Страница:
– Тонья… Рап… Томан… – монотонно выводили женщины, вопросительно замирая после каждого имени, словно дожидаясь ответа.
Оленья жила, на которой вверх-вниз качалась одна из колыбелек, вдруг резко натянулась. Люльку дернуло вниз, будто она враз потяжелела, и с силой ударило об пол. Из чувала вырвался короткий трескучий сноп Голубых искр.
– Никак свекровь моя, мужнина мать! – с неуверенной опаской косясь на крохотную смуглую девочку в колыбели, пробормотала старая Секак. – Радость-то какая! – Похоже, на самом деле она сильно сомневалась – такая ли уж это радость? Да и малышка глядела на старуху с тем же кисло-неодобрительным выражением, с каким когда-то мамаша покойного мужа Секак – на привезенную из далекого стойбища невестку.
Шаман усмехнулся. Как есть глупые тетки! Удивляются потом – душа вроде деда, брата, свата, а ребеночек совсем иной, непохожий растет. А что тело другое, да родители иные, да кроме главной души, что из Нижнего мира вновь в Средний возвращается, в каждой девчонке еще три, а в мальчишке и все пять мелких душ поселяются – так про то и вспоминать не хотят! Что из дитяти будет – не знают ни шаман, ни верхние духи, ни сам Голубой огонь!
Огонь в чувале недовольно зашипел.
– Все Голубой огонь ведает, все знает… – пугая женщин, завопил шаман.
Длинный ряд женщин у чувала распался. Мамаши и бабки нянчили уже наделенных именем и душой малышей. Лишь одна, совсем юная, в старенькой меховой парке[1], все качала и качала колыбель, сквозь булькающие в горле слезы безнадежно повторяя имя за именем. Сбивалась, начинала снова, низко опуская голову под устремленными на нее пристальными взглядами. Только сейчас старый шаман ощутил, какое недоброе, пристальное молчание повисло в чуме. Даже младенцы не пищали.
– Не берется имя на ребенка. – Узкие глазки старой Секак сузились еще больше. Она пристально уставилась на безымянного младенца. – Не селится душа предка. А может, некуда, занято место? – Старуха аккуратно отложила колыбель с внучкой. – Злой дух милк раньше пришел, свою душу в мальца поселил, чтобы через него другим милкам дорогу открыть – кровь людскую в чаны сливать, мясо человечье жарить, кишки на чум наматывать. – С каждым словом голос старухи поднимался все выше, срываясь на визг. – Сдается, в селении-то у нас – милкова дорога! Милки вэй!
Шаман даже вздрогнуть не успел. Истошно заорав, старуха прыгнула к чувалу. Костяной нож сам собой вынырнул из рукава парки. Ударил, метя точно в глаз спящему малышу.
Хрясь! Старая желтая кость лезвия с сухим треском переломилась. Прижимая к себе младенца, молодая мать отскочила, выставив перед собой клинок. Хмуро блеснуло широкое, как оленья лопатка, темное лезвие.
«Сталь. Настоящая. Южане ковали», – успел подумать растерявшийся шаман.
Секак очухалась быстро:
– Отрезала! Вот эту самую руку как есть по локоть отрезала! – заорала она, глядя на расчертившую ладонь длинную царапину. – Уже людей кромсать начала, чтоб сынку ее жрать было сподручнее! Спасайтесь, люди – милки идут! Милки вэй!
Только что мирно улыбавшиеся своим младенцам женщины, завывая, как голодные волчицы, рванулись к жмущейся у берестяной стены молодой матери. Дикий визг ударил по ушам. Грязные обкусанные ногти, скребки с налипшими остатками жира, каменные лезвия полосовали воздух. Прикрывая собой младенца, мать крутилась волчком. Одна из нападавших ударила кремневым шилом. Промахнулась. Колючий обломок кремня вонзился в щеку другой – та яростно заверещала. Снаружи сквозь тонкую бересту просунулся тяжелый каменный наконечник охотничьего копья. Мужчины услыхали вопли своих жен. Молодая мать отпрянула от стены. Брошенный ей в ноги берестяной короб подшиб под колени. С воплем ужаса упала она на утоптанный снег. Колыбель вывалилась из рук. Брошенный из задних рядов нож вошел в пол у головы младенца. Мать отчаянно взвыла и кинулась сверху, прикрывая ребенка собой. Меховой полог у входа отлетел в сторону, в чум ворвались вооруженные копьями охотники…
Бам! Шаманская колотушка въехала в лоб старой Секак. Старуха постояла, покачиваясь… глаза ее закатились, и она тихо осела на пол.
– Вот бы она тебе язык отрезала – всему селенью б повезло! – рявкнул шаман. – Секак теперь у вас шаман? – словно не замечая толпящихся у входа вооруженных мужчин, он тяжелым недобрым взглядом уставился на замерших от неожиданности женщин.
– Ты наш шаман, – наконец неловко пробормотала одна, совсем молоденькая, и тут же прикрыла лицо рукавом, прячась от немигающего взгляда старика.
– Так чего вы каждую старую негодную колмасам[2] слушаете? – гневно загремел шаман, и бубен его откликнулся согласным звоном. – Когда милки вэй поблизости – звери чудесить начинают! Человечьими голосами говорят, выдры за молоком идут, барсуки на медведях плавают… Может, с какой из вас пес заговорил, а? – издевательски вопросил он, уставившись на тетку, вытирающую со щеки кровь. – Сказал: «Мамками стали, бабками стали, а всё не поумнели», так?
Из толпы мужчин послышались негромкие смешки.
– Или не знаете, что на мальчика имя в сторону рода отца берется? – уже спокойно продолжал шаман. – А женщина наша сына своего… м-м… – он замялся, поглядывая на скорчившуюся на полу молодую мать, все еще прикрывающую собой младенца, – от чужого родила… – наконец выдавил он, косясь то на широкий нож в руке молодой женщины, то на Голубой огонь, играющий в чувале. – Не знаем мы его рода.
– Какой там род – у этих-то, – презрительно пробормотала ушибленная тетка. – Бродячих…
– Пошли все отсюда! – рявкнул шаман, без разбора тыча младенцев женщинам в руки. – Пошли! Камлать буду! Чужих духов, чужого рода предков звать! Нечего вам тут делать!
Глухо ухнул бубен. Меховой волчий полог хлопнул по плечам и спинам толпящихся у входа, словно поторапливая. Короткий порыв ледяного ветра пронесся через чум, дергая за меховые капюшоны. Снова заверещав, женщины с младенцами ринулись прочь. Полог опять приподнялся – крепкие мужские руки ухватили валяющуюся без чувств старую Секак и выдернули наружу. Чум опустел. Лишь судорожно всхлипывающая после пережитого ужаса молодая мать осталась лежать у ног шамана.
