Прокопий Федорович и Анисья Никитична пожаловали своим крестьянам по два мешка ржи да по две меры круп – зиму пережить. Соковнины владели селом, тремя деревнями, лесом, лугом, болотом. В соседях у судьи Каменного приказа служилые люди. Деревеньки – у кого пять изб, у кого десять, а у старика полковника пустошь да изба. Половина избы – дворянская, другая половина – его крестьян. А крестьян этих – старик со старухой, и сын у них, вдовый мужик. Вот и вся собственность.
   Долго томилась Федосья, а все же набралась храбрости. Пала батюшке и матушке в ноги, просила позволения раздать крестьянам малых деревенек хлебушек.
   Прокопий Федорович нахмурился.
   – Разве ты, доченька, не знаешь: мы с матерью твоей, с Анисьей Никитичной, хлеб и крупы пожаловали нашим крестьянам. Два амбара стоят пустые. А последний амбар – семье, дворне. Господь милостив, но засуха может повториться. Хоть какой, а запас нужно иметь.
   – Батюшка! Матушка! Я прошу позволения на свои деньги и на свои перстеньки купить хлеб. У меня шуба кунья, а мне и в лисьей тепло.
   Дуня тоже сняла ожерелье с платья, в камешках.
   – И мое возьми!
   Раздавать хлеб голодным – дело непростое. Анисья Никитична поехала с дочерьми в закрытой кибитке, на запятки взяла двух холопов, еще один сидел с кучером. В кибитке везли ружье.
   Чтобы пыль не глотать, обогнали возы. Возов два. В первом четыре куля белой пшеничной муки да пять мешков ржи. Во втором пять кулей пшена, три мешка гречи, мешок ячменя.
   Вот и деревенька. Семь изб. Давали по три меры на избу. В мешке пять пудов. В мере меньше пуда. Первый воз полегчал на четыре с половиной мешка. Избам, где много детей, была прибавка.
   Через версту еще деревня. Четыре избы. Со второй подводы сгрузили куль пшена да мешок гречи. Как раз вышло: в куле семь пудов с половиной.
   В третьей деревне избы стояли в два ряда. Всего двенадцать. Подарили по две меры на семью. Еще три куля долой и полмешка в придачу.
   Через полторы версты наехали на одинокую избу дворянина. У дворянина жена, пятеро детей и ни единого работника. Земли тридцать десятин, да на жаре поля окаменели.
   Неловко дворянину меры мерить. Дали куль пшеничной муки, мешок гречи.
   Весело затарахтели возы колесами. Переехали высохшую речку. Вода осталась в омутах. Странно было смотреть на мельницу. Плотина есть, а воды нет. А в деревне семнадцать изб.
   – Давать будем по одному пуду, – решила Анисья Никитична.
   Ушло два куля белой муки. Половина мешка ячменя.
   В первой подводе остался куль с пшеничной мукой да треть мешка ржи. Во второй – куль пшена, мешок гречи, полмешка крупы ячменной.
   А впереди село. Церковь на горе.
   – Помолимся, – сказала дочерям Анисья Никитична.
   Возле церкви дом священника. Детишек две дюжины. Смотрят и молчат.
   – Они голодные, – шепнула Анисья Никитична Федосье. – Слава богу, не все роздали.
   Куль белой муки, куль пшена, мешок гречи – большому семейству.
   – Как с неба манна! – воскликнул счастливый батюшка. – Теперь переживем немочь земли. Я и с нищими поделюсь.
   – Своих корми! – сурово сказала Анисья Никитична. – Ишь сколько матушка тебе принесла.
   – Плодовита горлица моя! – просиял батюшка.
   Отслужил молебен. Поехали дарители домой короткой дорогой.
   А весть о щедротах Соковниных уж облетела округу.
   Вдоль дороги мужики, бабы с детишками. Все на коленях, поклоны бьют.
   – Ржи маленько осталось да ячменю полмешка. Пусть сами делят.
   Мешки возчики сняли. И давай настегивать лошадей.
