— Просто не следует даже быть с таким господином под одной кровлей, — сказал он.
   — А между тем сегодняшнею ночью вы ночевали с ним именно под одной кровлей.
   — Камер-юнкер Тротото здесь?! — воскликнул Проворов, вскочив как ужаленный.
   — Был здесь, — поправил доктор. — Я полагал, что вы знаете, что он уже уехал, и притом в вашей бричке.
   — Как в моей бричке? А госпожа Малоземова?
   — Она уехала вслед за ним ранним утром.
   — Вот это мило!
   — Милейший секунд-ротмистр…
   — Я уже произведен в ротмистры.
   — Поздравляю вас! Итак, милейший ротмистр, несмотря на ваше уверение, я вижу, что вы не только «всего» не знаете, но даже, вернее, ничего не знаете!
   — Да, того, что случилось сегодня ночью, я не знаю, потому что спал непробудным сном благодаря вашему снотворному.
   — То-то я и удивился, когда вы сказали, что знаете «все».
   — Да бросьте вы, пожалуйста, эти попреки! Заладили одно, в самом деле! Почему и каким образом уехал господин Тротото в моей бричке? Я желаю знать, как это могло случиться.
   — Очевидно, он очень торопился, а другого экипажа не было.
   — Странно… Куда же он торопился?
   — Отвезти документы за границу.
   — Документы? Какие документы?
   — Масонские, пропавшие в свое время из великой ложи.
   — Что вы говорите! Откуда же он взял их?
   — Ему дал их я.
   — Позвольте, тут что-нибудь да не так.
   У Проворова все спуталось в голове. Одно было только ясно, что Герман был прав: он ничего не знал.
   Сергей Александрович кинулся к баулу, открыл его и принялся перебирать вещи. Он быстро выкинул лежавшие сверху и стал шарить внизу. Не найдя того, что искал, он взялся снова за выброшенные вещи и нетерпеливо пересмотрел их, потом выпучил глаза и уставился на доктора Германа.
   — Не трудитесь искать, — сказал тот спокойно, — пока вы спали, я вынул документы из баула, чтобы отдать их камер-юнкеру Тротото.
   — Вы сделали это?
   — Да, и гораздо спокойнее, чем вы теперь их ищете: не раскидывал так вещей.
   — Но, позвольте, ведь это же — воровство! Вы зазываете меня к себе в дом, кладете в комнату с потайным входом, опаиваете меня сонным зельем, входите ко мне и тащите из моего баула документы. Ведь это — воровство, грабеж. Я буду жаловаться! Вы украли у меня документы! Герман, не торопясь, произнес ровным голосом:
   — Вы настаиваете на словах «воровство» и «украли»!
   — Да как же иначе назвать то, что вы сделали? — закричал Проворов.
   — По-моему, я только вынул документы — выразимся более мягко, — похищенные из масонской ложи, вы, вероятно, знаете кем. Так что если уж говорить о присвоении чужой собственности, то нужно начать по справедливости с деяния, совершенного в ложе. Вы этого не находите?
   Сергей Александрович молчал, чувствуя, что поставлен в тупик и что ему, по существу, нечего ответить. Но от этого он нисколько не успокоился, а, напротив, сознав свою неправоту, только больше разгорячился.
   — Все это может быть, и в известном споре вы сильнее меня, так как я университета не кончал и вашей казуистики не знаю, но только вот что скажу вам: документы я получил от приятеля, который умер и которому я обещал доставить их…
   — В руки правительству или даже самой государыне.
   — Может быть, и так!
   — Благодарю вас за признание. Как хотите, но ведь вы же должны знать, какую опасность для нас, масонов, представляет ваше намерение поступить подобным образом. Значит, вы легко отсюда можете вывести заключение, насколько я доволен, что взял у вас эти документы.
   — Но вы их мне отдадите.
   — Если б я даже и хотел сделать это, то не мог бы, я ведь сказал вам, что их увез за границу камер-юнкер Тротото.
   — Не может быть!.. Я этому не верю.
   — Отчего же вы не верите? Напротив, неблагоразумно было бы с моей стороны оставлять такую ценную вещь у себя.
   — Все равно. Я требую, чтобы вы вернули мне бумаги.
   — На каком же основании вы требуете?
   — На том основании, что я так хочу.
   — Слабое основание.
   — Послушайте, доктор, я даю вам на выбор: или вы вернете мне бумаги, или кончите счеты с жизнью.
   — Вы хотите убить меня?