Дрожащей рукой старик отер стекающий из-под маски горячий липкий пот. Жарко тут. Жарко. На воздух бы, на холодок… Хмельной араки хлебнуть, олениной закусить… Маленькая ладонь вцепилась в край шаманского плаща.
– Спас! Спас! Духов за тебя молить… – Молодая мать запрокинула к нему залитое слезами лицо.
– С духами я сам договорюсь, – ворчливо буркнул шаман. Перевел оценивающий взгляд на стальной нож, невольно залюбовался грозным лезвием. – Этот оставил? Ну – твой?
Женщина закивала.
– Сказал – если сын родится… ему… – сквозь всхлипы выдавила она… и вдруг сунула нож шаману в руку: – Возьми! Спас…
Шаман поджал губы, скрывая довольную улыбку. Пальцы сомкнулись на рукояти. Он едва слышно вздохнул, глядя, как танцуют голубые блики на кованом лезвии. Вот это нож! Ни у кого такого нет! Такое оружие только для голубоволосых ведьм… Прости, Огонь! – Он быстро покосился в сторону чувала. – Для достославных и великих жриц! Да еще у этих, жрецов их бродячих… Ходят, понимаешь, Голубой огонь для Храмов ищут… забредают куда не надо – а ты, старый шаман, камлай потом!
– Ладно, что с тобой поделаешь, возьму, пожалуй. Камлать поможет, имя ребенку узнать – пока тетки наши совсем не озверели, – с деланой неохотой пробормотал он, торопливо пряча бесценный подарок под плащ.
Пощелкивая всеми суставами – все-таки стар он, стар для таких вещей! – шаман поклонился Голубому огню. И колотушка привычно ударила в бубен.
Удар, неожиданно сильный, больше похожий на резкий вскрик, прокатился по просторному чуму. Снежный пол, утрамбованный до каменной плотности, вдруг пошел трещинами под притопывающими по нему торбозами[3] шамана. Туго закрученный вихрь завертелся вокруг – и ударил точно в отверстие чувала. Голубой огонь зашипел разъяренной лесной кошкой. Длинные гибкие языки Пламени метнулись вперед, точно пытаясь остановить бьющее в них снежное копье. Снег навалился на чувал. Придавленное его тяжестью Голубое пламя рванулось… захрипело, как человек, которого душат, и пропало, задавленное тяжестью набившегося в чувал сугроба. Снежный смерч распрямился, с торжествующим рокотом взмывая к дымовому отверстию чума. Шаман даже не увидел, а почувствовал, как берестяные стены тают в его безудержном кружении.
За ними не было крохотного пауля – поселка охотников хант-манов, притулившегося среди низкорослых тундровых деревьев. За ними было… Да ничего за ними не было!
Смерч завьюжился кольцом. Рушащийся крупными хлопьями снег стеной отгородил крохотный пятачок с шаманом, испуганной женщиной и младенцем на руках. Шаман завертелся волчком, выставив перед собой колотушку, – сквозь бешеное завывание вьюги прямо ему в уши сочился тихий вкрадчивый шепот:
– Андарлыннап кылыйган аш кара кускунум…
Снежный занавес распался, словно разорванный сильной рукой. Выставив когти, прямо в лицо шаману прянул истошно каркающий черный ворон. Шаман рухнул в снег. Ворон пронесся над ним, обдав ветром от бьющих в воздухе громадных крыльев. Шепот стал громче, теперь он гремел:
– Ты по воздуху плавно несешься, мой черный ворон, голодный ворон! Ты – мой черный разведчик, ты – мой белый разведчик! Приди ко мне, приблизься… Арай-ла бээр, оон-на бээр!
Ворон рухнул прямо на голову ребенку. Мать отчаянно закричала, пытаясь отогнать каркающую птицу. Сквозь сплошное кружение снега медленно начал проступать темный мужской силуэт. Бубен и колотушка вдруг рванулись, едва не выдернув руки шамана из плеч. Пронеслись сквозь вьюгу – в сплошном кружении снега их подхватили невидимые объятия. Бубен зазвенел с силой и звучностью, какой у старого шамана не издавал и в прежние времена.
– Бедей кара чедырымче! – сквозь завывание метели ритмично выводил глубокий мужской голос. – Пора мне возвращаться домой! Время войти в мой черный чум!
В такт его словам басовито заорал младенец.
И тогда шаман понял. Он заорал тоже – тоненько и жалобно, как придавленный волчьей лапой заяц. Дрожащей рукой рванул спрятанный под плащом нож. И кинулся к ребенку. Он должен успеть! Ему нужен всего один удар.
Вьюга взвыла. Подхваченный вихрем бубен завис перед шаманом в мельтешении снега, не подпуская к ребенку. Рука с поднятым ножом замерла, будто схваченная сильными пальцами. Смерч закружил над головой младенца. Темная тень жадно приникла к мягонькому, прикрытому лишь тонким пухом детских волосиков родничку на головке малыша. Начала медленно таять, просачиваясь внутрь. Исчезла.
Словно под навалившейся вдруг огромной тяжестью колыбель вырвалась из рук матери. Грозно и гулко ударилась оземь. Взметнувшийся вверх столб снега отшвырнул женщину прочь.
Старый шаман выкрикнул имя. Имя, пришедшее из страшных старых времен. Имя, которое уже тысячу Долгих дней и ночей помилованные голубоволосыми жрицами белые шаманы вспоминали с содроганием – и то лишь когда не слышат чужие уши.
Младенец медленно открыл глаза. Черный и страшный, засасывающий, как полынья над омутом, взгляд уставился на старика. Нож вывалился из враз ослабевших пальцев. Захлебываясь ужасом, старый шаман упал. Скорчился, словно пытаясь спрятаться в снегу.
Завывающий вокруг снежный буран исчез, будто его и не было. Пропал вьющийся над головами ворон. Вокруг воцарилась тишина.
Шаман робко приоткрыл один глаз. Он стоял на коленях посреди своего чума, у засыпанного снегом погасшего чувала. Рядом полуоглушенная молодая женщина раскачивалась, держась за голову, ничего не замечая вокруг. Посредине, в выбитой в полу глубокой яме, стояла колыбелька. Малыш в ней глядел перед собой младенчески-бессмысленным взглядом и тихонько агукал, пуская пузыри.
Шаман подполз к колыбели и тяжело плюхнулся рядом, безнадежно глядя то на младенца, то на потухший чувал.
