– Если б что? – спросил отец.
   – Если бы Старославский не любил уже другой...
   – Дочь помещицы-вдовы, вышедшей замуж двенадцать лет назад? – перебил папa смеясь.
   – Нет, не дочь помещицы, а дочь мещанки, увезенную им.
   – То есть отосланную Старославский в Москву?
   – Как, папa, и вы знали все это? и вы допустили любимца вашего сделать подобную вещь?
   – Я сделал более, – отвечал папa, продолжая смеяться. – Но довольно пока. Совещание наше продолжалось слишком долго, и другие занятия, конечно, менее важные, чем преступления презренного Старославского, призывают меня в мой кабинет.
   Не дав мне времени опомниться, отец поклонился с комическою важностью и вышел вон.
   Я не узнала ничего нового, но тем не менее мне стало легче, Sophie; тяжелый камень спал с сердца. Какое счастье не презирать никого – я говорю, не презирать, потому что во всех поступках Старославского участвовал папa: не служит ли участие это достаточным ручательством за всякого постороннего человека, по крайней мере, в глазах дочери? Уверена, что и ты, chиre amie, согласна с моим мнением и сделала бы то же. Но кто же эта девушка, эта дочь мещанки? и если Старославский не любит ее, к чему похищение? А этот мститель?... А Купер?... В таком расположении духа отправилась я к ожидавшему меня обществу...
   Во время чая царствовало всеобщее молчание; на лицах семейства Грюковских изображалось беспокойство; все, казалось, ожидали чего-то. Я вспомнила о предложении Купера и обещала себе воспользоваться этим обстоятельством и позабавиться насчет поэта. «Непростительно!»– скажешь ты; но что же делать, друг мой, когда в деревне так мало развлечений! Я сообразила уже новый и предательский план нападения на Купера, как вдруг за дверью раздался громкий стук шагов, послышался густой мужской бас, и, в сопровождении отца, вошел в столовую гигант, лет сорока пяти, в коротком сюртуке, застегнутом до горла a la militaire, [57]с претолстою цепью, привешенною вдоль груди. Волосы гиганта были фиолетового цвета, усы черные, как уголь, а щеки, ma chиre, и подбородок синие, но совершенно синие!..
   – Авдей Афанасьич! – воскликнула Агафоклея Анастасьевна.
   – Моn cousin! – вскричали порознь все кузины.
   – Авдей Афанасьич, – сказал отец, подводя ко мне гиганта, который топнул ногою, шаркнул, проговорил «очень рад» и, взяв стул, осмотрел его и уселся на нем осторожно. Затем последовало продолжительное молчание.
   – Кто это? – спросила я вполголоса у сидевшей возле меня Антонины.
   – Соперник Старославского, – отвечала мне кузина, скривив рот в знак насмешки.
   Бедная думала поразить меня ответом, который, не знаю почему, произвел на ум мой действие совершенно противоположное тому, которого она ожидала. Как странно! Но чем больше всматривалась я в фиолетовые волосы Авдея Афанасьича, тем невозможнее казалось мне, чтоб он был соперником Старославского. Гость видимо желал заговорить со мною; он долго не спускал с меня красноватых глаз своих, наконец покачнулся на стуле и ревнул:
   – Как хороши места-с!
   – Что-с? – спросила я, не понимая гостя.
   – Как хороши места-с! – повторил он.
   – Какие места?
   – Все отъёмнички-с.
   – Как отъёмничкй?
   – Теплые-с.
   Я посмотрела с недоумением на отца, который, не знаю, с намерением ли или без намерения, повернулся в другую сторону.
   – Что шаг, то остров-с, что шаг, то остров-с, и все мошки-с, – продолжал гость, подвигаясь ко мне ближе.
   – Но где же это? – спросила я наконец, не понимая, про какие острова мне говорит Авдей Афанасьич.
   – На большом протяжении-с!
   – То есть на Днепре, вероятно...
   – О, нет-с! Помилуйте! Днепр дрянь. Напротив того-с, выжелятник мой дозрил места и говорит сплошное-с, а есть другая речка-с, будет от нас этак влеве, так, можно сказать, рассадник настоящий, и озимь-с в этом году, как в нарок, подалась в ту же сторону... места, можно сказать, царские...
   – А вы любите хорошее местоположение, Авдей Афанасьич?
