее было теперь вспоминать этот лепет.
- Так,- сказал он, - на этом покамест закруглимся. На-ка вот, распишись мне тут.
- Насчет чего? - споткнулся разлетевшийся Сиротин.
- Насчет неразглашения. Разговору нас, как ты понимаешь, не для любых ушей.
- Так... зачем же? Я разглашать не собираюсь.
-- Тем более, чего ж не расписаться? Давай не ломайся.
Сиротин, уже взяв карандашик, увидел, что расписаться ему следует в самом низу листка, исписанного витиеватым изящным почерком, наклоненным влево.
- Тезисы, - пояснил майор. - Это я схемку набросал, как у нас примерно пойдет беседа. Видишь - сошлось, в общем и целом.
Сиротина удивило это, но отчасти и успокоило. В конце концов, не сообщил он этому майору ничего такого, чего тот не знал заранее. И он расписался нетвердыми пальцами.
- И всего делов. - Майор, усмехаясь Сиротину, застегнул аккуратно планшетку, откинул ее за спину и встал. - А ты, дурочка, боялась. Пригладь юбку, пошли.
Он вышагивал впереди, крепко переступая налитыми, обтянутыми мягким хромом ногами балетного танцовщика, планшетка и пистолет елозили и подпрыгивали на его крутых ягодицах, и у Сиротина было то ощущение, что у девицы, возвращающейся из лесу вслед за остывшим уже соблазнителем и которая тем пытается умерить уязвление души, что сопротивлялась как могла.
- А кстати, - майор вдруг обернулся, и Сиротин едва не налетел на него, - раз уже нас на эти темы клонит... Может, ты мне сон объяснишь? Умеешь сны отгадывать? Значит, прижал я хорошего бабца в подходящей обстановке. В уши ей заливаю - про сирень там, про Пушкина-Лермонтова, а под юбкой шурую вежливо, но неотвратимо, с честными намерениями. И все, ты понимаешь, чинненько, вот-вот до дела дойдет. Как вдруг - ты представляешь? - чувствую: мужик! Мать честная, с мужиком это я обжимался, чуть боекомплект не растратил. Что скажешь? В холодном поту просыпаюсь. И к чему бы это?
Сиротин, ошарашенный, распяливал лицо глупой и жаркой ухмылкой. Майор смотрел на него, вылупив простодушно голубые свои глаза и полуоткрыв рот. Не дождавшись ответа, он двинулся дальше, сам себе отвечая:
- А я так думаю - пора эту войну кончать. Скорей по домам - своих баб щупать. А то, наблюдаю, у всех уже шарики за кубики заходят.
Там, где тропинка впадала в просеку и где могли бы их увидеть вместе, он снова остановился.
- Ну, тебе направо, мне налево. Вот что я тебе скажу, Сиротин. Ты это, о чем мы условились, не рассматривай, как будто тебя употребили. У меня ведь в желающих сотрудничать недостатка нет. Так что я это тебе доверил как честь. Вижу, тебя коробит что-то. Понимаю. Но ничего, привыкнешь. Ты все обдумай как следует, прикинь, план себе наметь, как будешь со мной работать. И приступай. Покеда!
Приступить Сиротину, однако ж, не выпало повода. Не пришлось никуда ездить с генералом - в последние дни тот сиднем засел в своем убежище, которое выбрал сразу после переправы, отдельно от штаба армии, в разбитом вокзальчике станции Спасо-Песковцы, и к нему туда подъезжали с докладами и из штаба, и с левого берега, и со всего плацдарма, теперь до того разросшегося, что его все реже называли плацдармом. Сиротин же только дежурил у "виллиса", и постепенно то мутное, гадливое ощущение, что испытал он в леске, рассеивалось, сменяясь избавительной надеждой, что надобность в нем у майора Светлоокова, может статься, уже и отпала.
Оно явилось опять, это ощущение, когда майор Светлооков, проходя по каким-то своим делам к генералу, призадержался возле Сиротина и, ткнув его легонько пониже груди своей планшеткой, весело пожурил:
- Ты что ж это мне девку изводишь? Жалуется мне на тебя.