– По-твоему пусть будет, – наконец, словно смирившись с чем-то страшным, но неизбежным, тихо выдохнул старик, склоняясь над самой колыбелью и пристально вглядываясь в безмятежно-невинные, пустые глазенки. – Не убью я тебя. Боюсь. Не хочу, чтоб ты меня там дождался. – Он махнул сухой ладонью куда-то вниз. – Но и помогать не буду. Думаешь, снова жить станешь? – старый шаман злорадно оскалился. – А вот не выйдет! – Поглядев, не пришла ли в себя полуоглушенная женщина, он быстро сделал в сторону младенца неприличный жест. – Никто от меня имени твоего не узнает! Ни мать твоя, ни ты сам! Поглядим, как твоя душа с остальными управится, – с торжеством закончил старик. Кряхтя, поднялся на ноги. Еще раз поглядел на малыша. – Ну зачем ты пришел? – с упреком бросил он. – Зачем в нашем селении родился? И от кого? От жреца храмового бродячего! – в голосе старого белого шамана прорвалось просто обжигающее презрение. – От геолога!
Свиток 1
Оленья жила, на которой вверх-вниз качалась одна из колыбелек, вдруг резко натянулась. Люльку дернуло вниз, будто она враз потяжелела, и с силой ударило об пол. Из чувала вырвался короткий трескучий сноп Голубых искр.
– Никак свекровь моя, мужнина мать! – с неуверенной опаской косясь на крохотную смуглую девочку в колыбели, пробормотала старая Секак. – Радость-то какая! – Похоже, на самом деле она сильно сомневалась – такая ли уж это радость? Да и малышка глядела на старуху с тем же кисло-неодобрительным выражением, с каким когда-то мамаша покойного мужа Секак – на привезенную из далекого стойбища невестку.
Шаман усмехнулся. Как есть глупые тетки! Удивляются потом – душа вроде деда, брата, свата, а ребеночек совсем иной, непохожий растет. А что тело другое, да родители иные, да кроме главной души, что из Нижнего мира вновь в Средний возвращается, в каждой девчонке еще три, а в мальчишке и все пять мелких душ поселяются – так про то и вспоминать не хотят! Что из дитяти будет – не знают ни шаман, ни верхние духи, ни сам Голубой огонь!
Огонь в чувале недовольно зашипел.
– Все Голубой огонь ведает, все знает… – пугая женщин, завопил шаман.
Длинный ряд женщин у чувала распался. Мамаши и бабки нянчили уже наделенных именем и душой малышей. Лишь одна, совсем юная, в старенькой меховой парке[1], все качала и качала колыбель, сквозь булькающие в горле слезы безнадежно повторяя имя за именем. Сбивалась, начинала снова, низко опуская голову под устремленными на нее пристальными взглядами. Только сейчас старый шаман ощутил, какое недоброе, пристальное молчание повисло в чуме. Даже младенцы не пищали.
– Не берется имя на ребенка. – Узкие глазки старой Секак сузились еще больше. Она пристально уставилась на безымянного младенца. – Не селится душа предка. А может, некуда, занято место? – Старуха аккуратно отложила колыбель с внучкой. – Злой дух милк раньше пришел, свою душу в мальца поселил, чтобы через него другим милкам дорогу открыть – кровь людскую в чаны сливать, мясо человечье жарить, кишки на чум наматывать. – С каждым словом голос старухи поднимался все выше, срываясь на визг. – Сдается, в селении-то у нас – милкова дорога! Милки вэй!
Шаман даже вздрогнуть не успел. Истошно заорав, старуха прыгнула к чувалу. Костяной нож сам собой вынырнул из рукава парки. Ударил, метя точно в глаз спящему малышу.
Хрясь! Старая желтая кость лезвия с сухим треском переломилась. Прижимая к себе младенца, молодая мать отскочила, выставив перед собой клинок. Хмуро блеснуло широкое, как оленья лопатка, темное лезвие.
«Сталь. Настоящая. Южане ковали», – успел подумать растерявшийся шаман.
Секак очухалась быстро:
– Отрезала! Вот эту самую руку как есть по локоть отрезала! – заорала она, глядя на расчертившую ладонь длинную царапину. – Уже людей кромсать начала, чтоб сынку ее жрать было сподручнее! Спасайтесь, люди – милки идут! Милки вэй!
Только что мирно улыбавшиеся своим младенцам женщины, завывая, как голодные волчицы, рванулись к жмущейся у берестяной стены молодой матери. Дикий визг ударил по ушам. Грязные обкусанные ногти, скребки с налипшими остатками жира, каменные лезвия полосовали воздух. Прикрывая собой младенца, мать крутилась волчком. Одна из нападавших ударила кремневым шилом. Промахнулась. Колючий обломок кремня вонзился в щеку другой – та яростно заверещала. Снаружи сквозь тонкую бересту просунулся тяжелый каменный наконечник охотничьего копья. Мужчины услыхали вопли своих жен. Молодая мать отпрянула от стены. Брошенный ей в ноги берестяной короб подшиб под колени. С воплем ужаса упала она на утоптанный снег. Колыбель вывалилась из рук. Брошенный из задних рядов нож вошел в пол у головы младенца. Мать отчаянно взвыла и кинулась сверху, прикрывая ребенка собой. Меховой полог у входа отлетел в сторону, в чум ворвались вооруженные копьями охотники…
Бам! Шаманская колотушка въехала в лоб старой Секак. Старуха постояла, покачиваясь… глаза ее закатились, и она тихо осела на пол.
– Вот бы она тебе язык отрезала – всему селенью б повезло! – рявкнул шаман. – Секак теперь у вас шаман? – словно не замечая толпящихся у входа вооруженных мужчин, он тяжелым недобрым взглядом уставился на замерших от неожиданности женщин.
– Ты наш шаман, – наконец неловко пробормотала одна, совсем молоденькая, и тут же прикрыла лицо рукавом, прячась от немигающего взгляда старика.
– Так чего вы каждую старую негодную колмасам[2] слушаете? – гневно загремел шаман, и бубен его откликнулся согласным звоном. – Когда милки вэй поблизости – звери чудесить начинают! Человечьими голосами говорят, выдры за молоком идут, барсуки на медведях плавают… Может, с какой из вас пес заговорил, а? – издевательски вопросил он, уставившись на тетку, вытирающую со щеки кровь. – Сказал: «Мамками стали, бабками стали, а всё не поумнели», так?
Из толпы мужчин послышались негромкие смешки.
– Или не знаете, что на мальчика имя в сторону рода отца берется? – уже спокойно продолжал шаман. – А женщина наша сына своего… м-м… – он замялся, поглядывая на скорчившуюся на полу молодую мать, все еще прикрывающую собой младенца, – от чужого родила… – наконец выдавил он, косясь то на широкий нож в руке молодой женщины, то на Голубой огонь, играющий в чувале. – Не знаем мы его рода.