   А через четыре версты – опять народ, на дороге дети.
   – Что будем делать? – спросила Анисья Никитична кучера.
   – У меня для лошадей овес. Полмешка.
   – Сыпь им в руки, а проедем – гони.
   – Подставляй у кого что есть! – закричали холопы.
   Промчались остаток дороги, в пыль кутаясь. Пыль глаза застилала.
   Во двор вкатили – и все без сил. Поглядела Анисья на дочерей, а Дуня дрожит как осиновый лист, но Федосья спокойна. Поцеловала сестричку в глазки.
   – У нас на всех хлеба нет. Но ты вспомни, скольких мы накормили. Батюшкиных детишек вспомни!
   – Конна-конна-па-па-тенькие! – выговорила длинное слово Дуня, а слезы так и текут по личику.
   Анисья Никитична вздохнула, крестясь.
   – Вот как дела-то добрые делать. Втайне надобно! Не то – себе дороже.

Заморский принц

   Московская зима для сказок – и для праздников, а в 1644 году праздник получился долгий.
   21 января Москва встретила датского королевича Вольдемара Христианусовича. Весь народ вышел почтить и повеличать желанного заморского жениха. Царь Михаил Федорович был с боярами, с окольничими, с думными дьяками. Патриарх Иосиф с митрополитами, с игуменами московских и окрестных монастырей. И все это ради царевны Ирины Михайловны, невесты. Нашей. Московской!
   25 января царь Михаил Федорович пришел к датскому принцу как раз переходами, по-родственному. Обнимал, называл сыном.
   Через три дня жениха и его свиту пригласили в Грановитую палату к столу великого государя. Ели, пили, радовались друг другу, а Михаил Федорович дарил жениху серебряные кубки, а иные весом были в девятнадцать фунтов. По полпуда!
   Прокопий Федорович рассказывал о царских пирах Анисье Никитичне, Анисья Никитична дочерям.
   Федосья и Дуня радовались за царевну Ирину Михайловну. Много чего было удивительного. Датский принц отдарился щедро. Поднес царевичу Алексею запону в алмазах. Прокопий Федорович рассказывал: запону оценили мастера Золотой палаты в 6722 рубля! В гнездах запоны поместилось пятьдесят четыре алмаза больших и малых да еще вислых тридцать два.
   Все ждали обручения, дело было за принцем, за его согласием креститься в православие. И на΄ тебе! Датчанин вдруг заупрямился, и Москва обмерла.
   На мученика Власия февраля в одиннадцатый день к Соковниным приехала в гости Катерина Федоровна Милославская с дочерьми Марией и Аннушкой. Мария-то уж сама в невестах – двадцать лет, а смугляночка-сестрица совсем еще подросточек, не намного старше двенадцатилетней Федосьи.
   Милославские для Москвы люди малоприметные, с Катериной Федоровной Анисья Никитична в родстве, но сами-то Соковнины – служилые людишки. Чин окольничего Прокопию Федоровичу даже во сне присниться не может. Породы нет.
   У Милославских была опора, но вся вышла. Бывший печатник, думный дьяк Иван Тарасович Грамотин отошел ко Господу шесть лет тому назад.
   Слава Грамотина была велика, а жизнь его – черный омут. Не свой природный царь, но Лжедмитрий возвел его в думные дьяки Посольского приказа. Лжедмитрий величал служивших ему за ум, за книжность, за дерзкое сердце. Царя Василия Ивановича Шуйского Грамотин предал, ушел к Тушинскому вору. Не надолго! Польский король Сигизмунд почтил Ивана Тарасовича своим королевским доверием и отдал ему в управление Посольский приказ, наградил чином печатника. Съездил Грамотин в Польшу ради скорейшего воцарения королевича Владислава. С королем Сигизмундом ходил в поход на Москву. Король посылал его в Троице-Сергиев монастырь уговаривать монахов сложить оружие перед польским воеводою Сапегой. Потом была жизнь в польском плену, где печатник сдружился с патриархом Филаретом. Воротился вместе с ним в Москву, сохранил звание печатника и до 1626 года управлял Посольским приказом. Свалил Грамотина сам Филарет, отправил интригана в Алатырь, в ссылку, но в 1634 году патриарх преставился, и царь Михаил вернул опального в Москву, держал при себе советчиком.