   — Нет, я только угрожаю вам смертью. Я хочу получить от вас документы.
   — Совсем как камер-юнкер Тротото: он тоже ведь хотел убить вас, чтобы получить документы.
   Проворов опять осекся. Опять слова доктора были справедливы, так что против них ничего нельзя было сказать.
   — Камер-юнкера Тротото, — продолжал доктор, — я остановил от его безумного намерения…
   — Но меня вы не остановите, и я вам повторяю: или верните документы, или готовьтесь к смерти!
   — Но, молодой человек, почему же вы думаете, что я так поддамся вам и не буду защищаться? Отчего вы так уверены, что именно вы сильнее меня, а не я — вас?
   — Может быть, защищаясь, и вы меня убьете, я не спорю… Что ж? Туда мне и дорога! Я щадить себя не намерен, но и вас тоже не пощажу.
   — Постойте, будем говорить спокойно и разумно! Согласитесь, что если я должен убить вас, по-вашему, или, что, конечно, хуже, я буду убит, то, по крайней мере, я желаю знать хоть те основания, по которым я должен совершить преступление или расстаться с жизнью.
   — Вы не совершите никакого преступления — вы будете защищаться.
   — Это хорошо сказано, но все-таки не объясняет всего. Ведь если вы меня убьете, все равно вам несдобровать, так как придется отвечать за убийство. Вы у меня в доме, вас схватят, отправят к властям и так далее. Значит, видите, сколь неравны наши с вами положения: я не буду отвечать, даже в случае, если нанесу вам смертельную рану, а вам предстоит выбор между смертью от моей руки и каторгой.
   — Все равно, мне терять нечего.
   — Но вы еще молоды, у вас вся жизнь впереди.
   — Ничего у меня впереди нет.
   — Как нет? А ваша служба? Вы так хорошо начали ее, вас ждут чины, ордена.
   — Для кого и для чего? Это не может тешить меня.
   — А вам непременно хочется жить для кого-нибудь?
   — У меня никого нет. Был у меня друг, товарищ, но он убит, и вы хотите лишить меня возможности исполнить данное ему перед смертью обещание.
   — Мало ли что у вас впереди!.. Вы встретите девушку, которую полюбите.
   — Никого я не полюблю. Понимаете, той, которую я люблю, не существует, это была мечта, и она разрушена, ее уж нет.
   Проворов был в состоянии полного отчаяния. В эту минуту ему казалось, что все для него погибло, вся его жизнь была разбита.
   После своей принцессы, которою, как оказалось, он грезил только во сне, он никого не мог полюбить, так как, хотя и во сне, она была столь прекрасна, что ни одна девушка наяву не могла сравниться с нею. Единственно, что заставляло его жить и действовать, была возложенная на него покойным Чигиринским задача — сохранить и доставить документы, но они были нагло и вероломно похищены, и этот доктор, нисколько не стесняясь, как будто дразня его, говорил об этом, словно в насмешку.
   Сергей Александрович негодовал, обезумел от гнева и возмущения и с хитростью безумного нарочно тянул разговор, а сам в это время исподтишка высматривал, чем бы ему нанести удар этому Герману.
   Вдруг он увидел в груде выброшенных из баула вещей небольшой турецкий нож, купленный им под Измаилом и понравившийся ему отделкой рукояти. В этот момент в глазах у него потемнело, и он, схватив нож, кинулся на доктора так, что тот, не ожидая этого, не успел даже отпрянуть и протянуть руки для своей защиты. Они покатились вместе на пол.
   Некоторое время длилась безмолвная, со стиснутыми зубами, борьба. Проворов был сверху. Доктор не в состоянии был долго противиться ему. Сергей Александрович успел ранить его и чувствовал, как слабеет его противник. Парик доктора упал, лицо его изменилось и что-то знакомое мелькнуло в нем.
   — Оставь! — прохрипел он. — Сумасшедший… я — Чигиринский!

ГЛАВА ПЯТАЯ

I
   Проворов очнулся от забытья или глубокого обморока, в который он впал, и смутно стал припоминать, что случилось. Он лежал теперь на постели в другой, незнакомой ему, комнате, не той, где провел ночь и где произошел разговор с доктором Германом, кончившийся так неожиданно. Эта комната была больших размеров, но обставлена гораздо скромнее. Однако кровать, на которой он лежал, была очень удобна; все его вещи и малоземовский баул перенесены сюда и сложены у стены, против постели.