– Какой там род – у этих-то, – презрительно пробормотала ушибленная тетка. – Бродячих…
– Пошли все отсюда! – рявкнул шаман, без разбора тыча младенцев женщинам в руки. – Пошли! Камлать буду! Чужих духов, чужого рода предков звать! Нечего вам тут делать!
Глухо ухнул бубен. Меховой волчий полог хлопнул по плечам и спинам толпящихся у входа, словно поторапливая. Короткий порыв ледяного ветра пронесся через чум, дергая за меховые капюшоны. Снова заверещав, женщины с младенцами ринулись прочь. Полог опять приподнялся – крепкие мужские руки ухватили валяющуюся без чувств старую Секак и выдернули наружу. Чум опустел. Лишь судорожно всхлипывающая после пережитого ужаса молодая мать осталась лежать у ног шамана.
Дрожащей рукой старик отер стекающий из-под маски горячий липкий пот. Жарко тут. Жарко. На воздух бы, на холодок… Хмельной араки хлебнуть, олениной закусить… Маленькая ладонь вцепилась в край шаманского плаща.
– Спас! Спас! Духов за тебя молить… – Молодая мать запрокинула к нему залитое слезами лицо.
– С духами я сам договорюсь, – ворчливо буркнул шаман. Перевел оценивающий взгляд на стальной нож, невольно залюбовался грозным лезвием. – Этот оставил? Ну – твой?
Женщина закивала.
– Сказал – если сын родится… ему… – сквозь всхлипы выдавила она… и вдруг сунула нож шаману в руку: – Возьми! Спас…
Шаман поджал губы, скрывая довольную улыбку. Пальцы сомкнулись на рукояти. Он едва слышно вздохнул, глядя, как танцуют голубые блики на кованом лезвии. Вот это нож! Ни у кого такого нет! Такое оружие только для голубоволосых ведьм… Прости, Огонь! – Он быстро покосился в сторону чувала. – Для достославных и великих жриц! Да еще у этих, жрецов их бродячих… Ходят, понимаешь, Голубой огонь для Храмов ищут… забредают куда не надо – а ты, старый шаман, камлай потом!
– Ладно, что с тобой поделаешь, возьму, пожалуй. Камлать поможет, имя ребенку узнать – пока тетки наши совсем не озверели, – с деланой неохотой пробормотал он, торопливо пряча бесценный подарок под плащ.
Пощелкивая всеми суставами – все-таки стар он, стар для таких вещей! – шаман поклонился Голубому огню. И колотушка привычно ударила в бубен.
Удар, неожиданно сильный, больше похожий на резкий вскрик, прокатился по просторному чуму. Снежный пол, утрамбованный до каменной плотности, вдруг пошел трещинами под притопывающими по нему торбозами[3] шамана. Туго закрученный вихрь завертелся вокруг – и ударил точно в отверстие чувала. Голубой огонь зашипел разъяренной лесной кошкой. Длинные гибкие языки Пламени метнулись вперед, точно пытаясь остановить бьющее в них снежное копье. Снег навалился на чувал. Придавленное его тяжестью Голубое пламя рванулось… захрипело, как человек, которого душат, и пропало, задавленное тяжестью набившегося в чувал сугроба. Снежный смерч распрямился, с торжествующим рокотом взмывая к дымовому отверстию чума. Шаман даже не увидел, а почувствовал, как берестяные стены тают в его безудержном кружении.
За ними не было крохотного пауля – поселка охотников хант-манов, притулившегося среди низкорослых тундровых деревьев. За ними было… Да ничего за ними не было!
Смерч завьюжился кольцом. Рушащийся крупными хлопьями снег стеной отгородил крохотный пятачок с шаманом, испуганной женщиной и младенцем на руках. Шаман завертелся волчком, выставив перед собой колотушку, – сквозь бешеное завывание вьюги прямо ему в уши сочился тихий вкрадчивый шепот:
– Андарлыннап кылыйган аш кара кускунум…
Снежный занавес распался, словно разорванный сильной рукой. Выставив когти, прямо в лицо шаману прянул истошно каркающий черный ворон. Шаман рухнул в снег. Ворон пронесся над ним, обдав ветром от бьющих в воздухе громадных крыльев. Шепот стал громче, теперь он гремел:
– Ты по воздуху плавно несешься, мой черный ворон, голодный ворон! Ты – мой черный разведчик, ты – мой белый разведчик! Приди ко мне, приблизься… Арай-ла бээр, оон-на бээр!
Ворон рухнул прямо на голову ребенку. Мать отчаянно закричала, пытаясь отогнать каркающую птицу. Сквозь сплошное кружение снега медленно начал проступать темный мужской силуэт. Бубен и колотушка вдруг рванулись, едва не выдернув руки шамана из плеч. Пронеслись сквозь вьюгу – в сплошном кружении снега их подхватили невидимые объятия. Бубен зазвенел с силой и звучностью, какой у старого шамана не издавал и в прежние времена.
– Бедей кара чедырымче! – сквозь завывание метели ритмично выводил глубокий мужской голос. – Пора мне возвращаться домой! Время войти в мой черный чум!
В такт его словам басовито заорал младенец.
И тогда шаман понял. Он заорал тоже – тоненько и жалобно, как придавленный волчьей лапой заяц. Дрожащей рукой рванул спрятанный под плащом нож. И кинулся к ребенку. Он должен успеть! Ему нужен всего один удар.
Вьюга взвыла. Подхваченный вихрем бубен завис перед шаманом в мельтешении снега, не подпуская к ребенку. Рука с поднятым ножом замерла, будто схваченная сильными пальцами. Смерч закружил над головой младенца. Темная тень жадно приникла к мягонькому, прикрытому лишь тонким пухом детских волосиков родничку на головке малыша. Начала медленно таять, просачиваясь внутрь. Исчезла.
Словно под навалившейся вдруг огромной тяжестью колыбель вырвалась из рук матери. Грозно и гулко ударилась оземь. Взметнувшийся вверх столб снега отшвырнул женщину прочь.
Старый шаман выкрикнул имя. Имя, пришедшее из страшных старых времен. Имя, которое уже тысячу Долгих дней и ночей помилованные голубоволосыми жрицами белые шаманы вспоминали с содроганием – и то лишь когда не слышат чужие уши.
Младенец медленно открыл глаза. Черный и страшный, засасывающий, как полынья над омутом, взгляд уставился на старика. Нож вывалился из враз ослабевших пальцев. Захлебываясь ужасом, старый шаман упал. Скорчился, словно пытаясь спрятаться в снегу.