- Какую девку?
- "Какую"! Зоечку. Охмурил, а не звонишь. Столько, говорит, я в него души вложила, а он прохиндеем оказался.
- Так ведь... об чем говорить пока?
- Вот, еще научи его, о чем с прекрасным полом беседуют. Ты позвони, а там видно будет. Позвони, позвони, не стесняйся.
И прошел, весело оглядываясь на оторопевшего Сиротина, заговорщицки подмигивая.
Два дня Сиротин собирался с силами и все же позвонил, позвонил этой Зоечке, с которой до этого едва ли десятком слов перекинулся, и теперь не мог вспомнить без жгучего стыда, от которого влажно делалось лицу, свой голос, то жидкий, то деревянный, свои косноязычные упреки этой Зоечке, что вот, мол, бывают некоторые, которые своих знакомых забывают, зазнались, а Зоечка-то и не зазналась ни чуть, Зоечка его моментально узнала и этого звонка очень даже ждала, и на каждый его попрек отвечала таким щебетом, что у него в ушах звенело. Едва сведя разговор к концу, он лишь потом сообразил, не без натуги, что она ведь ему и свидание назначила, предложила хоть сегодня улучить минутку и заглянуть.
Он шел к ней, робея и с чувством вины, как идут к начальству на выволочку. Зоечка и начала с выговора: завидя его из окна телефонного узла, из автобуса, к которому сходились с разных сторон провода, подвешенные на шестах и ветках, она выпорхнула к Сиротину и заговорила сердитым полушепотом, хотя и с улыбающимся лицом:
- Ты что ж это делаешь, недотепа! Сначала приходят, а уж потом звонят. А ты все наоборот. Ни с того ни с сего: "Позовите мне Зоечку". Какая я тебе Зоечка, если нас вместе не видели? Вот тебе - первый прокол!
- Так мне ж так майор сказал, - стал оправдываться Сиротин.
- Тише ты, дурень. Так, да не так, - прошипела Зоечка, но тут же, однако, смягчилась. - Пройдемся, чтоб нас увидели.
Они сперва покружились по опушке, в пятнистой тени маскировочных сетей, дабы Зоечкины подружки-телефонистки, поглядывавшие из автобуса, могли себе уяснить характер их отношений. Из другого автобуса, где трещали пишущие машинки и сочинялась армейская газета, тоже на них поглядывали. Сиротин не находил, что сказать, Зоечка тоже не говорила, а только обращала к нему снизу вверх улыбающееся лицо. Со стороны показалось бы, что они от неожиданности встречи и нахлынувшего чувства просто не находят слов.
- Ну что, так и будем по одному месту кружить? - сказала Зоечка. - Хоть бы увлек меня куда-нибудь.
- Куда? - спросил Сиротин. И даже вспотел от своей глупости.
- Закудакал! С девушками не знаешь, как обращаться? Можешь меня взять за плечо. Господи, не за погон, а за плечо!
Рука Сиротина, и без того не чересчур чистая, сразу взмокла. По Зоечкиному фаянсовому личику промелькнула брезгливая гримаска.
- Ты хоть не тискай...
-- Так чо, убрать? - спросил он так же глупо.
Она лишь сердито дернула плечиком. Несколько погодя, взяла его руку и обвила вокруг своей талии.
- Перемещать надо время от времени, а то, глядишь, приклеится. Только это надо делать украдкой, тогда похоже на правду. - Еще погодя, сбросила его руку совсем. - А вот теперь у нас другое настроение. Просто смотри себе под ноги вдумчиво и молчи.
В этот ясный предосенний день их могли видеть в разных местах среди редколесья, где новый плацдарм успел утвердить свою бивачную жизнь, прихватив себе то пространство, что зовется вторым эшелоном. Видели из столовой Военного совета, расположившейся в огромной палатке с завернутыми полами, где стоял общий длинный стол и рядом, под своим навесом, дымила походная кухня на дутиках; повар, в белой куртке и колпаке, и обедавшие офицеры-штабисты провожали влюбленную пару усмешливыми взглядами. Зоечка, мечтательно улыбаясь, склоняла голову к плечу Сиротина и покусывала травинку, порой щекотала его этой травинкой по щеке.
