Он все чаще думает об отставке, мечтает поселиться в деревне подальше от суетного света, делится своими планами на этот счет с женой.
   18 мая 1834 года: "Я тебе не писал, потому что был зол - не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции, и так далее... Я никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам. Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю...
   Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя".
   29 мая 1834 года: "...с твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию, и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены".
   8 июня 1834 года: "У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону.
   Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения.
   Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, не смотря на опыты жизни".
   Вторая половина июня 1834 года: "Здесь меня теребят и бесят без милости".
   Тогда же: "Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри ц сегодня, что с вами будет!.. Петербург ужасно скучен... Меня здесь удерживает одно:
   типография".
   Наконец Пушкин решается и 25 июня 1834 года пишет письмо Бенкендорфу с просьбой об отставке, умоляет, как о "последней милости", чтобы не был лишен данного ему права посещать государственные архивы.
   Узник Николая хотел порвать опутывавшие его цепи. Допустить этого император не мог: в придворной клетке травить поэта было удобнее.
   Бенкендорф составляет ледяного тона письмо, где говорит, что отставка императором принята, но что вход в архивы ему теперь запрещен, ибо "право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностию начальства". - Фраза явно угрожающая. В разговоре с Жуковским Николай эту угрозу еще усилил: "Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено".
   Что это могло означать? Его перестанут печатать, и, стало быть, он лишится единственного источника дохода. А к тому времени у него было уже двое детей. Что Николай не отпустил бы поэта без наказания, говорит несколько более позднее его письмо Бенкендорфу, в котором император приказывает растолковать поэту "бессмысленность его поведения, и чем все это может кончиться". Царь дает понтять, что поэта может постигнуть более серьезная кара, чем в 1820 году: "То, что может быть простительно 20-летнему безумцу, не может применяться к человеку 35-ти лет, мужу и отцу семейства".
   Вспомним, что за несколько месяцев до этих событий поэт рисует облик "Медного Всадника", преследующего с "тяжелым топотом" свою жертву.
   Звучит тема "Рекс тременде" - грозного, карающего царя из "Реквиема"
   Моцарта!
   Еще в 1833 году поэт пишет стихотворение "Не дай мне бог сойти с ума...", где говорит вовсе не о клиническом сумасшествии, а о том, какое было приписано Чацкому и будет приписано вскоре Чаадаеву. "Сойти с ума" это значит совершить поступок вызывающий, в данном случае - порвать с Николаем, отказаться от его "милостей", вырваться из удушливых его объятий, уехать в деревню, обрести покой и волю.
   Когда б оставили меня
   На воле, как бы резво я
   Пустился в темный лес!
   Я пел бы в пламенном бреду,
   Я забывался бы в чаду
   Нестройных, чудных грез,
   И я б заслушивался волн,
   И я глядел бы, счастья полн,
   В пустые небеса;
   И силен, волен был бы я,
   Как вихорь, роющий поля,
   Ломающий леса.
   Не бог весть какое преступление. Поэт хочет всего лишь, чтобы его оставили на воле. Но он отлично понимает, что подобру его не "оставят", что мечтать об этом - безумие. А если все же решишься неблагоразумно настаивать на своем, то станешь "страшен как чума".
   Да вот беда: сойди с ума,
   И страшен будешь как чума,
   Как раз тебя запрут,
   Посадят на цепь дурака
   И сквозь решетку как зверка
   Дразнить тебя придут.
   А ночью слышать буду я
   Не голос яркий соловья,
   Не шум глухой дубров
   А крик товарищей моих,
   Да брань смотрителей ночных,
   Да визг, да звон оков.
   "Крик товарищей моих"? Поэт, по-видимому, говорит о декабристах, томящихся в казематах и ссылке.
   Об этом своем стихотворении поэт, вероятно, вспомнил, размышляя над глухими угрозами Николая.
   Невольно напомнил о нем и Жуковский, который ринулся спасать непутевого Сверчка от "безумного" шага: "А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен..." В следующем письме: "Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось: ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в желтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение..."
   И Пушкин отступил. Отступил против своей воли к "краю бездны", к которой его настойчиво толкали и друзья и враги. Другого пути у него не было.
   Последнюю попытку вырваться он предпринял через год. Материальное положение его становилось отчаянным. Жизнь в столице, при дворе требовала больших расходов. Долги росли. Кредиторы обступали. Если 6 хоть на время уехать в деревню, успокоиться, расписаться вволю! Он пишет Бенкендорфу отчаянное письмо 1 июня 1835 года: "Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть - нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия..."
   Ему снова отказали.