Завывающий вокруг снежный буран исчез, будто его и не было. Пропал вьющийся над головами ворон. Вокруг воцарилась тишина.
Шаман робко приоткрыл один глаз. Он стоял на коленях посреди своего чума, у засыпанного снегом погасшего чувала. Рядом полуоглушенная молодая женщина раскачивалась, держась за голову, ничего не замечая вокруг. Посредине, в выбитой в полу глубокой яме, стояла колыбелька. Малыш в ней глядел перед собой младенчески-бессмысленным взглядом и тихонько агукал, пуская пузыри.
Шаман подполз к колыбели и тяжело плюхнулся рядом, безнадежно глядя то на младенца, то на потухший чувал.
– По-твоему пусть будет, – наконец, словно смирившись с чем-то страшным, но неизбежным, тихо выдохнул старик, склоняясь над самой колыбелью и пристально вглядываясь в безмятежно-невинные, пустые глазенки. – Не убью я тебя. Боюсь. Не хочу, чтоб ты меня там дождался. – Он махнул сухой ладонью куда-то вниз. – Но и помогать не буду. Думаешь, снова жить станешь? – старый шаман злорадно оскалился. – А вот не выйдет! – Поглядев, не пришла ли в себя полуоглушенная женщина, он быстро сделал в сторону младенца неприличный жест. – Никто от меня имени твоего не узнает! Ни мать твоя, ни ты сам! Поглядим, как твоя душа с остальными управится, – с торжеством закончил старик. Кряхтя, поднялся на ноги. Еще раз поглядел на малыша. – Ну зачем ты пришел? – с упреком бросил он. – Зачем в нашем селении родился? И от кого? От жреца храмового бродячего! – в голосе старого белого шамана прорвалось просто обжигающее презрение. – От геолога!
Свиток 1
О страшных историях на Ночь глядя
Тринадцать Долгих дней спустя
Аж из ледяного города богатей стражу вызвал. По всему стойбищу часовых выставил. И у чума своего тоже. Скачет из тайги белка рыжая… Махнул стражник мечом – срубил белке голову! Померла белка. Смеется богач – не пробраться тебе в стойбище, Черный! А на снегу у самых торбозов стражников черная тень проползла. Вынырнула из ручья нерпа… Бросил стражник копье – проткнул нерпу. Померла нерпа. Опять смеется богатый – не добраться тебе до моего чума, Черный! А в ручье вода черная стала, бежит, журчит, к чуму течет. Прилетел с далекого юга гусь… Выстрелил стражник из лука – подстрелил гуся. Упал гусь с самого неба и помер. Снова смеется богатый – не войти тебе в мой чум, Черный! А над чумом, над самым верхним отверстием, черная тучка пробежала. Ночь пришла, поел богатей оленины, тюленьего жира поел, сытый стал, сонный – начал укладываться. Лег он… Наверх посмотрел… А над полкой, где он спит… Черный шаман на стене висит! Глаза горят! Прыгнул черный шаман богатому на грудь – рот открыл… И втянул в себя его душу!
Девочка в слишком большой, явно справленной на вырост малице[4], испуганно прикрыла род ладошкой:
– Съел?
– Зачем съел? – Рассказчик, толстый солидный мальчишка со стянутыми в короткую косу жесткими темными волосами, снисходительно усмехнулся, постукивая кончиком шеста-хорея по корке снежного наста. – Богатый сам помер. Без души как жить?
– А посему стлазники белку убили? И гуся? – шепелявя беззубым ртом, спросил пристроившийся рядом с девочкой малыш, закутанный так, что из меха торчал лишь похожий на плоскую пуговицу нос.
– Темный ты, Рап, прямо как вся Долгая ночь! – снисходительно ухмыляясь, обронил рассказчик. – Хороший шаман превращаться может. Берет звериную шкуру, на себя надел и – р-раз! Белкой стал! Р-раз – гусем стал… Вот стражники и думали, что это все Черный подбирается!
– Тебе, Аккаля, самому лучше думать, чего говоришь. Разве черный шаман хорошим может быть? – хмуро пробурчал еще один мальчишка. Он сидел на корточках у самых корней невысокой, жмущейся к мерзлой земле тундровой сосны. Его голова была низко опущена к коленям, волосы, длинные и, похоже, никогда не чесанные, свисали спутанной копной, закрывая лицо. – Черные порчу наводили – люди от нее мерли. Если кто из богатых болел сильно, Черного звал. Тот слугу брал и болезнь в него засовывал…
– Как засовывал? – из-под капюшона маленького Рапа сверкнули любопытством раскосые глазенки.
– Как-как… Так! – немедленно ухмыльнулся толстяк Аккаля, несколькими выразительными жестами изобразив, как и куда именно Черный шаман засовывал болезнь.
– У-у-у, – испуганно провыл маленький Рап. – Там у слуги потом и болело, да? А как же он сидел?
Старшие захохотали.
– Тихо вы! – сидящий у сосны мальчишка резко вскочил. Спутанные волосы откинулись на спину, открывая очень худое лицо с запавшими щеками и резко выступающими скулами. Он с тревогой огляделся, стреляя по сторонам беспокойными темными глазами.
Совсем неподалеку от них, между редкими низкорослыми тундровыми деревьями, заворочалось тяжелое. Но парня напугало не это. В блекло-голубоватом свете мерцающего под луной снега мелькнули роскошные тяжеловесные рога. Лохматый олень-карибу ударил копытом в снежный наст и начал что-то из-под него выедать. Кажется, успокоенный невозмутимым поведением рогатого красавца, мальчишка опустился обратно в ложбинку у корней и почти шепотом добавил:
– Наш шаман говорит – нельзя по Ночам шуметь! Йим! Запрет! Беда может быть!
– Что, Пукы, со страху в штаны наложил? – протянул Аккаля, кривя полные губы и презрительно глядя на тощего. – Боишься, Черный из тундры за твоей трусливой душонкой придет?
Пукы закусил губу – словно жалея, что заговорил. И снова угрюмо опустил лицо к коленям, прикрытым полами старенькой затрепанной парки.
– А какую душу Черный забирает? – с жадным любопытством спросила девочка. – Уй – птицу сна, что по ночам к человеку прилетает? Или ийс – тень? – она перечисляла деловито, один за другим загибая тоненькие пальчики, как будто пушнину продавала. – Или лили – дыхание, что от предков шаман приманивает? Или ту, которая у человека в одежде живет?
– Думаешь, Черный просто снял с богатея штаны? – раздался спокойный уверенный голос.