   – Как же не любить, помилуйте-с! Да ведь на этом живем-с.
   – Вы, верно, также прибрежный житель Днепра.
   – Напротив, терпеть его не могу.
   – Днепра?
   – Бог с ним! помилуйте, что в нем?
   – В Днепре? – спросила я с удивлением.
   – Именно-с.
   – Но что же может быть живописнее берегов его?
   – Горы да скалы!
   – Ну да, конечно, горы, скалы и леса, к нему прилегающие.
   – Да что в них, скажите на милость? Да ввались в эти трущобы стая, в неделю не вызовешь; а сунься кто из псарей, на рожон наткнется, как пить даст.
   В порыве энтузиазма гость прочел такую диссертацию насчет Днепра и в таких выражениях, о которых я еще никогда не слыхала. Слушая его, я знаками звала на помощь Купера, который вышел наконец из своей летаргии и, вмешавшись в разговор, дал мне возможность мало-помалу отдалиться от их обоих.
   – Не правда ли, что преоригинальный общий родственник наш? – спросила у меня Антонина.
   – А разве он родня и нам?
   – Не близко, но родня, – отвечала насмешливо кузина, думавшая, конечно, уколоть меня.
   – Тем лучше, потому что Авдей Афанасьич кажется мне предобрым человеком, – сказала я очень серьезно.
   – Следовательно, он вам нравится, Nathalie?
   – Я не знаю, как вы понимаете это слово; если же нравиться – значит внушать симпатию, то родственник наш мне очень нравится.
   – Кто бы подумал?
   – Отчего же?
   – Оттого, что он совершенный медведь, кузина!
   – Не блестящ, это правда; не танцует, и это может быть.
   – Напротив, танцует и поет и нравится женщинам, – прибавила Антонина.
   – Не удивляюсь нимало.
   – Как, вы?
   – Я.
   – И это не шутя?
   – Очень серьезно.
   – Но если бы Авдей Афанасьич предложил вам руку?
   – Я отказала бы Авдею Афанасьичу.
   – Почему же?
   – Потому что предпочитаю остаться свободною.
   – Только потому?
   – Только потому.
   – Но это невероятно! – воскликнула кузина. – Я слушаю вас, cousine, и не верю ушам: находить Авдея Афанасьича интересным!
   – Не интересным, а добрым и недурным.
   – Недурным? Да он страшен.
   – Не нахожу.
   – Но эти колоссальные размеры, но эти атлетические плечи?
   – Не портят мужчины.
   – А сорок пять лет?
   – Лучший возраст; я мальчиков не люблю.
   – Ah! Dieu des dieux! C'est inimaginable! [58]– проговорила с гримасою Антонина так громко, что Купер повернул голову в нашу сторону, – если бы ты знал, Купер, если б ты мог представить себе!..
   – Что такое? – спросил Купер с беспокойством.
   – Нет, plus tard, plus tard! [59]
   Но Купер встал уже, подошел к Антонине и, после долгих увещаний с одной стороны и жеманств – с другой, братец и сестрица вышли в другую комнату и несколько минут спустя возвратились обратно с улыбками на устах.
   – Не может быть! – говорил Купер.
   – Mais je t'assure, – повторила Антонина, – mais je te dis que oui! [60]
   Взгляды их устремлялись на меня, но я выдержала роль свою до конца. Надобно тебе сказать, что мне в голову пришла такая оригинальная мысль, которую оправдать может одна только пословица, что от высокого до смешного один шаг. Я замыслила внушить ревность Купера предпочтением Авдея Афанасьячи и, поссорив их, вооружить друг против друга. О пользе, которую надеялась извлечь из этой ссоры, умолчу пока; в успехе же предприятия сомневаться нельзя, потому что Купер начинает уже искоса поглядывать на гостя и обращать в смех его действительно странные выходки. Я внутренне торжествовала. Авдей Афанасьич прибыл к нам надолго, кажется; собак его, как я узнала, поместили в одном из новых строений близ Днепра; он же сам расположился, по собственному желанию, в бане – забавная идея!