   Он начинает понимать, что Николай ведет с ним коварную игру. "Государь обещал мне Газету, - пишет он жене в конце сентября 1835 года, - а там запретил: заставляет меня жить в Петербурге, а не дает мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошки деньги трудовые и не вижу ничего в будущем. Отец мотает имение без удовольствия, как без расчета; твои теряют свое... Что из этого будет?
   Господь ведает".
   В нем зрело ощущение неминуемой страшной катастрофы. Оно прорывается не только в письмах, но и в стихах. В "Страннике" появляются вдруг совершенно непривычные для его поэзии душераздирающие ноты:
   Потупя голову, в тоске ломая руки,
   Я в воплях изливал души пронзенной муки
   И горько повторял, метаясь как больной:
   "Что делать буду я? Что станется со мной?"
   Странник приходит домой и обращается к жене, к детям:
   О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена!
   Сказал я, - ведайте: моя душа полна
   Тоской и ужасом, мучительное бремя
   Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время...
   Ни родные, ни близкие не понимают странника, они "здравый ум во мне расстроенным почли", а затем "с ожесточеньем меня на правый путь и бранью и презреньем старались обратить". Здесь снова появляется тема "безумия" в том же точно смысле, как и прежде. (Сравните с темой "Конфутатис" смятения - в "Реквиеме" Моцарта!) Странник не хочет внять "разумным" доводам и советам ближних:
   ...Но я, не внемля им,
   Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
   И наконец они от крика утомились
   И от меня, махнув рукою, отступились,
   Как от безумного, чья речь и дикий плач
   Докучны и кому суровый нужен врач.
   Странник встречает юношу и изливает ему свою душу:
   "...Познай мой жребий злобный:
   Я осужден на смерть и позван в суд загробный
   И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
   И смерть меня страшит..."
   Не слушая советов, не внимая угрозам и насмешкам, Странник всетаки бежит из обреченного города. Пушкин обреченно остается в Петербурге. В том же 1835 году он переводит из Анакреона такие строки:
   Сладкой жизни мне не много
   Провожать осталось дней:
   Парка счет ведет им строго,
   Тартар тени ждет моей.
   "Реквием" Пушкина самому себе близился к завершению. Оставалось написать только "Я памятник себе воздвиг нерукотворный...". "Черный человек" незримо следовал за поэтом по пятам.
   1836 год начался для Пушкина тремя его попытками (к счастью, неудачными) вызвать на дуэль "обидчиков": молодого графа В. Соллогуба, светского знакомого С. Хлюстина, затем князя Н. Репнина. Поводы для дуэли были совершенно незначительны. Но многолетняя травля сделала поэта необычайно ранимым, болезненно восприимчивым ко всему, в чем он видел малейшее покушение на свою честь, на честь жены. Чем больше он "захлебывался желчью", тем большее удовольствие его недругам доставляло дразнить его, раздувать "чуть затаившийся пожар".
   Нет необходимости пересказывать здесь подробно все перипетии преддуэльных месяцев. Об этом уже достаточно много написано. Скажу только о самом главном, на мой взгляд.
   К 1836 году в петербургских салонах образовался круг людей, объединившихся в своей ненависти к Пушкину. Министр просвещения Уваров развратник, ханжа, взяточник, на которого Пушкин написал язвительную эпиграмму, графиня Нессельроде - жена министра иностранных дел, княгиня Белосельская - падчерица Бенкендорфа, голландский посланник Геккерн и его приемный сын Дантес - "два негодяя", как окрестило их общее мнение, а также прихвостни Геккерна из числа молодых аристократов, готовые выполнить любое его приказание (в частности, это могли быть князья Иван Гагарин и Петр Долгоруков).
   Эта свора, "жадною толпой стоящая у трона", поставила, видимо, себе сознательной целью всячески "дразнить" поэта, терзать его самолюбие, издеваться над ним, сделать его предметом злословия всего "высшего общества". Для этого все годилось в дело, использовался любой случай:
   выход очередного номера "Современника", редактором которого был Пушкин, новые произведения поэта, которые тотчас же подвергались хуле и злобному освистанию, - а главным образом, семейные его дела. Болезнь и смерть матери поэта Надежды Осиповны породили сплетни о черствости, холодности, эгоизме Пушкина и его молодой жены. Назойливые ухаживания царя за Натальей Николаевной (тот вел себя, по словам поэта, как "офицеришка") дали богатую пищу для толков и пересудов в салонах придворных дам.