   Очнувшись, Сергей Александрович долго смотрел в потолок, совершенно не зная, что ему делать. Шевелиться он мог свободно, значит, нигде никакого повреждения он не получил, а если он нанес рану доктору Герману, то так тому и надо за все то, что он хотел сделать и сделал.
   Но в ушах Проворова определенно и отчетливо звучали слова, произнесенные доктором Германом, назвавшим себя Чигиринским.
   Труп, найденный после взятия Измаила и принятый за пропавшего без вести ротмистра, был обезображен до полной неузнаваемости, значит, если Чигиринский по каким-либо причинам нашел нужным скрыться, то сражение под Измаилом давало ему полную возможность сделать это.
   Когда Проворов думал о приятеле безотносительно к другим обстоятельствам, то готов был верить, что тот был жив, — главным образом потому, что ему хотелось в это верить. Но как только он это неожиданное появление как бы с того света своего приятеля ставил в связь с последними событиями, так получалась полная нелепость, и факты начинали противоречить один другому.
   Доктор Герман и Чигиринский являлись одним и тем же лицом, и вся история с документами получала совершенно невероятное освещение. Герман хранил документы, а Чигиринский похитил их у него и старался скрыть, завещав ему, Проворову, доставить их во что бы то ни стало в Петербург. Затем масоны, среди которых один из главных был Герман, узнали, что документы у Чигиринского и старались всеми правдами, и в особенности неправдами, достать их, и наконец доктор добился своего при помощи совершенного им вероломства. Каким же образом после этого мог быть этот доктор одним и тем же лицом с Чигиринским? Но, разумеется, это — вздор, и раненый Герман проговорил свои слова только для того, чтобы он, Проворов, отпустил его. Очевидно, это была увертка, и она подействовала, потому что так ошеломила его, Проворова, что он впал в обморок, иначе для него необъяснимый.
   Обдумав и разобрав все это, Сергей Александрович успокоился относительно Чигиринского, убедившись, что имеет дело с самым настоящим доктором Германом. Ни Щадить, ни жалеть, ни церемониться с ним было нечего и так и надо было схватить нож и порешить с ним одним Ударом.
   И Проворов с некоторым горделивым самоудовлетворением вспомнил, как этот отвратительный человек, смятый, хрипел под ним.
   Что же теперь делать?
   Прежде всего, конечно, встать и привести себя в бодрствующий вид.
   Сергей Александрович стал одеваться, причем у него невольно мелькнула мысль, что вот он ранил, может быть смертельно, хозяина этого дома, а его тут так бережно уложили в постель в просторной, хорошей комнате.
   Странно это было, но это соображение только мелькнуло у него и сейчас же заслонилось. В последнее время с ним происходило столько странностей, что на мелочи он уже перестал обращать внимание.
   Одевшись, Сергей Александрович попробовал выйти из комнаты и отворить дверь, чтобы посмотреть, куда она ведет. Она вела в коридор, длинный и широкий, по одну сторону которого были окна, а по другую — двери. Проворов перешагнул через порог, осторожно ступив, как бы пробуя, не провалится ли под ним пол. Но пол не провалился, и он беспрепятственно прошел по всему коридору. В конце коридора дверь была тоже не заперта, и, отворив ее, Сергей Александрович очутился в сенях, из которых был ход на крыльцо, на двор. Значит, он был на свободе и мог идти, куда хотел.
   Проворов вышел на крыльцо и, поежившись всем телом, с удовольствием вдохнул холодный воздух.
   Какой-то человек, видимо из здешних, проходил по двору и спокойно взглянул на него, как будто в том, что он вышел, не было ничего особенного. Сергей Александрович попробовал окликнуть его. Тот отозвался, но это был молдаванин, ни слова не понимавший по-русски, улыбавшийся и пожимавший плечами на все обращенные к нему по-русски вопросы.
   «В доме как будто ничего не случилось; ведь если бы хозяин был серьезно ранен, этот человек вел бы себя со мной совсем иначе! » — подумал Проворов и, вполне довольный своей рекогносцировкой, пошел назад.
   Но когда он вернулся в коридор, то заметил, что все двери были одинаковы, и которая из них вела в комнату, где он только что лежал и где были его вещи, он распознать не мог. Однако он помнил, что его комната была в другом конце коридора, и пошел туда.