   Надобно быть мною, ma chиre, чтоб от самого утра до четырех часов, то есть до обеда, не отставать ни на шаг от Авдея Афанасьича, водить его по саду, смотреть каждую из собак его порознь, превозносить охотников, одетых в светло-зеленые костюмы, обшитые желтою тесьмою, лошадей страшно уродливых, и согласиться быть его дамою на первой охоте, в которой папa позволит мне участвовать. Разумеется, мы этого позволения не дождались бы никогда, но все равно. Купер, привилегированный Купер верил всему и, несмотря на высокий и выспренний ум свой, совершенно вдался в обман. За обедом я поместила Авдея Афанасьича возле себя; поэт занял место по другую сторону; Антонина, наблюдавшая за мною, несколько раз принималась хохотать очень ненатурально, но глаза ее метали пламя, и чувствительная сестра Купера шла его же стезею. Как мне было весело, тем более что в комедии, по-видимому, участвовал сам папб; вниманию его к гостю не было границы: он наливал ему вино, упрашивал повторять блюда и делал с Авдеем Афанасьичем то, чего никогда и ни с кем не делал.
   По выходе из-за стола я сама предложила гостю руку, и все общество вышло на балкон. Мы сели; Купер подошел ко мне сзади.
   – Вы сегодня в самом счастливом расположении духа? – сказал он вполголоса.
   – Да, мне очень весело, – отвечала я громко.
   – Этою веселостью обязаны мы, если не ошибаюсь, Авдею Афанасьичу?
   – Может быть.
   – Я не узнаю вас, кузина.
   – Право?
   – Прекрасный пол ваш соединяет в себе иногда так много противоречий...
   – Вы думаете?
   – Но укажите мне средство сомневаться, смотря на вас, кузина! Что за блеск в глазах ваших? они дышат пламенем.
   – Вы находите?
   – Не я один.
   – Кто ж еще?
   – Многие... все.
   – Да?
   – Но когда подумаешь о двигателе?...
   – Чего?
   – Веселья вашего, кузина!
   – То что же?
   – Невольно вспомнишь о чарах, о магических средствах, употреблявшихся в фабюлезные времена сатирами для привлечения нимф.
   – А сатир этот?...
   – Кто же, как не Авдей Афанасьич!
   – Следовательно, нимфа – я, mon cousin. Благодарю за сравнение, но протестую: родственник наш нимало не похож на сатира, и магические способы привлечения, полагаю, ему не нужны.
   – Ему, чтоб нравиться? – спросил Купер с улыбкою глубочайшего презрения.
   – Конечно, ему, mon cousin.
   – Нет, послушайте, кузина, или вы меня дурачите, или глаза мои созданы исключительно для духовного мира, в котором родственнику нашему, как вы называете его, назначена уже, конечно, незавидная доля.
   – В мире духовном – может быть, – отвечала я с видом оскорбленного самолюбия, – но на прозаической земле...
   – Что же кузина? докончите.
   – Зачем? Мнения могут быть различны, и друг ваш...
   – Какой друг?
   – Друг ваш, Авдей Афанасьич.
   – Он? мой друг?
   – Так по крайней мере называли вы его вчера.
   – Par dйrision! [61]
   – Не знаю, par derision или нет; но Авдей Афанасьич хотя и не поэт, а все-таки имеет полное право рассчитывать на частицу земного счастия.
   – Быть любимым, например?
   – Не страстно, но по-земному.
   – И порядочною женщиною?
   – Конечно, порядочною.
   – Невозможно! – воскликнул Купер.
   – Вы себе противоречите, mon cousin.
   – Чем же, графиня?
   – Не вы ли говорили мне о страсти, внушенной родственником вашим какой-то прелестной девушке?...
   – Дочери мещанки, – перебил Купер.
   – Все равно; если дочь мещанки в то же время внушила страсть Старославскому, то она девушка не совсем обыкновенная; а, предпочитая Авдея Афанасьича, не доказала ли она тем, что Авдей Афанасьич предпочтительнее Старославского?
   – Я не говорил, что дочь мещанки внушила страсть Старославскому.
   – Но не он ли увез ее?
   – Он мог увезти без всякой страсти, по капризу.
   – Не верю.
   – Даже не по капризу, а по другим причинам.
   – Я этих причин не допускаю, – отвечала я с настойчивостью, которая начинала выводить из терпения поэта, – поступок Старославского может быть извинен только любовью к этой девушке.
   – Как, графиня, вы сравниваете Старославского с этим полипом?
   – Нет, потому что тот, кого вы называете полипом, предпочтен Старославскому.
   – Вами предпочтен?
   – Я не сказала этого, но...
   – Вы говорите, но... достаточно, очень достаточно!