   Заметив интерес Дантеса к Наталье Николаевне, вельможная свора оживилась: зрелище обещало быть увлекательным. Теперь для каждого нашлось дело: сводничать, интриговать, "подогревать" Дантеса, уговаривать Наталью Николаевну пожалеть "умирающего от любви" молодого человека, чернить ее мужа и от души потешаться над этим "бешеным ревнивцем", который, право же, так смешон в своей бессильной ярости. А мог бы быть еще более смешон в роли рогоносца.
   Более всех старался Геккерн. Он дошел до того, что предлагал Наталье Николаевне бежать с Дантесом. Вскоре Пушкин и его друзья получили анонимный пасквиль, который производил поэта в рогоносцы, намекая на имеющую якобы место связь его жены с Николаем.
   В составлении пасквиля так или иначе был замешан, очевидно, весь круг Уварова - Нессельроде, но вдохновителем тут был, скорее всего, Геккерн, а в качестве исполнителей подозревались Гагарин и Долгоруков, особенно последний [ Выдающийся пушкиновед П. Е. Щеголев еще в 1927 году попросил судебного эксперта А. А. Салькова провести графологический анализ двух сохранившихся экземпляров пасквиля. Эксперт дал уверенное заключение, что оба экземпляра написаны рукой Долгорукова. В последнее время была сделана попытка опровергнуть этот вывод в результате повторной экспертизы, проведенной в 1974 году. Участники этого исследования, С. А. Ципелюк и Г. Р. Богачкина, исходили, пожалуй, из предвзятого мнения: такой человек, как П. Долгоруков, сотрудничавший в "Колоколе" Герцена, не мог-де написать пасквиль. Герцен действительно привлекал Долгорукова к сотрудничеству, но единомышленниками они никогда не были. Князь Долгоруков вел в эмигрантской печати желчную кампанию против дома Романовых, поднимал на щит декабристов, но делал он это, преследуя свои собственные интересы обиженного и обойденного вельможи. По многочисленным отзывам современников, личность эта в нравственном отношении была достаточно грязная.
   В конце концов, не так уж важно, чьей именно рукой написан пасквиль, приведший к гибели Пушкина. Это мог сделать, например, грамотный лакей под диктовку хозяина.
   Что касается П. Долгорукова, то остается несомненным, что он в 1836 году был близок к Геккерну и Дантесу и так или иначе был причастен к травле поэта. Имеется, например, свидетельство, что Долгоруков на одном из вечеров, стоя позади Пушкина, "подымал вверх пальцы, растопыривая их рогами". - Г. В.].
   Пасквилянты знали, что делали, били наверняка, они постарались, чтобы честь поэта и его жены была замарана густым дегтем, который не отмыть ничем, кроме крови. Был расчет и на то, чтобы столкнуть поэта с Николаем. Пушкин, однако, догадался, кто стоит за пасквилем. Он не сомневался, что это дело рук Геккерна и его подручных.
   Найденные в Тагиле накануне Великой Отечественной войны письма семейства Карамзиных воссоздают картину того, как невыразимо страдал поэт последние три месяца своей жизни после получения пасквиля.
   29 декабря Софья Николаевна, дочь историка, описала один из светских приемов, на котором были Дантес и "...мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин...". Последний "прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и, время от времени, демоническим смехом"52.
   Другая дочь историка, Екатерина Николаевна, вернувшись из деревни после долгого отсутствия, была поражена "лихорадочным состоянием" Пушкина и "какими-то судорожными движениями, которые начинались в его лице и во всем теле при появлении будущего убийцы". В день дуэли Софья Николаевна делает такую запись: "В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны (имеется в виду Дантес и его молодая жена, сестра Натальи Николаевны. - Г. В.), которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию, к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, - это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности..."52 Поведение поэта даже друзьям его казалось "смешным", и они жалели "бедного Дантеса". Едва Пушкин появлялся на балу или на вечере, как сейчас же становился объектом бесцеремонного разглядывания, шушуканья, злословия. Если он бывал весел, то говорилось, что это наигранно.
   Если озабочен и сумрачен, то публика многозначительно переглядывалась, перемигивалась... А "бедный Дантес", будучи новобрачным, продолжал на потеху всем светским сплетницам и придворным интриганам волочиться за Натальей Николаевной.
   Вокруг затравленного Пушкина все веселилось, смеялось, шутило.
   В этом шумном, зловеще мажорном круговороте как-то объединились и недруги и те, кого он считал друзьями. Карамзины дружно утешали Дантеса.
   Жуковский и Вяземские махнули на строптивого поэта рукой, они отказывались его понимать. У края "смертной бездны" поэт остался, в сущности, один. Совсем один. Некому было даже излить душу.
   Что ж?.. Веселитесь... - он мучений Последних вынести не мог...