   Потому-то и перепали Илье Даниловиче Милославскому иные службишки Посольского приказа. К турецкому султану ездил в Царьград, но как был стольником, в стольниках и остался. Малому человеку и дела перепадают малые. Дорожили Милославские дружбой Соковниных: Прокопий Федорович все-таки судья приказа. В дальних рядах, но при царе.
   У Соковниных Милославских любили, привечали.
   По случаю Великого поста Анисья Никитична угощала гостий медом, вареньями, орехами, брусничной водой и новостями. А новости как раз и были дороги Катерине Милославской.
   Прокопий Федорович, строивший палаты для жениха царевны Ирины, ответчик за его уют. Все запросы принца – Соковнину. Выходит, что и знал о нем много больше других.
   Дело-то затевалось зело непростое. Королевич на вопросы царя о вере, гордыни ради, взялся отвечать письменно. И в ответ ему пошли письма. Патриарх Иосиф прислал Вольдемару Христианусовичу столбец в сорок восемь саженей!
   Шел упорный слух: заморский жених собирается бежать из Москвы. Царевич Алексей устраивал для принца медвежью потеху, но от приятельства пользы никакой не было.
   Катерина Федоровна разволновалась.
   – Мне Авдотья Алексеевна, она жена Глеба Ивановича Морозова, да и сама княжеского рода – Сицкая, говорила на днях: подушки царевны Ирины Михайловны каждый день сушат на печи.
   – Заплачешь! – согласилась Анисья Никитична. – Наши голубки-царевны все ведь девы. Не монахини, но девы, в Тереме как в затворе.
   Милое лицо старшей дочери Катерины Федоровны покрылось румянцем, а в глазах слезы.
   – Я молюсь за Ирину Михайловну. Господи! Неужто принцу так страшно креститься в нашу веру?
   – Может, и страшно! – Катерина Федоровна тоже положила ладони на ланиты свои. – Может, и страшно! Русский человек для его датской страны – дальний. Илья Данилыч, супруг мой, сказывал: ихние люди русский народ почитают родней медведям. Да и вправду! Чем мужик не медведь, коли в треухе, в тулупе, в валенках?
   – Люди мы! – сказала Анисья Никитична тихонько. – Такие же люди, как немцы, как ляхи.
   – У них столько моря нет, сколько над нами неба! – осмелела старшая дочь Катерины Федоровны.
   Все смотрели на Марию, ждали, к чему ведет. Тут она уж маковым цветом зарделась.
   – А то-то и оно! Над русской землей Бога больше. Я глобус у царицы в комнатах смотрела. Датское королевство – с ноготь.
   – Ну и слава те, Господи! – возрадовалась Анисья Никитична. – Коли на плечах королевича голова, свадьбе быть. Ежели королевство с ноготь – что принц, что прыщ, то ли дело государь всея Русской земли-матушки.
   – В цари-то Вольдемара прочат, что ли? – насторожилась Милославская.
   – Зачем нам заморский царь?! Наследник у нас загляденье! Речь о родстве. Коли принц повенчается с Ириной Михайловной, получит в приданое города, земли и само имя наше – Россия.
   Гостьи, угостившись новостями, уехали, а Федосья с Дуней скорей в келейку старца, опустевшую. В монастырь ушел инок Нектарий. Молились отроковицы о счастье царевны Ирины Михайловны. Хорошо молились, поплакали. А потом призадумались.
   – О счастье-то не грех Иисуса Христа просить?
   Вопрос задала Дуня, но ответа Федосья не знала. Испугались. О душе надо молиться, о спасении…
   И – вот оно как! На Николу вешнего стряслась беда. Датский королевич, видя, что у всей Москвы праздник, дождался ночи и с тридцатью немцами – все верхами – проскакали из Кремля до Тверских ворот Белого города. А стрельцы хоть и пьяны были, но службу знают, загородили дорогу.