   И покрасневший до ушей Купер снова бросился к Антонине, и новое совещание совершилось в темных аллеях сада.
   Надобно заметить, что об успехах своих не имел Авдей Афанасьич ни малейшего понятия. Не обращая внимания на гнев Купера, на иронию Антонины, гость закурил, с моего позволения, огромную белую с цветочками трубку и принялся препрозаически дремать, прислонясь к колонне на одной из нижних ступеней крыльца. «И этот человек прибыл издалека в Скорлупское с местью в сердце!» – подумала я. Или я очень неопытна в системе Лафатера, или Купер поэт в полном смысле этого слова. Чувствуя еще некоторую слабость, я оставила задремавшего Авдея Афанасьича и родствеников своих и отправилась в свою комнату. Был час восьмой вечера, когда, лежа на диване, я заметила, что гардины окон моих приходят в движение; на дворе было тихо, и движение это не испугало, но удивило меня до крайности. «Неужели Купер?» – подумала я. Правда, поэт способен на все, выходящее из общего порядка; но предо мною между гардинами явился не поэт, а Жозеф.
   – Que me voulez-vous? [62]– спросила я с удивлением.
   – Excusez, ma chatelaine, mais je viens vous prйvenir, que dans une heure la lutte commence. [63]
   – Quelle lutte? [64]
   – Mais la lutte du savant avec le monstre, [65]– отвечал, смеясь, Жозеф и растолковал мне, что через час остановят Днепр и завтрашний день на место реки появится море.
   Выслушав француза, я набросила на плечи мантилью и побежала к отцу; он встретил меня в зале, в сообществе всех гостей, и подтвердил слова Жозефа, приглашая нас присутствовать при окончательной борьбе с страшным соперником – Днепром.
   Купер, конечно, назло мне подал руку Антонине, но я, как бы не замечая этого, подошла к Авдею Афанасьичу. Гость сделал глисаду, снял картуз, не догадываясь, в чем дело; но я без церемонии протянула ему руку, и мы открыли шествие. На пути повстречались нам толпы крестьян, вооруженных лопатами, вилами, топорами и длинными палками. Все они присоединились к нам и составили собою бесчисленный арьергард.
   Оба берега Днепра равно усеяны были народом; в том же месте, где между двух длинных земляных насыпей поставлен был так называемый сруб, или нечто вроде деревянного строения, машинист ожидал нас с толпою избранных им, то есть самых надежных и ловких людей. Сильно забилось мое сердце при виде всех этих приготовлений. Я не понимала еще хорошенько, как приступят к приостановлению реки, но мне сделалось страшно за людей, которые казались так ничтожными в сравнении с этою массою воды, катящейся хотя медленно, но грозно и величественно. Папa хотя и улыбался, но был бледнее обыкновенного; наружность машиниста равно не имела ничего ободрявшего, и один Жозеф улыбался, и улыбался он улыбкой, не предвещавшей ничего хорошего.
   Народ приветствовал нас низкими поклонами. Я спрашивала у многих из стариков мнения их насчет предприятия: все без исключения качали головами и отвечали ничего не выражающими «бог весть», да «кто знает», да «авось бог поможет» и тому подобным.
   – Однако пора, братцы! – крикнул отец – и живая масса людей разделилась на кучи; во главе каждой из них стал заблаговременно избранный старшина; потом, по данному знаку, все крестьяне сели на землю. Просидев молча с минуту, все снова поднялись на ноги, сняли шапки, перекрестились, с криком бросились на кучи соломы, ельнику, древесных сучьев и земли, приготовленные у самого берега. Суета была так велика, что я и не заметила, как деревянный остов, о котором говорила тебе выше, начал как бы уходить в землю со стороны течения реки, а Днепр действительно приостановился, затих, сгладился совершенно и стал расширяться; в один миг противоположный берег наводнился; еще мгновенье – и соседний холм превратился в остров.
   – Молодцы! – закричал отец работавшим, и новый радостный крик отвечал отцу, а новые глыбы земли обрушились с высоты насыпей к подножью сруба. Жозеф был не прав: остановился Днепр, присмирел, могучий, и замолк его говор, и распались седые волны. Мне стало жаль старика!