Зенитчики, полеживавшие на травке возле своих счетверенных пулеметов, белыми животами к солнышку, тоже их видели - они хоть и накрыли глаза пилотками, но головы поворачивали вслед, все трое одновременно.
Могли их видеть возле танковых мастерских, где чинились под маскировочным пятнистым тентом две пригнанные из боя "тридцатьчетверки"; ремонтники, в черных промасленных комбинезонах, обстукивали кувалдами разрывы брони, пригоняли заплаты, приваривали их шипучей дугой от передвижного генератора; один, повязав тряпкой рот и нос, счищал надетой на палку скоблилкой с почерневшей башни комки прикипевшего горелого мяса.
Видели около медсанбата, нескольких таких же огромных палаток, недалеко не вместивших всех пациентов; койки и носилки плотными рядами стояли снаружи, под шумящими кронами; санитарки, делая спешные перевязки и уколы, привычно-ласково уговаривали стонущих потерпеть немного, и, невольно впадая в их тон, такими же причитаниями, почти бабьими голосами, разговаривали санитары-мужчины. У входа в крайнюю палатку, прислонясь к трубчатой опоре и зажав под мышкой желтые резиновые перчатки, торопливо-жадно курила врачиха в клеенчатом мясницком фартуке, заляпанном ржавыми потеками, порою оборачивалась внутрь палатки и хриплым осевшим голосом отдавала распоряжения, а порой по измученному ее лицу пробегала улыбка - когда она смотрела, как двое легкораненых, уже выздоравливающих, помогая один другому, осваивали тяжелый немецкий велосипед. Время от времени выносили в оцинкованных тазах и выплескивали здесь же, в бомбовую воронку, красную жидкость с комьями размокшей ваты. Шагах в десяти, присев на корточки, в такой же таз доил корову седой рыжеусый солдат в белесой заплатанной гимнастерке.
Кровавая и костоломная работа передовой шла безостановочно - то и дело подъезжали наполненные своим стонущим, слабо шевелящимся грузом телеги, бортовые машины и фургоны. И запахи смерти и страдания смешивались в чистом воздухе с запахами кухни, еды - от этого делалось особенно тяжело, тошнотно. Поморщась, Зоечка предложила:
- Ну все, программу выполнили. Можем теперь удалиться куда-нибудь в тихое местечко. Мне надо кой-чего дополнительно тебе сказать.
Так они пришли к той поваленной сосне, и Зоечка, усевшись на нее, сбросила наконец ей самой уже надоевшую улыбку и аккуратно обтянула юбкой круглые коленки. Он подумал, что она здесь не раз уже побывала с майором Светлооковым, перед которым, наверное, не так уж прикрывала скрещенье ног.
- А ты... давно с ним? - глухо, пересыхающим ртом, спросил Сиротин.
- Что - "с ним"? - Зоечка поглядела на него поверх носа, отчего ее лицо сделалось надменным. - Живу, что ли?
- Работаешь, - смущенно поправился Сиротин.
- Надо ясно выражаться. Ты что думаешь - тут все вместе может быть? О, нет! Работать и спать - две вещи несовместимые.
- Это почему ж так? - Он искренне удивился.
- А потому. Фиктивных романов не бывает. Кто-нибудь обязательно по правде влюбится, и это всю конспирацию нарушит. У нас с ним характер работы такой, что этого - не нужно. С тобой - характер другой. Но мы же ни к чему такому, в общем, не стремимся, правда? Меня твоя личная жизнь не касается, а тебя - моя.
- Тем более что у тебя другой есть. Покуда жена далече. В Барнауле, съязвил Сиротин, сам немного уязвленный.
Тот, о ком он говорил, был едва не всей армии известный майор Батлук из оперативного отдела штаба, живописный полнеющий красавец-брюнет, любитель поесть и попить, а также попеть украинские песни - голосом ненатуральным, зато чрезвычайно громким.