Ответом был новый взрыв хохота. Сам шутник, расслабленно привалившись к развилке сосновых веток, лишь лениво улыбнулся. Третий из старших мальчиков не походил ни на кругленького Аккаля, ни на тощего Пукы. Откинутый капюшон открывал густые, заплетенные в аккуратную косу волосы и красивое лицо с хищным, как орлиный клюв, носом. Парка аж потрескивала на широких плечах. Если приглядеться, становилось понятно, что одежда его такая же старенькая и бедная, как у Пукы, но почему-то выглядела она совсем по-другому. Наверное, потому, что держался парень со спокойной уверенностью хозяина тысячи стад.
– Ну ты, Орунг, и скажешь, – пробормотала девчонка, смущенно ковыряя снег носком торбоза. Даже в лунном свете было видно, как покраснели ее щеки. Она из-под длинных ресниц покосилась на мальчишку. Мечтательно вздохнула, залюбовавшись тугими – уж точно не хуже, чем у страшных древних эрыг отыров, – узлами мышц, игравших на его наполовину открытых руках. Рукава детской парки давно стали мальчишке коротки. Хоть и бедный, а все равно в поселке он… Ой, да в их глухомани и слова-то для него подходящего нет! Разве что тетка рассказывала, как городские девочки говорят на модном нынче диалекте южан, горных мастеров, – cool! Орунг точно кул – ну самый, самый холодный!
– Ты, Тан, не бойся, – неожиданно вмешался Пукы. – Ничего Черный не заберет – сказки это все. Спасибо голубоволосым жрицам – не осталось больше черных шаманов! Всех истребили, одних только Белых оставили, чтоб было кому камлать-лечить.
– А тебя, сопливый-слюнявый, никто не спрашивал! – Аккаля пнул деревце, под которым сидел Пукы. На плечи и голову мальчишке с ветвей обрушился плотно слежавшийся пласт снега. Влез тут! Он, может, сам собирался девчонку успокоить. Или наоборот – еще страшных историй порассказать, чтоб больше напугалась. – Можешь вообще отсюда шагать – прямо к своим голубоволосым ведьмам, если так их любишь! Воткни им свой сопливый нос туда, куда…
– Ой, Аккаля, ты что говоришь? – перебила его Тан и с явным ощущением собственного превосходства добавила: – С голубоволосыми нельзя носами тереться! Голубым огнем сожгут. Мне мамка рассказывала, что ей сестра рассказывала, а той тетка рассказывала, которая в ледяном городе бывала. Как парень один голубоволосой сказал, что она красивая.
– Пьяный, наверное, был, – пробормотал Аккаля. – Или дурной совсем.
– А голубоволосая ка-ак глянет на него! – увлеченно продолжала девчонка. – И прямо у него из-под ног Голубой огонь ка-ак ударит! Парень горит, кричит, мечется, люди разбегаются… Так и сгорел! Еще дом и две лавки огонь растопил. – Она покосилась на Орунга, проверяя впечатление.
– Только за то, что сказал – «красивая»? – потрясенно выдохнул Аккаля.
– Так ему и надо! – с глубочайшей убежденностью кивнул Пукы. – Правильно все жрица сделала. Жрицы – добрые, благородные и грозные, а уж никак не красивые! Их уважать надо!
– Жрица в поселок прилетит, ты ей так и скажешь, – все так же лениво протянул Орунг. – Что она некрасивая и ты ее за это уважаешь.
Девочка мгновенно представила: Пукы со своими нечесаными патлами и в лохмотьях подходит к какой-нибудь надменной голубоволосой ведьме… И захохотала в голос! Рядом радостно повизгивала малышня и, прямо как олень, трубил Аккаля.
– Тогда мы точно от Пукы избавимся. Пых – и нету! – изображая пальцами вспышку, сквозь смех простонал Аккаля.
Орунг медленно повернулся к нему:
– Ты о моем брате говоришь. – Голос его звучал так холодно, что, казалось, был способен заморозить и эту морозную Ночь.
Аккаля попятился под недвусмысленно угрожающим взглядом:
– Ты чего, Орунг? Ты ж сам…
– То я. А то ты. Понятно? – все тем же спокойным ледяным тоном пояснил Орунг, и Аккаля торопливо закивал.
Тан глядела на Орунга совсем восторженно – ну ку-ул!
– Пойдемте, оленей посмотрим, – после недолгой паузы примирительно предложил Орунг. – Скоро в пауль возвращаться.
– Я с тобой, Орунг! – Девочка вскочила первая. – А то сказки такие страшные рассказывали, боюсь я теперь одна. – Тан застенчиво зажмурилась – глаза ее превратились в тонкие лукавые щелочки. Орунг усмехнулся и, подхватив оба длиннючих шеста-хорея, свой и девчонки, направился к оленям. – Цо! Цо! – хорей Орунга легонько похлопывал по оленьим спинам, разгоняя зверей по тундре на поиски уцелевшего под снегом корма.
– Цо! Цо! – звонко вторила Тан.
– Боится она, – обиженно проворчал Аккаля вслед удаляющейся парочке. – Истории страшные про Черных Аккаля рассказывает, а бояться так с Орунгом ходят. – Он круто повернулся и направился в противоположную сторону, зло тыча хореем в гладкие оленьи бока с уже заросшими шерстью клеймами. Толстая, отъевшаяся за минувший День важенка[5] укоризненно фыркнула ему в лицо, обдав теплым дыханием. Олени еще жались к людям, но скоро они свободно разбредутся по тундре, глодая веточки низкорослых деревьев и разбивая наст в поисках скудного корма. Аккаля вздохнул. Хорошо, что их еще долго не придется собирать – почитай всю Долгую ночь. Зато как Долгий день настанет, уж набегаемся. Аккаля приуныл – гоняться за одичавшими за Ночь оленями он не любил. Да еще опять все девчонки за Орунгом побегут, а ему достанется малышня вроде Рапа. Или Пукы, нудный, как сучение веревок из жил. Толстяк неприязненно уставился в спину идущему впереди Пукы. Потом украдкой оглянулся через плечо – не видно ли Орунга. На полных губах заиграла шкодливая ухмылка. Он погрозил кулаком поспешающему за ним Рапу. Малыш удивленно уставился на старшего, потом понимающе усмехнулся. Аккаля протянул хорей перед собой. И, выждав момент, резко ткнул Пукы под коленки. Тощий нелепо взмахнул руками и рухнул плашмя. Рап хихикнул.
Аккаля остановился над неподвижно лежащим противником и все с той же усмешкой потыкал в него хореем:
– Так и будешь лежать? Может, встанешь, сделаешь чего? – Он кивнул на отлетевший в сторону хорей Пукы. Мальчишка не шелохнулся. – Не встанешь, – сам себе кивнул Аккаля. – Так и знал, однако, – и ударил Пукы шестом по плечам. – А теперь как, сопливый-слюнявый?