   Подходя, Проворов издали увидел, что третья дверь от конца была настолько приотворена, что в нее были видны и кровать, и его вещи, так что он уже не мог ошибиться комнатой. Между тем он отлично помнил, что, уходя, плотно запер дверь, которая даже щелкнула при этом. Он положительно помнил, что это было так, а между тем дверь оказалась отворенной, значит, пока он ходил, тут кто-то был. Это произвело на Проворова жуткое и неприятное впечатление. Но в комнате все было цело и оставалось на прежних местах.
II
   Сергей Александрович взглянул на стол, увидел, что на нем стоит большой серебряный поднос с графином вина, большим стаканом и тарелкой очень аппетитных и разнообразных бутербродов. Первым его движением было взять и начать есть. В последние сутки он почти только спал и ничего не ел. Но, едва протянув руку к подносу, он снова отдернул ее, вспомнив, что в питье, которое было поставлено ему на ночь, было налито снотворное, как в этом признался сам доктор Герман. Если в питье ночью было снотворное, то весьма вероятно, что и теперь, после всего случившегося, ему могли положить в еду яду. Принесли этот поднос в комнату без него, и он даже не видел лица человека, принесшего его. Еда появилась как бы украдкой и потому была подозрительна, и, как ни хотелось Проворову есть, он отстранился от стола и, засунув руки в карманы, стал ходить по комнате, чтобы заглушить как-нибудь голод.
   Но как ни отвертывался от стола Сергей Александрович, как ни старался думать о другом и сосредоточиться на подробном мысленном обсуждении того, что ему делать, он невольно косился на соблазнявший его поднос и испытывал муки голодного человека, перед которым поставили еду и который не может до нее дотронуться. Наконец это стало невыносимо, и он решил снова отправиться по коридору на Двор, чтобы там хоть напиться воды из колодца.
   Спускались уже сумерки, двор был совсем пуст, и Проворов, подняв из колодца ведро, припал губами к воде, но сделал лишь несколько глотков, потому что вода была совсем ледяная. Этих нескольких глотков ему показалось достаточно, и он, успев озябнуть, снова вернулся домой.
   И на этот раз опять без него в комнате были. Там оказались спущены шторы и была принесена зажженная лампа под красным шелковым абажуром. Это уже не могло явиться вторичною случайностью. Очевидно, за ним следили и были осведомлены, когда он уходит.
   Проворов вспомнил про потайной ход, имевшийся в его прежней комнате, и ему почудилось, что эта комната, в которой он сейчас, не только с тайниками, но и с отверстиями для подглядывания, и что повсюду смотрят на него невидимые глаза, и вот сейчас, даже сию минуту, на него глядят, а кто и откуда — он не знает!
   Ему захотелось уйти… уйти куда-нибудь. И разве это было невозможно? Разве нельзя было пойти сейчас в конюшню и велеть запрягать?
   То есть велеть-то, конечно, можно было, но кто его послушает? К тому же в его бричке отправился почему-то камер-юнкер Тротото, и, чтобы ехать, надо было прежде достать экипаж.
   Уйти пешком? Так уйти, в чем есть… Кто его посмеет удержать? А если посмеет, тогда защищаться.
   Да ведь никого и нет на дворе… Уйти, и конец!
   Но, поймав себя на этой мысли, Проворов постарался сейчас же отбросить ее как совершенно неприемлемую: уйти потихоньку значило постыдно бежать, словно струсил и желаешь замести следы. И куда, наконец, было бежать ему, зачем?
   Сергею Александровичу пришло на ум, как он ясно и убедительно доказывал доктору Герману, что ему ничего уже не оставалось в жизни ни желать, ни ждать. Жизнь его была кончена, и впереди не было ничего — полная безнадежность и пустота. А теперь еще присоединилась эта рана, нанесенная господину Герману, суд, волокита, ответственность!
   А что, если кончить с собой и прекратить все тяготы?
   И точно будто это был ответ судьбы на подобный вопрос, Проворов вдруг тут только заметил, что на подносе, в то время как он уходил, была положена записка. Тщательно сложенная розовая' бумага лежала возле самой тарелки. Ее не было прежде, и она, должно быть, была принесена вместе с лампой.
   Проворов испытывал острое чувство любопытства, взял записку и стал развертывать ее. Бисерным, но четким почерком было написано:
   «Не бойтесь есть. Вы голодны. Вас не отравят. Будьте уверены. Ждите! Не растопчите роз. Надо осторожнее обращаться с розами! »
   Последняя фраза, прочтенная Проворовым, вдруг перенесла его от отчаяния на верхи блаженства. Ведь это была та именно фраза, которую сказала ему его принцесса в Китайской деревне, в Царском Селе и которая уже послужила им однажды условным паролем для свидания в маскараде. Ведь эту фразу знали только они вдвоем, и, кроме принцессы, никто не мог написать ее ему, и, кроме него, никто не мог понять ее значение.