- Ах, этот... - сказала Зоечка небрежно, однако матово-белые ее щеки стали медленно розоветь. - Это была ошибка. То есть, в общем... это тоже была работа. Его одно время подозревали.
- В чем? - Сиротин опять подивился: в чем уж таком могли подозревать майора Батлука? Разве что в уклонении от алиментов трем семьям.
- В ротозействе. Показалось, что есть утечка оперативных данных. Но выяснилось, что это ошибка. Во всех смыслах ошибка, - добавила Зоечка со значением и загадочно помолчала, и Сиротину показалось, что эти мгновения она все же посвятила воспоминанию о своем певучем майоре. - Я смотрю, ты все знаешь. Ну, в общем, я им действительно увлеклась. Мужчина что надо. Только самомнения много. На наш роман смотрел как на временный. Ну, может быть, так и надо смотреть. Потому что в Европе все равно все переменится.
- Как это?
- А так, очень просто. Это здесь мы у вас считанные, боевые подруги. А там вы себе баб найдете каких угодно и сколько угодно. И не только офицеры, а последние обозники. Даже кто из себя ничего не представляет, ноль без палочки, у него ведь оружие, кто ж устоит. В общем, как майор говорит, Светлооков: "Спешите жить, девочки, надвигается на вас девальвация". Ладно, закруглимся. На первом плане должно быть дело. А романы - побоку.
Ему тоже - наверное, впервые в жизни, - говоря с женщиной, молодой и не совсем ему безразличной, захотелось перевести разговор на другое.
- И что тебя потянуло... к этой работе? - спросил он угрюмо.
- А что? - Она улыбнулась мечтательно. - Скажешь, тут нечем увлечься? Хотя бы сознание, что можешь большие дела делать, столько пользы принести... Ты об этом не думал?
- Я думал, каждый, куда его поставили, пускай свое делает как следует. И того с головой хватит.
- Ну, а мне этого мало. Что я такое? Телефонистка. Приложение к коммутатору. Ты тоже приложение - к "виллису". А майор мне такие перспективы открыл, что голова кружится, честное слово. Ты даже не представляешь, сколько в наших рядах скрытых врагов, как люди в большинстве настроены. Кто неправильно, а кто и враждебно. Иногда и высокие люди, с такими званиями, и орденов полно. Пока что они воюют, исполняют свой долг, и мы сейчас не можем ими заниматься вплотную. Еще не время. Пока что нужно о каждом узнать побольше. И с каждым работать - терпеливо, упорно и в то же время беспощадно.
- Он мне совсем другое говорил, - сказал Сиротин растерянно.
- Что же ты хочешь, чтоб тебя сразу во все тонкости посвятили? Я вот уже три месяца с ним... работаю, а он мне только краешек приоткрыл. Но и краешек - это, ого, как много! Просто у меня к этой работе сразу вкус проявился. Он говорит, что я даже, может быть, будущая Мата Хари. Такая была всемирная разведчица. Ну, а у тебя, значит, пока что вкуса не обнаружилось.
Явное и пугающее ощущение, что его уже втянули куда-то, откуда не так просто выбраться, отрезвило его.
- При чем тут "вкус"? - сказал он, нахмурясь. - Мы с ним совсем о другом говорили. Позаботиться, чтоб командующий себя риску не подвергал...
Зоечка поглядела на него искоса и насмешливо, но быстро ее лицо сделалось серьезным.
- Ну, кто ж спорит, чудак. Это такая задача, что по сравнению с ней все остальное чепуха, суета сует. Но мы же для этого и встретились.
Он уловил в ее голосе разочарование. Как будто она совсем другого ждала от этого свидания.
Ей стало откровенно скучно с ним. Разбросав руки по стволу и приподняв плечики, так что на них изогнулись погоны, и вытянув скрещенные ноги в хромовых сапожках и нитяных, телесного цвета чулках, она вертела головой, поглядывая вверх, провожала глазами летящие клочья паутины и напевала вполголоса:
Дует теплый ветер, развезло дороги.
И на Южном фронте оттепель опять.
Тает снег в Ростове, тает в Таганроге.
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать...