Пукы поджал колени и, прикрывая руками голову, откатился, пытаясь уйти из-под ударов. Аккаля немедленно перехватил шест и ткнул вперед, угодив свернувшемуся в комок мальчишке в бок:
– Вставай! Бери хорей! Драться будем! – сопровождая каждое слово очередным болезненным тычком в грудь, в ребра, в ноги, повторял надвигающийся Аккаля. Но Пукы только больше сжимался, отползая в сторону. Маленький Рап перестал хихикать, глаза его стали круглыми от испуга.
– Оставь его, Ак, сдурел, однако? – малыш бесстрашно метнулся вперед, повисая на локте старшего.
– Не лезь, Рап! – взревел Аккаля, одним взмахом руки отбрасывая того в снег. Пукы отползал. Ветви стелющегося почти по земле деревца мягко ткнулись ему в спину, потом раздались – и Пукы остановился, упираясь спиной в тонкий жилистый ствол. Он не кричал, лишь судорожно вздрагивал под сыплющимися на него ударами. Глаза Аккаля налились кровью. – Бить его буду! – брызжа слюной, орал он, то и дело попадая хореем по веткам и стволу деревца. Над тундрой прокатился глухой стук. – Пока не встанет и драться не начнет! Вставай! Хоть раз будь как хант-ман, ты, сопля теплая! – Он вскинул шест. И, обеими руками перехватив хорей за конец, широко размахнулся.
Хрясь!
Девочка в слишком большой, явно справленной на вырост малице[4], испуганно прикрыла род ладошкой:
– Съел?
– Зачем съел? – Рассказчик, толстый солидный мальчишка со стянутыми в короткую косу жесткими темными волосами, снисходительно усмехнулся, постукивая кончиком шеста-хорея по корке снежного наста. – Богатый сам помер. Без души как жить?
– А посему стлазники белку убили? И гуся? – шепелявя беззубым ртом, спросил пристроившийся рядом с девочкой малыш, закутанный так, что из меха торчал лишь похожий на плоскую пуговицу нос.
– Темный ты, Рап, прямо как вся Долгая ночь! – снисходительно ухмыляясь, обронил рассказчик. – Хороший шаман превращаться может. Берет звериную шкуру, на себя надел и – р-раз! Белкой стал! Р-раз – гусем стал… Вот стражники и думали, что это все Черный подбирается!
– Тебе, Аккаля, самому лучше думать, чего говоришь. Разве черный шаман хорошим может быть? – хмуро пробурчал еще один мальчишка. Он сидел на корточках у самых корней невысокой, жмущейся к мерзлой земле тундровой сосны. Его голова была низко опущена к коленям, волосы, длинные и, похоже, никогда не чесанные, свисали спутанной копной, закрывая лицо. – Черные порчу наводили – люди от нее мерли. Если кто из богатых болел сильно, Черного звал. Тот слугу брал и болезнь в него засовывал…
– Как засовывал? – из-под капюшона маленького Рапа сверкнули любопытством раскосые глазенки.
– Как-как… Так! – немедленно ухмыльнулся толстяк Аккаля, несколькими выразительными жестами изобразив, как и куда именно Черный шаман засовывал болезнь.
– У-у-у, – испуганно провыл маленький Рап. – Там у слуги потом и болело, да? А как же он сидел?
Старшие захохотали.
– Тихо вы! – сидящий у сосны мальчишка резко вскочил. Спутанные волосы откинулись на спину, открывая очень худое лицо с запавшими щеками и резко выступающими скулами. Он с тревогой огляделся, стреляя по сторонам беспокойными темными глазами.
Совсем неподалеку от них, между редкими низкорослыми тундровыми деревьями, заворочалось тяжелое. Но парня напугало не это. В блекло-голубоватом свете мерцающего под луной снега мелькнули роскошные тяжеловесные рога. Лохматый олень-карибу ударил копытом в снежный наст и начал что-то из-под него выедать. Кажется, успокоенный невозмутимым поведением рогатого красавца, мальчишка опустился обратно в ложбинку у корней и почти шепотом добавил:
– Наш шаман говорит – нельзя по Ночам шуметь! Йим! Запрет! Беда может быть!
– Что, Пукы, со страху в штаны наложил? – протянул Аккаля, кривя полные губы и презрительно глядя на тощего. – Боишься, Черный из тундры за твоей трусливой душонкой придет?
Пукы закусил губу – словно жалея, что заговорил. И снова угрюмо опустил лицо к коленям, прикрытым полами старенькой затрепанной парки.
– А какую душу Черный забирает? – с жадным любопытством спросила девочка. – Уй – птицу сна, что по ночам к человеку прилетает? Или ийс – тень? – она перечисляла деловито, один за другим загибая тоненькие пальчики, как будто пушнину продавала. – Или лили – дыхание, что от предков шаман приманивает? Или ту, которая у человека в одежде живет?
– Думаешь, Черный просто снял с богатея штаны? – раздался спокойный уверенный голос.
Ответом был новый взрыв хохота. Сам шутник, расслабленно привалившись к развилке сосновых веток, лишь лениво улыбнулся. Третий из старших мальчиков не походил ни на кругленького Аккаля, ни на тощего Пукы. Откинутый капюшон открывал густые, заплетенные в аккуратную косу волосы и красивое лицо с хищным, как орлиный клюв, носом. Парка аж потрескивала на широких плечах. Если приглядеться, становилось понятно, что одежда его такая же старенькая и бедная, как у Пукы, но почему-то выглядела она совсем по-другому. Наверное, потому, что держался парень со спокойной уверенностью хозяина тысячи стад.
– Ну ты, Орунг, и скажешь, – пробормотала девчонка, смущенно ковыряя снег носком торбоза. Даже в лунном свете было видно, как покраснели ее щеки. Она из-под длинных ресниц покосилась на мальчишку. Мечтательно вздохнула, залюбовавшись тугими – уж точно не хуже, чем у страшных древних эрыг отыров, – узлами мышц, игравших на его наполовину открытых руках. Рукава детской парки давно стали мальчишке коротки. Хоть и бедный, а все равно в поселке он… Ой, да в их глухомани и слова-то для него подходящего нет! Разве что тетка рассказывала, как городские девочки говорят на модном нынче диалекте южан, горных мастеров, – cool! Орунг точно кул – ну самый, самый холодный!
– Ты, Тан, не бойся, – неожиданно вмешался Пукы. – Ничего Черный не заберет – сказки это все. Спасибо голубоволосым жрицам – не осталось больше черных шаманов! Всех истребили, одних только Белых оставили, чтоб было кому камлать-лечить.