   Не могло быть сомнения, что эту записку писала она, хотя записка и не была подписана. Этот милый, прелестный почерк не мог лгать, эта пахнувшая нежным ароматом розовая бумага не могла быть двуличною. Наконец, эти слова: «Не топчите роз» — не могли быть написаны никем, кроме нее! Она, значит, тут, она близко, она имела возможность сообщаться с ним.
   Проворов жадными, жаркими губами прикоснулся к записке и поцеловал ее.
   Вот как мы не знаем, что сулит нам жизнь не только завтра, но сегодня, через миг. Один миг тому назад он был в полном отчаянии, и им овладела сумасшедшая мысль о самоубийстве, но стоило увидеть эту розовую записочку, и все изменилось! О нет, теперь он хочет жить! Теперь он сделает все возможное, чтобы дожить и дождаться той счастливой минуты, когда он увидит ее!
   Увидит, но как? Ведь он уже знает, что она грезилась ему только во сне, под влиянием внушения Чигиринского. Да ведь последнего нет в живых, и, значит, внушать он больше не может.
   «Но доктор назвал себя Чигиринским, — вспомнил Проворов, — и действительно, когда с него слетел парик, он как будто стал похож на него».
   Запутанные, беспорядочные мысли закружились в голове Сергея Александровича, напрасно старавшегося собрать их. Они кружились, как снежинки в метель, сбивая и заставляя исчезать одна другую.
   «Чигиринский жив… действует своим внушением… тогда, значит, и эта записка — тоже сон! »
   Но бутерброды, поднос, вино, лампа, холодная вода на дворе из колодца. Разве может все это присниться так ясно, так подробно? Разве можно, наконец, во сне ощущать такой голод, который прямо переходит в физическую муку?
   И чтобы доказать себе, что он не спит, Проворов стал с жадностью уничтожать один за другим бутерброды, не успевая даже прожевывать их хорошенько. Стакан вина тоже был вкусен и, видимо, подействовал так подкрепляюще, что опять-таки ощутить это во сне было немыслимо.
   «Что же, в самом деле, сплю я или не сплю? » — недоумевал Сергей Александрович.
   С одной стороны, эта еда, в особенности ее вкус, — самая настоящая, по-видимому, действительность, с другой — записка от видимой им только во сне принцессы должна быть сном.
   Но если сон зависит от внушения Чигиринского, то выходит, что последний жив, а если он жив, то Проворов ранил его под видом доктора Германа, и он уже, может быть, умер и не жив!
   Получалась путаница, казавшаяся безысходною.
   И, вертя розовую записку, Сергей Александрович перечитывал ее и старался вспомнить, разве можно во сне так вот перечитывать записку и подробно рассматривать каждую ее складку?
   И то ему казалось это невозможным, то, наоборот, он решал, что во сне все возможно.
III
   Утолив голод и выпив вина, Сергей Александрович почувствовал, что как будто успокоился настолько, что может рассуждать теперь вполне здраво и обстоятельно. Ни уезжать отсюда, ни покончить с собою он больше не желал.
   Он сознавал это точно и определенно. Что бы ни было, он останется здесь до тех пор, пока вся эта путаница выяснится.
   Но для того чтобы путаница выяснилась, необходимо было действовать, что-нибудь предпринять. Сидя же в одной комнате перед подносом с пустою тарелкою из-под бутербродов, ничего, конечно, нельзя было добиться.
   Проворов встал и храбро пошел к двери.
   Он вошел в коридор и хотел было покричать слугу или вообще позвать, чтобы откликнулась какая ни на есть живая душа, но не сделал этого, боясь нарушить царившую тишину и обеспокоить ту, которая незримо для него была где-то здесь поблизости. И он счел за лучшее просто опять потихоньку пройти по коридору, на крыльцо, в расчете, что, может быть, по возвращении и в третий раз найдет что-нибудь новое в комнате. Ему уж это понравилось.
   Проворов медленно направился по коридору, но затем быстро высунулся только в наружную дверь и сейчас же стремглав кинулся к себе назад. Он хотел своей поспешностью поймать в комнате того, кто был там в его отсутствие.
   Однако, влетев в комнату как бешеный, он таки никого не поймал там. Очевидно, теперь уж никто и не заглядывал сюда без него, потому что и лампа, и поднос с пустой тарелкой, и графин — все стояло на прежнем месте, как он оставил.