...Она не знала, как права была. Через много лет она будет вспоминать этот ясный день бабьего лета, когда что-то не удалось ей, на что она рассчитывала; она впервые вспомнит об этом дне, войдя с армией в освобожденную Прагу и фотографируясь в группе друзей-"смершевцев" на многолюдной, усыпанной цветами Вацлавской площади, сама уже в лейтенантских погонах, с орденом и медалями на груди; она изредка, но все острее и грустнее будет его вспоминать потом лет восемь, исполняя работу, для которой так много у нее проявилось вкуса, что ее даже выдвинут в столичный аппарат; затем, когда надобность в ее ретивости несколько поубавится, и Зоечку выставят за порог аппарата, и ей придется избегать встреч с таким множеством людей, что проще окажется уехать из Москвы, она будет вспоминать этот день все чаще и чаще в чужом для нее городе, верша человеческие судьбы уже в ином качестве, - потому что вершить их составляет единственное ее призвание и потому что надо же куда-то приткнуть дебелую партийную бабенку, переспавшую со всеми инструкторами обкома, - поэтому в качестве расторопной хитрой судьихи, ценимой за ее талант писать приговоры, полные птичьего щебета и совершенно бесспорные ввиду отсутствия в них какой бы то ни было логики; она его будет вспоминать - опустившейся бабищей, с изолганным, пустоглазым, опитым лицом, с отечными ногами, с задом, едва помещающимся в судейском кресле, - вот этот солнечный день на днепровском плацдарме и этого парня, первого ею погубленного, и однажды четко сформулирует:
"Он был в меня влюблен!" - после чего ей все больше будет казаться, что между ними было тогда что-то настоящее, идеальное, кристально чистое, единожды даримое человеку в жизни, что парень этот был и остался ее единственной, хоть и неизреченной, любовью...
Зоечка поднялась на ноги и потянулась, едва не до хруста, всей стройной, тонкой фигуркой, выгнув стан, перетянутый офицерским ремнем с портупеей.
- Мне пора, - сказала она, тряхнув прелестными пепельными локонами, свисавшими из-под пилотки спиральками. - Завтра опять встретимся, шифр надо согласовать. Сказал тебе майор?
- Говорил.
- Я кое-что там разработала, к завтрему закончу. У меня быстро освоишь. Да не боги горшки обжигают.
Он возвращался, сбитый с толку, с тревожной раздвоенностью в душе. Он думал о Зоечке с азартной самонадеянностью здорового парня - что наперекор всякой работе у них вполне может наметиться что-то другое, - и с опаской: как бы не сделать завтра какой-нибудь промах, не ступить уже ни на полшага в то зыбкое и пугающее, в чем она уже сильно погрязла и куда его тоже могло затянуть. Сохранить себя и ее вытащить - вот с чем он решил прийти к ней и объявить напрямик.
А назавтра - и случилось вот это, все преломившее: "Запрягай, Сиротин. В Москву!" Однако еще одна встреча была у них с майором Светлооковым последним в армии, кого видел Сиротин и с кем говорил. Разогревая мотор, он разглядел неясное отражение в лобовом стекле и обернулся. Майор Светлооков стоял за его спиной, чуть поодаль, смотрел на него своим простодушным взглядом и легонько похлопывал себя прутиком по сапогу.
- Вот, отбываем, - сказал Сиротин, разведя руками, отчего-то виновато. - Выходит, служба наша кончается?
- Знаю, знаю, - ответил майор. - С Богом, как говорится... А служба наша не кончается. Она начинается, но никогда не кончается.
Перебирая все это в памяти - сидя слева от генерала, во весь путь молчаливого и сумрачного, - Сиротин вдруг понял, с упавшим сердцем, что ведь, наверное, те разговоры и леске, у поваленной сосны, имели какое-то отношение к внезапному этому отъезду. И может быть, предупреди он генерала который ведь был ему не чужее этого майора Светлоокова и чертовой этой Зоечки! - признайся он тогда же, генерал предпринял бы какие-то свои меры, и отъезда, вовсе для него не радостного, могло и не быть. Но вместе со своим признанием Сиротин представил себе удивленный и брезгливый взлет генеральских бровей и бьющий в лицо вопрос: "И ты согласился? Шпионить за мной согласился!" Чем было бы ответить? "Для вашего же сохранения"? А на это он: "Скажи лучше - для своего. О своей шкуре заботился!" И после этого ничего Сиротин бы не сумел объяснить генералу.