   Выносить это дальше у Пушкина не было сил. Надо было кончать разом. 26 января 1837 года он пишет оскорбительное письмо Геккерну, где воздает подлецу по заслугам. Дантес посылает поэту вызов, и на следующий день на Черной речке, в предместье Петербурга, происходит дуэль.
   Удачной для поэта эта дуэль быть не могла. Если бы он убил Дантеса и остался жив, вся светская чернь ополчилась бы против него. Я уж не говорю о том, что Николай, который внимательно следил за "адскими кознями" вокруг Пушкина и сам им способствовал, не упустил бы случая уничтожить поэта если не физически, то морально.
   Идя на дуэль, он жаждал отомстить за честь жены, но готов был умереть и сам. За несколько дней до дуэли он говорил баронессе Вревской о намерении искать смерти. После ранения, лежа в карете, Пушкин сказал своему секунданту Данзасу: "Кажется, это серьезно. Послушай: если Арендт найдет мою рану смертельной, ты мне это скажешь. Меня не испугаешь. Я жить не хочу".
   Гибели Пушкина втайне хотели и Николай с Бенкендорфом. Шеф жандармов знал о дуэли, но, по некоторым свидетельствам, намеренно послал своих людей в другую сторону.
   После смерти поэта Николай на просьбу Жуковского сопроводить "милости" семье Пушкина специальным царским рескриптом ответил отказом, сказав Жуковскому: "Пушкина мы насилу заставили умереть, как христианина".
   Смерть поэта словно разделила Россию на два противоположных лагеря. В то время как в позолоченных салонах и раздушенных будуарах продолжали поносить память поэта, остальная читающая Россия содрогалась в рыданиях. К его гробу нескончаемой чередой шли студенты, офицеры, чиновники, ремесленники, крестьяне. На лицах многих были слезы.
   Столь бурное изъявление народной скорби удивляло иностранных наблюдателей.
   Прусский посланник при русском дворе Либерман доносил своему правительству: "Смерть Пушкина представляется здесь как несравнимая потеря для страны, как общественное бедствие. Национальное самолюбие возбуждено тем сильнее, что враг, переживший поэта, - иноземного происхождения. Громко кричат о том, что было бы невыносимо, чтобы французы могли безнаказанно убить человека, с которым исчезла одна из самых светлых национальных слав. Эти чувства проявились уже во время похоронных церемоний по греческому обряду, которые имели место сначала в квартире покойного, а потом на торжественном богослужении, которое было совершено с величайшей торжественностью в придворной Конюшенной церкви, на котором почли долгом присутствовать многие члены дипломатического корпуса. Думают, что со времени смерти Пушкина и до перенесения его праха в церковь в его доме перебывало до 50 000 лиц всех состояний, многие корпорации просили о разрешении нести останки умершего.
   Шел даже вопрос о том, чтобы отпрячь лошадей траурной колесницы и предоставить несение тела народу; наконец, демонстрации и овации, вызванные смертью человека, который был известен за величайшего атеиста, достигли такой степени, что власть, опасаясь нарушения общественного порядка, приказала внезапно переменить место, где должны были состояться торжественные похороны, и перенести тело в церковь ночью"2.
   По некоторым сведениям, французский посол Барант, знавший цену Пушкину и как поэту и как историку, сравнил "общенародное чувство", вызванное трагедией гибели Пушкина, с тем, "которым одушевлялись русские в 1812 году".
   Боль и гнев соединились в сердцах русских.
   В церкви, где шло отпевание Пушкина, на паперти навзничь лежал ктото большой в черном, содрогаясь в рыданиях. Это был Вяземский.
   В далекой ссылке Кюхельбекер, получив известие о смерти Пушкина, впал в глубокую депрессию и сказал, что отныне он навсегда лишен вдохновения. А Иван Пущин записал: "Кажется, если бы при мне должна была случиться несчастная его история и если б я был на месте К. Данзаса, то роковая пуля встретила бы мою грудь..."3 "Пушкин убит! - восклицал Федор Матюшкин в письме к лицейскому другу. - Яковлев! Как ты это допустил? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев! Как мог ты это допустить?"2 Лев Пушкин писал отцу: "Эта ужасная новость меня сразила, я, как сумасшедший, не знаю, что делаю и что говорю... Если бы у меня было сто жизней, я все бы их отдал, чтобы выкупить жизнь брата"2.
   Россия рыдала. Бенкендорф бдил.