   Надобно было видеть, ma chиre, торжество машиниста, радость папa и удовольствие всего народа. Крестьяне подходили к нам с поздравлением; молодые бросали шапки вверх. Всего забавнее были насмешки, с которыми ежеминутно подходил le savant к Жозефу. Первый важничал ужасно, брал француза за руку, подводил его к берегу, указывал на воду и хохотал; француз качал головой, отвечая на все насмешки машиниста пословицею: rira bien qui rira le dernier! [66]К десяти часам вода, коснувшись берегов менее отлогих, стала подниматься медленнее, а вечерний туман прогнал нас домой. Удача расположила все умы к веселости, и сам Купер сделался менее грозен. Этот вечер положили мы посвятить разного рода фарсам; первый придумала я и уговорила Авдея Афанасьича пропеть что-нибудь. Гость не оказал ни малейшего сопротивления и, взяв три аккорда в се-дур (которыми, как оказалось впоследствии, ограничивались все его музыкальные познания), с помощью этих трех аккордов пропел громовым голосом «Солому». В романсе соседа солома осеняла кров, где земледелец обитает, служила ему ложем для отдохновения, и та же солома, превращаясь в наряд, то есть в шляпку, защищала красавиц хитрою рукою от загара; сравнивая же все-таки свою солому с непостоянством женской любви, Авдей Афанасьич вдруг схватил мою руку, поцеловал ее с нежностью; тот же маневр повторил он и с Антониной и с Еленою, и с меньшими сестрами, а в заключение, и с самою Агафоклеею Анастасьевною. Я хохотала до слез, но Авдей Афанасьич потребовал от меня, как он говорил «реванжика»; отказать ему было смешно – я пропела: «Ты не поверишь, как ты мила»; каждый refrain [67]возбуждал ту же нежную улыбку на устах Авдея Афанасьича. После меня место у фортепьяно единодушно предложено было Антонине. Кузина, разумеется, начала кривляться, выражая своим лицом то отчаяние, то умиление, то мольбу, и наконец уж отдалась на волю нашу, но с условием, чтоб Купер и Елена поддержали ее на скользкой стезе испытания, и две трети семейства Грюковских простонали «Пловцы» Варламова. Антонина пела сопрано, Купер – альта, а Елена – бас. Разумеется, кузина сочла необходимым поговорить довольно долго о хрипоте своего голоса, о несносном климате нашего уезда, о недостатке нот и практики и всего прочего, мешавшего ей усовершенствоваться в музыке. Вслед за пением Купер продекламировал тираду из «Разбойников» Шиллера, а Авдей Афанасьич показал на тени, с помощью толстых пальцев своих, зайца, солдатика, пустынника и лебедя; для последнего обнажил он руку свою до локтя, отчего все девушки с криком убежали в другую комнату.
   Было за полночь, когда подали ужин, а во втором часу мы разошлись.
   Я устала до смерти, Sophie; кончаю страницу и ложусь спать.
   Да, я и забыла сказать тебе, что Старославский, как мы узнали, отлучился, неизвестно куда и надолго ли, из Грустного Стана. Не правда ли, что странно; chиre amie, и некстати, потому что отсутствие его в эту минуту может быть истолковано и Купером, и толстым гостем с весьма невыгодной для него стороны? Неужели страх встретиться с Авдеем Афанасьичем был причиною его отъезда? Не может быть... а все-таки странно!

ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ

    27-е сентября
   Прошла неделя с тех пор, как я писала к тебе, chиre Sophie. Старославский не возвращался; мы по-прежнему гуляем до вечера, а в полночь, насмеявшись вдоволь, расходимся по спальням. Днепр действительно переродился в маленькое море; несколько деревянных колес вертятся с утра до ночи. Папa очень доволен успехом своего предприятия. Машинист говорит и распоряжается так громко, что голос его долетает до балкона, а бедный Жозеф притих. Как я ни люблю доброго француза, но не скрываю радости своей, что предсказание его не выполнилось. Авдей Афанасьич отправляется на охоту с восходом солнца и возвращается не прежде заката. Несчастных зайцев каждый раз приносит он сам, в виде трофеев, в гостиную; нередко трофеи его ужасно видеть: представь себе куски красного мяса с ушами; все остальное бывает обыкновенно съедено собаками, c'est terrible а voir! [68]Кстати: какая рассеянность, chиre amie! Я должна была бы начать с того, что первого числа октября мы решительно выезжаем из Скорлупского. Как я счастлива, выразить тебе не могу! Но и Скорлупского жаль немножко, особенно в последнее время я смеялась в нем так много; а по моему характеру, чему бы ни смеяться, только бы смеяться – и я довольна. Вчера всем обществом ходили мы пешком в ту самую пустынь, о которой я когда-то писала тебе, в ту самую, которую построили, говорят, близ места встречи пустынника с польским паном. Все строение бедно и составлено из круглых каменьев, слепленных кой-как. Обитель состоит из маленькой ветхой церкви, пяти деревянных келий, небольшого сада, служащего в то же время кладбищем, – вот и все.