Глядя на дорогу, летящую в забрызганное слякотью стекло, он постигал то, чего не успел постичь по молодости: так не бывает, чтоб кто бы то ни было, вызвавшись разгрузить часть нашей души, разделить бремя, другую ее часть не нагрузил бы еще тяжелей, не навалил бы еще большее бремя. И еще одно постигал водитель Сиротин, изъездивший тьму дорог: если пересеклись твои пути с интересами тайной службы, то, как бы ни вел ты себя, что бы ни говорил, какой бы малостью ни поступился, а никогда доволен собой не останешься.
2
И эта же Ставка совсем иной представлялась генеральскому адъютанту, так же мало знавшему о станции метро "Кировская". Дорога шла под уклон, к мостку через невидимый еще ручей, с обеих сторон бежали полосатые красно-белые столбики - крохотный уголок земли, по которому война прошлась безобидно, - а за обочиной выстроились коридором бежевые стволы тополей, и, наверное, в этот миг воображению майора Донского открывался коридор Ставки, по которому он проходил с генералом, - вот, как сидел, позади и левее. Тот коридор был широк и сумрачен, с высокими сводами и весь выстлан ковровой дорожкой, в которой тонул тяжкий переступ генеральских сапог, только чуть позвякивали шпоры. Ноги адъютанта, упиравшиеся в железный вибрирующий пол "виллиса", явственно ощущали ворсистую мягкость той дорожки, трехцветной, как флаг неведомой республики, и мысленно он проходил по ней дважды: сначала - как генерал, посередине, наклонив голову, чтобы уж поэтому не кланяться знакомым встречным, а лишь бровями обозначать приветствие, - именно так ничего не ронялось из достоинства и покоряющей красоты, которой, что ни говори, исполнено поверженное могущество. А затем проходил и сам, шаг в шаг с генералом, не отдаляясь, чтоб это не выглядело отмежеванием. Ведь коридор полон глаз, офицеры из отделов и управлений показываются в бесчисленных дверях или пробегают мимо, прижав локтем папку с докладом. Не взглянуть на майора Донского они, естественно, не могут, и как же сильно они ему завидуют - его усталой, но и четкой походке, его полинялой гимнастерке с неяркими полевыми погонами, его утомленным, но и спокойным глазам, повидавшим все то, о чем они только вычитывают из сводок. Больше, пожалуй, и не нужно поводов для зависти - никаких орденов, ни даже колодок, только гвардейский знак, но это ведь и неличная награда. Как-никак его судьба зависит от них штабных, тыловых, завидующих.
В приемной, обшитой дубовыми панелями и светло-зеленым линкрустом, вставал им навстречу величественный дежурный - не ниже полковника, принимал от них личное оружие и сопроводительные документы, после чего генерал усаживался ждать в кресло, отворотясь к окну, адъютант же, которому здесь уже незачем было находиться, понятными жестами показывал дежурному, что отлучается в курилку, а тот кивал в ответ, что вызовет при надобности.