   Немцы разгорячились, давай из пистолетов палить, в стрельцов шпагами тыкать. Так стрельцы тоже люди военные. Одного датского дворянина охватили, остальных отдубасили. Принц сообразил: дело не выгорело, убежал к себе во дворец. За ним и немцы его.
   Стрельцы повели пленного в Кремль, царю отдать, а в Кремле возле храма Николы Гостунского на них напал сам принц Вольдемар. Бой был короткий, принц заколол стрельца шпагой, немцы пленного отбили и бегом к себе в Борисов дворец, двери на запор. Нападение было подлое, кровавое. Шестеро стрельцов получили ранения. Один и вовсе убит.
   Царь утром прислал к Вольдемару боярина Сицкого с государевым неудовольствием, а в ответ – дерзость. Принц признался: стрельца убил собственной рукой, ибо желает уйти из Москвы. И немедленно!
   Тогда царь да патриарх отправили к королевичу священников и думных дьяков говорить о вере, а чтобы задобрить, успокоить иноземца, устроили для него полевую охоту.
   Принц тешился беззаботно. Смелый человек. Истинных царских кровей.
   Однако ж в день своего рождения, 12 июля, Михаил Федорович горе-жениха к царскому столу не позвал, а почтить почтил. Принцу принесли от государя двести пятьдесят блюд, ради поста – рыбных, и всяческие пирожные.
   Текло времечко, и было оно последним для великого государя.

Неудача Морозова

   1 сентября – новолетие. Пошел отсчитывать свои дни 7153 год от сотворения мира, 1645 год от Рождества Христова.
   10 сентября ради родственного расположения Михаил Федорович позвал-таки принца датского к царскому своему столу. Снова посыпались дары, а на другой день пришел к Вольдемару наследник Алексей.
   Датчанин, доброй души человек, дружбе радовался, устроил царю и наследнику ответный пир.
   На пиру учился русской вежливости. Поставил было перед царем и перед Алексеем лучшие кушанья, царь кушанья отведал, пир начался. И тут Вольдемар приметил: наследник Алексей к еде не притрагивается. Отравы опасается? Но его отец ест. Сообразил датчанин: по русскому обычаю хозяин стола подает гостю кушанья своими руками.
   Взял блюдо, поднес Алексею. Тот блюдо принял, угощался с удовольствием, с приятельством.
   В тот же вечер Прокопий Федорович Соковнин рассказал супруге Анисье Никитичне и дочерям своим Федосье и Евдокии об этом пиршестве во дворце Бориса Годунова:
   – Когда нас кормили, слуг его царского величества, королевич милостиво всем поднес по чарке водки и одарил кушаньем из рук своих, а потом каждому пожаловал испанского вина по половине фляжки. В Рождество Богородицы отведаете. А потом царь-то и скажи: «Поднеси, королевич, ради радости нашей, по чаре вина и своим слугам, как поднес моим».
   – И что же? – спросила Анисья Никитична, чувствуя некую интригу.
   – А вот как вышло-то, – засмеялся Прокопий Федорович. – Королевича аж в краску бросило. Как это он прислуге своей угождать станет? И говорит королевич-то: «Великий государь, коли тебе угодно изъявить свою царскую милость моим людям, пожалуй их и чарой и кушаньем из своих рук».
   – И что же?
   – Да как что! Мы-то, чай, православные, Михаил Федорович не погнушался, обнес каждого слугу королевича чаркой водки. А чарка-то золотая. После великого государя наследник Алексей Михайлович тоже всех водкой потчевал, из этой же самой золотой чарки.
   – И что сталось? – все более изумлялась Анисья Никитична.