   Бенкендорф и Уваров распорядились, чтобы в печати ничего не было опубликовано о смерти поэта. Но заткнуть рот русской литературе жандармам было не по силам. Уже передавались из рук в руки и всюду читались обличительно-огненные лермонтовские стихи, в которых причины гибели поэта описаны удивительно точно. В. Ф. Одоевский, рискуя подвергнуться серьезному наказанию, опубликовал 30 января 1837 года в "Литературных прибавлениях" к журналу "Русский инвалид" такие строки:
   "Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно; всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин!
   наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина! К этой мысли нельзя привыкнуть!"
   Жуковский, перебирая бумаги только что умершего поэта, обнаружил потрясшие его стихи:
   Нет, весь я не умру - душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит...
   И все шептал их как заклинание, как молитву, как утешение, как реквием...
   "...РОССИИ СЕРДЦЕ НЕ ЗАБУДЕТ!"
   (ПОЭТЫ И ПИСАТЕЛИ О ПУШКИНЕ)
   Ф. Глинка:
   О Пушкин, Пушкин! Кто тебя
   Учил пленять в стихах чудесных?
   Какой из жителей небесных,
   Тебя младенцем полюбя,
   Лелея, баял в колыбели?
   Судьбы и времени седого
   Не бойся, молодой певец!
   Следы исчезнут поколений,
   Но жив талант, бессмертен гений!
   Н. Гнедич:
   Пушкин, Протей
   Гибким твоим языком и волшебством твоих
   песнопений!
   Уши закрой от похвал и сравнений
   Добрых друзей;
   Пой, как поешь ты, родной соловей!
   Байрона гений, иль Гете, Шекспира
   Гений их неба, их нравов, их стран
   Ты же, постигнувший таинство русского духа и
   мира,
   Пой нам по-своему, русский баян!
   В. Жуковский:
   Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе
   Руки свои опустив. Голову тихо склоня,
   Долго стоял я над ним один, смотря со вниманьем
   Мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза,
   Было лицо его мне так знакомо, и было заметно,
   Что выражалось на нем, - в жизни такого
   Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья
   Пламень на нем; не сиял острый ум;
   Нет! но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью
   Было объято оно...
   М. Лермонтов:
   Погиб поэт! - невольник чести
   Пал, оклеветанный молвой,
   С свинцом в груди и жаждой мести,
   Поникнув гордой головой!..
   Не вынесла душа поэта
   Позора мелочных обид,
   Восстал он против мнений света
   Один, как прежде... и убит!
   П. Вяземский:
   Вам затвердит одно рыдающий мой стих:
   Что яркая звезда с родного небосклона
   Внезапно сорвана средь бури роковой,
   Что песни лучшие поэзии родной
   Внезапно замерли на лире онемелой...
   А. Полежаев:
   И, друг волшебных сновидений,
   Он понял тайну вдохновений,
   Глагол всевышнего постиг;
   Восстал, как новая стихия,
   Могуч, и славен, и велик
   И изумленная Россия
   Узнала гордый свой язык!
   Ф. Тютчев:
   Мир, мир тебе, о тень поэта,
   Мир светлый праху твоему!..
   Назло людскому суесловью,
   Велик и свят был жребий твой!..
   Ты был богов орган живой,
   Но с кровью в жилах... знойной кровью.
   Вражду твою пусть тот рассудит,
   Кто слышит пролитую кровь...
   Тебя ж, как первую любовь,
   России сердце не забудет!
   Н. Гоголь - П. Плетневу:
   ...Никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою.
   Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы.
   Мирза Фатали Ахундов:
   Чертог поэзии украсил Ломоносов,
   Но только Пушкин в нем господствует один.
   Страну волшебных слов завоевал Державин,
   Но только Пушкин в ней державный властелин.
   Он смело осушал тот драгоценный кубок,
   Что наполнял вином познанья Карамзин.
   Пусть Николай царит от Волги до Китая,
   Но покорил весь мир лишь Пушкин-исполин.
   В. Белинский:
   Пушкин принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, но продолжающим развиваться в сознании общества. Каждая эпоха произносит о них свое суждение...
   А. Герцен:
   Пушкин как нельзя более национален и в то же время понятен для иностранцев. Он редко подделывается под народный язык русских песен, он выражает свою мысль такой, какой она возникает у него в уме. Как все великие поэты, он всегда на уровне своего читателя: он растет, становится мрачен, грозен, трагичен; его стих шумит, как море, как лес, волнуемый бурею, но в то же время он ясен, светел, сверкающ, жаждет наслаждений, душевных волнений. Везде русский поэт реален, - в нем нет ничего болезненного, ничего из той преувеличенной психологической патологии, из того абстрактного христианского спиритуализма, которые так часто встречаются у немецких поэтов.