В тот же час, когда за двойными дверьми того кабинета решалась судьба генерала, решалась и адъютантская - в просторной белокафельной курилке, где, надо полагать, стильные полумягкие стулья вдоль стен и никелированные, на подставках, пепельницы - и еще одна общая, малахитовая, на огромном низком столе черного дерева, - и где совершенно не пахнет ни табачным дымом, ни близрасположенным сортиром, и ровно гудит приточно-вытяжная вентиляция, не мешающая двоим-троим говорить вполголоса и так, что не обязательно слышно остальным. К этому часу следовало приготовить слова рассеянно-доброжелательные, улыбку сожалеющую и слегка ироничную, весь облик верного, исполнительного и знающего себе цену офицера для поручений, переживающего за ошибки начальства, но не так уж согласного за них отвечать своей карьерой. Не начинать разговора самому, ни о чем не спрашивать, но скромно войти, всем кивнуть глубоко и сесть отдельно или стать у окна - и не может быть, чтоб не заметили, не завязали бы разговора с милым застенчивым фронтовиком, выуживающим пожелтевшими заскорузлыми пальцами папироску из самодельного портсигара, на котором что-то интересное выколото сапожным шилом, а именно - скрещение штыка и пропеллера, перевитое гвардейской лентой, с надписью: "Давай закурим, товарищ, по одной" - и пониже: "Будем в Берлине, Андрюша!" С портсигара только начать и тут же его упрятать смущенно - баловство, плод окопного безделья. И чутким ухом ловить вопросы, из них-то и выуживая недостающие сведения насчет генерала, намеками, полувопросами дать понять, что готов принять братскую руку помощи, кто протянет ее - не пожалеет. Чего, в принципе, хотелось бы? Самостоятельности. Быть кем-то, а не при ком-то, осточертел этот горький хлеб. Конечно, остаться здесь он и не мечтает, хотя за ним кое-какой оперативный опыт, и если б взялись его поднатаскать... но нет, мечтать не приходится, скорее мечтал бы - стать на бригаду, не обижен был бы и полком. Чертовски трудна задача - и всего час на нее, на переустройство всей жизни. Когда вызовет дежурный и узнается наконец, что там решено с генералом, поздно будет что бы то ни было переигрывать, придется покориться решению, принятому без тебя.
Длинным ногам адъютанта было тесно за спинкой водительского сиденья, приходилось колени скашивать к бoрту, и левое, упершееся во влажный брезент, сильно холодило; казалось, слякоть просачивается сквозь галифе, и от этого, вместе с брезгливостью к себе, возникала обида на генерала - за то, что в своем грехе или в своей ошибке не принимал в расчет участь его, майора Донского, всегда вынужденного примащиваться обочь и позади генеральского кресла. Жгла в который раз досада, что засиделся на этом месте, засиделся в майорах, когда надо делать свою игру. Вспомнилось, кстати, как обошел его генерал наградою за форсирование Десны - и как еще обидно обошел! Он передал с Донским личные инструкции командиру батальона, оборонявшегося на плацдарме; инструкции эти нельзя было доверить рации и передать по проводу, который еще не протянули, но и везти их самому тоже не было надобности, хватало сообщить их любому расторопному офицеру, переправлявшемуся на тот берег; Донской, однако ж, их никому не доверил, а переправился сам на плоту, под чувствительным обстрелом, и втолковывал их батальонному, вконец замороченному и полуоглохшему, покуда тот их связно не повторил. Потом, в тихой прохладной избе, он рассказывал генералу, с легким юмором и не выделяя себя, каких мучений стоило несчастному батальонному стоять перед ним в полный рост в неглубоком окопе, не моргая от близких разрывов и не втягивая голову в плечи. Генерал, сидевший в галифе со спущенными подтяжками и в нижней белой рубахе, слушал насупясь, отхлебывая молоко из крынки и шевеля пальцами босых ног, потом вдруг сказал: "Значит, говоришь, он кланяется? хотя Донской говорил как раз обратное. - А надо его к Герою представить, тогда кланяться не посмеет. Ты мне напомни завтра - в список его вставить". Получилось, рассказом о своих действиях Донской выхлопотал награду другому и еще обязан был про это напоминать; ему же, главному действующему лицу в рассказе, отвели его всегдашнее второе место. Однако то был лишь первый укол: напоминать пришлось не однажды, а чуть не десять раз - генерал все отмахивался: "Не до него сейчас, завтра напомнишь". В конце концов это надоело Донскому, и он сам позвонил в политотдел, чтоб не обошли там этого батальонного. Ему ответили, что список уже дней пять как ушел в политуправление фронта и капитан Сафонов там есть, вставлен самим командующим. Донской только и нашелся пролепетать: "Это я и хотел проверить", - и всего обиднее было теперь вспоминать этот лепет.