   – Да то и сталось. Служил-таки своим слугам Вольдемар Христиан-Усович! Всем радостно стало. Принц-то спрашивает: не угодно ли великому государю и его царскому высочеству, наследнику, послушать трубачей и литаврщиков? И сие – угодно было. Трубили трубачи что есть мочи, литавры уж такой звон сыпали, хоть пляши. Заздравные чаши пошли. Королевич, распаляясь, сам бил в литавры. Михаил Федорович ласкал его словесно и обнимал, как отец родной. И вот тут-то Борис Иванович Морозов смекнул о деле. Он ведь дороден, а лицом – дитя светлое. Улыбнулся, почитай как младенец, и говорит: «Ах, какая отрада – зреть столь великую любовь и дружбу между государями. А кабы сошлись государи-то едино и в вере, радость преумножилась бы неизреченным обилием. Ведь вся Русская земля, у которой края нет, в сей радости была бы как в лучах солнца. Солнце одно, а всей земле свет».
   Царь Борису-то Ивановичу бровкой шевельнул: вовремя сказано.
   – И что же? – Анисья Никитична даже дышать не решалась.
   – Эх! – махнул рукою Прокопий Федорович. – Принц, как дубовая колода, свое твердит: «Любовь и дружба, коли искренние, разными верами не истребляются».
   Борис Иванович, он же мудрый, с приятной печалью подъехал в Вольдемару:
   «Будучи единой веры с государями нашими, с народом православным, их высочество принц и граф будет любим людьми и высшего звания и низшего. Духовные чада Божии, все миряне, все воинство полюбят их королевскую милость преданно и воздадут почести такие же, как его царскому величеству и царевичу!»
   Королевич тут и говорит:
   «Его царское величество и без того оказывает мне большой почет. Будет надобность, я готов любовь и дружбу царя, любовь и дружбу сына его, моего друга, оплатить своей кровью. Но чтоб менять веру – тому не бывать. И не должно быть во веки веков».
   – Знать, не суждено, – сказала Анисья Никитична. – Не суждено бедной Ирине Михайловне быть женою. А Борис Иванович молодец! Он ведь у наследника в дворецких?
   – Дворецкий. Промашка у него потом случилась.
   – Да что ж такое?
   – Попировали. Вышли в сад. Принц приказал слуге принести шапку. Шапка у него шита золотом и серебром, подбита соболями. Михаилу Федоровичу поглядеть захотелось шапку. Снял с головы принца и примерил. Наследник, Алексей-то Михайлович, и говорит: «Пригоже!» Свою, черную, бархатную, черные лисицы спереди и сзади, ну и в жемчуге, царь дал принцу. Тот надел цареву шапку, а она впору. «Славно! – говорит принц. – Пусть всякий оставит у себя то, что у него в руках!» А Михаил-то Федорович согласился: «Будь по-твоему». Принцу носить царскую шапку не по чину, стал извиняться, но великий государь обнял его и делу конец. И тотчас милость явил, освободил из тюрьмы офицера из свиты королевича, который сидел за убийство русского дворянина. Вот тут-то Борис Иванович опять подкатился к королевичу с просьбой – креститься в православие. Вольдемар нахмурился, и царь попросил отойти боярина, не надоедать. А тот в раж, опять за свое. Алексей Михайлович нрава горячего, схватил учителя за грудки да и заорал, гнева не смиряя: «Пошел вон!» Бориса Ивановича тотчас под руки и увели. А принцу Алексей Михайлович сказал приятельски: «Не держи на дядьку моего сердца. Сам видишь, напился».
   – Что же будет-то? – озаботилась Анисья Никитична.
   – Ничего не будет, – засмеялся Прокопий Федорович. – Упрямство Морозова на вино списано. Говорил-то угодное и царю, и царевичу.
* * *
   Когда помолились перед сном, Федосья сказала сестрице:
   – Хороший человек Морозов, царевне хотел помочь. Другие-то помалкивают.
   Дуня вздохнула:
   – Все теперь спать легли. И все сами по себе…
   – А что бы ты хотела? – спросила Федосья.
   – Хотела бы с царевной Ириной Михайловной быть. Хотела бы Бориса Ивановича Морозова послушать. Хотела бы на датского принца поглядеть.
   – А на царя?