   Сергею Александровичу стало стыдно за свою уловку, почти равную мальчишеской выходке.
   Но топтаться на одном месте было скучно, и когда, наконец, Проворов увидел в коридоре большого, здоровенного гайдука, то очень обрадовался этому живому человеку, тем более что гайдук шел именно к нему и знаками стал показывать, чтобы тот следовал за ним. Это был румын, не понимавший или не желавший понимать по-русски, но очень дружелюбно улыбавшийся и почтительно кланявшийся.
   Видно было, что к Проворову тут враждебных чувств не питали. Он последовал за румыном, и тот провел его в другую от коридора сторону, через несколько богато украшенных комнат, в спальню, ту самую, где ночевал Проворов и где произошла между ним и доктором Германом сцена, закончившаяся не совсем обычно, трагически.
   Там, на знакомой Проворову постели, на высоко взбитых подушках, под белым пикейным одеялом, лежал Чигиринский, почти вовсе не изменившийся с тех пор, как Сергей Александрович видел его в последний раз под Измаилом. Только лицо его было бледное, и взгляд казался усталым. Он смотрел на приятеля, и его глаза улыбались.
   Первым ощущением Проворова была радость, охватившая его при виде Чигиринского. Он протянул руки, и у него вырвалось:
   — Ванька, так это и правда — ты?
   — Тише, не растормоши меня! — ответил Чигиринский. — Мне надо лежать не двигаясь.
   — Что с тобой? Что-нибудь серьезное?
   — Вот это мило! Сам полоснул да и спрашивает!
   — Ах да, ведь это я тебя! Но вольно же было тебе притворяться этим доктором! И не понимаю, зачем это? Как это ты мог оказаться доктором Германом, то есть доктор Герман — тобой? Это — что-то сверхъестественное и необъяснимое.
   — Погоди, об этом после… Мне нельзя много говорить… много крови вышло… я еще слаб.
   — А что, разве правда — серьезно? Господи, если бы я знал только!
   — Ну, уж что было, то было! Я сам виноват — слишком понадеялся на себя. Потом обо всем переговорим, и я тебе все расскажу, а теперь я позвал тебя, только чтобы сказать, что ты у меня в доме и можешь быть совершенно спокойным.
   — Да что тут обо мне говорить. Рана у тебя неопасная? Кто тебя лечит? Есть у тебя доктор? Хочешь, я сейчас верхом съезжу за доктором? Скажи только куда.
   — Ничего, брат, этого не нужно; что другое, а раны лечить в этих местах умеют без всяких докторов и даже гораздо лучше их. Тут ведь с незапамятных времен идет поножовщина с турками, и, слава Богу, научились и драться, и ухаживать за ранеными. У меня, в сущности, все оказалось пустяками, а тут и более серьезные случаи могли бы выходить.
   — Да наверно ли ты знаешь, что рана у тебя неопасная?
   — Знаю и уверен в этом. Лечить какие-нибудь там другие болезни здесь, конечно, не умеют, но всякие поранения здесь каждый старик сумеет безошибочно определить, а меня лечит один, известный на всю округу. Ну, прости, я устал! Поди пока к себе. Хочешь, тебя проведут в библиотеку? Возьми книги, а завтра, верно, уж у меня настолько будет силы, что я смогу побольше говорить.
IV
   «Ай-ай-ай! Что я наделал! — говорил Проворов, хватаясь за голову и шагая по библиотеке, в которую его провели. — И надо же так, чтобы я не узнал его!.. Впрочем, он сам виноват! »
   И, не стараясь уже распутать сплетшуюся паутину неразгаданного сочетания обстоятельств, Сергей Александрович стал мысленно в тупик еще перед новой загадкой относительно его принцессы, которую он считал своею грезой. Теперь он уже верил в действительность ее существования, так как ее записка была с ним, и, конечно, являлось невозможным, чтобы вся эта цепь событий, связанных с нею, до раненого Чигиринского включительно, виделась ему во сне.
   Но если принцесса существовала на самом деле и жила в этом доме, то какое отношение она имела к Чигиринскому?
   Этот вопрос все время вертелся у Проворова, когда он говорил с воскресшим так неожиданно приятелем, но боязнь быть нескромным удержала его. Почем знать? Может быть, принцесса не хотела, чтобы здесь, в доме, стало известно о ее записке, и ему было приятно думать, что эта записка является тайною между ними.