– А тебя, сопливый-слюнявый, никто не спрашивал! – Аккаля пнул деревце, под которым сидел Пукы. На плечи и голову мальчишке с ветвей обрушился плотно слежавшийся пласт снега. Влез тут! Он, может, сам собирался девчонку успокоить. Или наоборот – еще страшных историй порассказать, чтоб больше напугалась. – Можешь вообще отсюда шагать – прямо к своим голубоволосым ведьмам, если так их любишь! Воткни им свой сопливый нос туда, куда…
– Ой, Аккаля, ты что говоришь? – перебила его Тан и с явным ощущением собственного превосходства добавила: – С голубоволосыми нельзя носами тереться! Голубым огнем сожгут. Мне мамка рассказывала, что ей сестра рассказывала, а той тетка рассказывала, которая в ледяном городе бывала. Как парень один голубоволосой сказал, что она красивая.
– Пьяный, наверное, был, – пробормотал Аккаля. – Или дурной совсем.
– А голубоволосая ка-ак глянет на него! – увлеченно продолжала девчонка. – И прямо у него из-под ног Голубой огонь ка-ак ударит! Парень горит, кричит, мечется, люди разбегаются… Так и сгорел! Еще дом и две лавки огонь растопил. – Она покосилась на Орунга, проверяя впечатление.
– Только за то, что сказал – «красивая»? – потрясенно выдохнул Аккаля.
– Так ему и надо! – с глубочайшей убежденностью кивнул Пукы. – Правильно все жрица сделала. Жрицы – добрые, благородные и грозные, а уж никак не красивые! Их уважать надо!
– Жрица в поселок прилетит, ты ей так и скажешь, – все так же лениво протянул Орунг. – Что она некрасивая и ты ее за это уважаешь.
Девочка мгновенно представила: Пукы со своими нечесаными патлами и в лохмотьях подходит к какой-нибудь надменной голубоволосой ведьме… И захохотала в голос! Рядом радостно повизгивала малышня и, прямо как олень, трубил Аккаля.
– Тогда мы точно от Пукы избавимся. Пых – и нету! – изображая пальцами вспышку, сквозь смех простонал Аккаля.
Орунг медленно повернулся к нему:
– Ты о моем брате говоришь. – Голос его звучал так холодно, что, казалось, был способен заморозить и эту морозную Ночь.
Аккаля попятился под недвусмысленно угрожающим взглядом:
– Ты чего, Орунг? Ты ж сам…
– То я. А то ты. Понятно? – все тем же спокойным ледяным тоном пояснил Орунг, и Аккаля торопливо закивал.
Тан глядела на Орунга совсем восторженно – ну ку-ул!
– Пойдемте, оленей посмотрим, – после недолгой паузы примирительно предложил Орунг. – Скоро в пауль возвращаться.
– Я с тобой, Орунг! – Девочка вскочила первая. – А то сказки такие страшные рассказывали, боюсь я теперь одна. – Тан застенчиво зажмурилась – глаза ее превратились в тонкие лукавые щелочки. Орунг усмехнулся и, подхватив оба длиннючих шеста-хорея, свой и девчонки, направился к оленям. – Цо! Цо! – хорей Орунга легонько похлопывал по оленьим спинам, разгоняя зверей по тундре на поиски уцелевшего под снегом корма.
– Цо! Цо! – звонко вторила Тан.
– Боится она, – обиженно проворчал Аккаля вслед удаляющейся парочке. – Истории страшные про Черных Аккаля рассказывает, а бояться так с Орунгом ходят. – Он круто повернулся и направился в противоположную сторону, зло тыча хореем в гладкие оленьи бока с уже заросшими шерстью клеймами. Толстая, отъевшаяся за минувший День важенка[5] укоризненно фыркнула ему в лицо, обдав теплым дыханием. Олени еще жались к людям, но скоро они свободно разбредутся по тундре, глодая веточки низкорослых деревьев и разбивая наст в поисках скудного корма. Аккаля вздохнул. Хорошо, что их еще долго не придется собирать – почитай всю Долгую ночь. Зато как Долгий день настанет, уж набегаемся. Аккаля приуныл – гоняться за одичавшими за Ночь оленями он не любил. Да еще опять все девчонки за Орунгом побегут, а ему достанется малышня вроде Рапа. Или Пукы, нудный, как сучение веревок из жил. Толстяк неприязненно уставился в спину идущему впереди Пукы. Потом украдкой оглянулся через плечо – не видно ли Орунга. На полных губах заиграла шкодливая ухмылка. Он погрозил кулаком поспешающему за ним Рапу. Малыш удивленно уставился на старшего, потом понимающе усмехнулся. Аккаля протянул хорей перед собой. И, выждав момент, резко ткнул Пукы под коленки. Тощий нелепо взмахнул руками и рухнул плашмя. Рап хихикнул.
Аккаля остановился над неподвижно лежащим противником и все с той же усмешкой потыкал в него хореем:
– Так и будешь лежать? Может, встанешь, сделаешь чего? – Он кивнул на отлетевший в сторону хорей Пукы. Мальчишка не шелохнулся. – Не встанешь, – сам себе кивнул Аккаля. – Так и знал, однако, – и ударил Пукы шестом по плечам. – А теперь как, сопливый-слюнявый?
Пукы поджал колени и, прикрывая руками голову, откатился, пытаясь уйти из-под ударов. Аккаля немедленно перехватил шест и ткнул вперед, угодив свернувшемуся в комок мальчишке в бок:
– Вставай! Бери хорей! Драться будем! – сопровождая каждое слово очередным болезненным тычком в грудь, в ребра, в ноги, повторял надвигающийся Аккаля. Но Пукы только больше сжимался, отползая в сторону. Маленький Рап перестал хихикать, глаза его стали круглыми от испуга.
– Оставь его, Ак, сдурел, однако? – малыш бесстрашно метнулся вперед, повисая на локте старшего.
– Не лезь, Рап! – взревел Аккаля, одним взмахом руки отбрасывая того в снег. Пукы отползал. Ветви стелющегося почти по земле деревца мягко ткнулись ему в спину, потом раздались – и Пукы остановился, упираясь спиной в тонкий жилистый ствол. Он не кричал, лишь судорожно вздрагивал под сыплющимися на него ударами. Глаза Аккаля налились кровью. – Бить его буду! – брызжа слюной, орал он, то и дело попадая хореем по веткам и стволу деревца. Над тундрой прокатился глухой стук. – Пока не встанет и драться не начнет! Вставай! Хоть раз будь как хант-ман, ты, сопля теплая! – Он вскинул шест. И, обеими руками перехватив хорей за конец, широко размахнулся.
Хрясь!