   Дуня снова вздохнула:
   – Царь он царь, царя на всех не хватит, чтобы каждому-то на погляд.
   – А с крестьянами нашими хотела бы побыть?
   – Хотела! Со всеми! Со всеми, кто живет на земле.
   Федосья думала долго, а Дуня не спала, ждала, что скажет старшая сестрица. И Федосья сказала:
   – Ах, Дуня! Наверное, на том свете все люди друг с другом, а на земле всякий человек сам по себе.
   – Давай пожелаем кому-нибудь сладкого сна! – придумала Дуня. – Сладкий сон, приди к царевне Ирине!
   Федосья подхватила:
   – Сладкий сон, приди к Марии!
   – Это кто?
   – Маша Милославская, помнишь, приезжали? Старшая дочка Катерины Федоровны. И вот еще кому скажу: «Сладкий сон, приди к царевичу Алексею».
   Федосья затаила дыхание, ожидая, кому сладкого сна пожелает Дуня, а Дуня уже посапывала: ей снился луг, на лугу цветы, а в небе жаворонок.

Царевич

   Осенью в Москве зима всякую ночь у порога. Снег лег на Параскеву-порошиху, сразу же установился зимний путь.
   В декабре морозы уродились трескучие. С морозами сжились, январь перетерпели, а там уж снежень и бокогрей февраль. Солнце веселое, в небе синие полыньи, в сердце – весна, и подснежники вот они!
   В конце февраля в Москву приехали казаки с Дона.
   Казаков царь к руке допустил, угощал, дал жалованье, а донцы в первый же день московской жизни немца ограбили – дворянина из свиты королевича Вольдемара.
   Грех, а Москва обрадовалась. Датский принц, отмахнувшийся от веры православной, от родства с царем, обидел народ. А спесь немецкая удержу, знать, не ведает.
   1 марта – в день своих именин – Евдокия Лукьяновна, государыня царица, прислала принцу-графу по обычаю русских царей праздничный обед. Вольдемар к царицыным вельможам не вышел, принял дар матушки-государыни дворецкий.
   1 марта у Соковниных тоже праздник, своя Евдокия подрастает. Батюшка Прокопий Федорович воротился со службы из Кремля с царицыными пирогами для Дуни, но уж очень хмурый. Казаки опять подрались с немцами. Нехорошо, кроваво, двоих слуг Вольдемаровых саблями зарубили.
   В городе неспокойно, однако именинницы ради Анисья Никитична поехала с дочерьми помолиться в Андроников монастырь. Сей монастырь ставил князь Дмитрий Донской. Был монастырь не только домом молитвы, но и стражем Калужской дороги. Дорога сия – татарская сакма, отсюда ждали ханских набегов.
   В белокаменной церкви монастыря сиял золотым окладом, но более золота – святостью нерукотворный образ Христа, принесенный из Царьграда митрополитом Алексеем. Сама же церковь расписана иноками Андреем Рублевым и Даниилом Черным.
   Отстояли Соковнины обедню, но только в конце службы увидели царевича Алексея. Наследник прикладывался к иконе Спаса, а Федосья в это же время ставила свечу. Царевич чуть было не столкнулся с отроковицей.
   Федосья выставила перед собой ладони, наследник это увидел, признав себя виноватым в неловкости. В глазах царевича отразилось любопытство и ласковое недоумение.
   – Кто это? – спросил он молодого Ртищева.
   – Не знаю, государь.
   – Глаза-то уж очень серьезные. Подросточек, а молится усерднее монахини. Слышал, как она «Отче наш» читала? Я глазами туда-сюда, инокиню ищу, а она ладони выставила, чтоб со мной не столкнуться, то ли свет с ее лица, то ли от ладоней меня будто в серебро окунули.
   Слухменная Федосья слышала эти странные слова царевича о самой себе. Екнуло сердечко, но все обошлось.
   Именинницу Дуню благословил игумен, подарил ей серебряный в четыре дюйма образок Спаса Нерукотворного, Дуня возвращалась домой счастливая. А как поехали, заснула. Санная езда сладко кружит голову.
   Матушку Анисью Никитичну сон сморил тоже очень скоро, а Федосья все смотрела. На снега, на терема, на церкви, но видела перед собой наследника. Алексей был ее старше на три года, Федосья знала – 19 марта ему исполнится шестнадцать лет. Однако ж он выглядел добрым молодцем. Плечи широкие, роста – выше бояр и челяди, кто был с ним в монастыре. Лицо удивительно чистое, белизна лица матовая, а румянец нежный, девичий.
   Ведь был совсем рядом! Глянул зорко, а вот какого цвета глаза – не поняла или тотчас забыла. Не разглядела! Он смотрел так, будто читал по лицу, по ресницам. Глаза-то она опустила. Посмелее бы на него посмотреть, тоже что-нибудь прочла…

Птиц отпущенье

   На Благовещенье приезжали к Анисье Никитичне Милославские – Катерина Федоровна, Мария Ильинична, Анна Ильинична. Ради праздника, но и по делу: взять денег взаймы.
   Илью Даниловича великий государь отправлял послом в Царьград к турецкому падишаху Ибрагиму, вместе с ним ехал дьяк Леонтий Лазоревский.
   Послы везли жалованье донским казакам, две тысячи рублей. Деньги нужно было отдать тайно, чтоб о том турки не узнали.
   Везли так же соболей на подарки: великому визирю Мустафе-паше – десять сороков, восемь переводчику Зульфикару-аге, а также пашам и приказным людям, которые могут сослужить добрую службу. Пять сороков соболей тайно нужно было передать патриарху Константинопольскому Парфению. В наказе говорилось: «Если патриарх Парфений умрет, то к новому патриарху приходить надо нечасто и не советоваться с ним о государевых делах. Если благочестив, соболей ему отдать. Если еретик – не давать и под благословение к нему не идти. Патриархам Александрийскому, Иерусалимскому царь жаловал по четыре сорока соболей. Была учтена и милостыня в святые места – двадцать сороков соболей. Для всяких государевых дел и на выкуп пленных послы везли соболей на тысячу пятьсот рублей и для покупок – три тысячи. Пленных дворян и детей боярских за двадцать рублей. За пятьдесят самое большее. Стрельцов, казаков, чернь за десять-двадцать рублей. Ехал Илья Данилович за море на службу непростую, царю нужную.
   В иноземном путешествии лишних денег не бывает. Свои тоже надо иметь. Восточные ткани в Москве ценятся очень высоко, да и каменья драгоценные и жемчуг в Царьграде много дешевле, нежели в Москве. Речь не о выгоде, Марии Ильиничне приданое готовить самая пора.
   Разговоры денежные у матерей долгие, а в молодых головах уже кутерьма весенняя.
   Молодым дома скучно. Благовещенье – самый большой праздник у Бога, на Благовещенье грешников в аду не мучают. А тут еще дымком потянуло, сладким, хлебным.
   – Дворовые люди зимние постели жгут! – улыбнулась Анисья Никитична.
   – Матушка! Мы хотим пойти птичек на волю отпускать! – попросилась Федосья.
   – Птички, которые волю получат, за весной слетают, приведут ее поскорее! – сказала радостная Дуня.
   Аннушка Милославская тоже запросилась на птичий базар. Девиц отпустили.
   Федосья, Анна, Дуня с дворовыми людьми пошли птиц на волю отпускать. Мария осталась за столом.
   Возле храма, где шумел, кипел птичий рынок, встретили батюшку Дормидонта с матушкой Анфисой, с их чадами. Чада прямо-таки горох – шестнадцать душ. Старшей поповне было как раз шестнадцать, старшим поповичам тринадцать и двенадцать. Тройне девочек по девяти лет, двойне мальчиков – по семи, второй двойне, опять же мальчиков, – по шести, еще одной тройне – две девочки и братец – по пяти. А дальше мальчик-трехлеточка, младшей девочке – полтора года и последыш на руках матери, младенец.