   Настоятель пустыни, седовласый старичок почтенной и кроткой наружности, принял нас ласково, показывал утварь, несколько древних икон, пожертвованных обители предками Старославского, и богатые сосуды, присланные в дар настоящим владельцем Грустного Стана. О Старо-славском старичок отзывался с самой лучшей стороны. Каждая похвала настоятеля выкупалась гримасою Купера и Антонины. Помолясь на кладбище, мы простились с иноками и отправились в сопровождении их в обратный путь. Кругом обители превысокий сосновый бор и глубокие рвы; вообще все это место крайне грустно и дико. Весь вечер прошел в толках и рассказах о преданиях. Агафоклея Анастасьевна утверждает, что в ночь на двадцать восьмое сентября... «Но ведь это завтра», – заметил папa. «Как завтра!» – воскликнули мы все в один голос, и меня обдало ужасом... Ведь действительно завтра, chиre Sophie! Ну ежели да выполнится предание... Впрочем, Старославского нет... тем лучше... Возвращаюсь к Агафоклее Анастасьевне: она утверждает, что однажды управляющий ее в эту ночь настигнут был страшною грозою в самом том лесу, где обитель, и ровно в полночь не только управляющий, но и кучер его явственно слышали вой собак, отдаленный звон колоколов, и в то же время над самым лесом черное небо озарилось заревом – и несчастные чуть не умерли со страха.
   – Но неужели никто из жителей Скорлупского не может подтвердить или решительно опровергнуть все эти россказни? – спросила я, обращаясь к отцу. И он тотчас же послал за несколькими стариками.
   Первый из них оказался глух, другой имел свойство спать слишком крепко, а третий и четвертый не только подтвердили слова приказчика Агафоклеи Анастасьевны, но прибавили, что явление это до того напугало окрестных жителей, что в эту ночь все они запираются в своих домах, и до слуха их долетает только вой собак, мешающий расслышать остальное, то есть громкий смех пана и подземный гул, смешанный со звоном колокола.
   – Есть ли хотя один человек, которому довелось расслушать все в одно время? – спросил отец.
   – Как не быть! Да вот хоть бы кузнец наш, батюшка барин, – отвечал один из стариков, – в запрошлую осень – не дальнее время! – шел он с постоялого двора, что на косе, близ завани; вот и идет себе, не думает; вдруг как грянет гром да блеснет молния, он снял шапку да и перекрестился; опять гром – опять перекрестился; вдруг откуда ни возьмись град, да в куриное яйцо; что делать?
   Он и высмотри дупло, и сунь в него голову, хотя бы голову-то спасти, и слышит, словно звонят колокола – ей-богу!
   – Где же кузнец?
   – Помер об святках, – жалобно ответил рассказчик.
   Тем кончились расспросы, которые хотя и не обогащали нас неопровержимыми доказательствами, но и не отрицали предания.
   Наслушавшись всего этого, к стыду моему, признаюсь, я неравнодушно проходила темную залу и ни за что в свете не решилась бы прогуляться по саду одна, хотя прогулки эти имела я привычку делать ежедневно.
   Маршрут наш в Петербург следующий: первого числа после раннего обеда мы отправляемся все вместе, то есть Грюковские и мы, к ним на ночь, пробудем у них второе число и третьего выезжаем в путь. Папa намерен остановиться на двое суток в одном из своих имений верст за триста отсюда, а к десятому надеюсь обнять тебя, chиre amie, в Петербурге... Вот счастливая мысль! постарайся уговорить своих выехать к нам навстречу; ручаюсь тебе, что я употреблю все средства, чтоб прибыть в Ижору к трем часам пополудни; следовательно, выехав в час по железной дороге, вы в Царском через полчаса, а в Ижоре в два с половиною. Mon Dieu! Que je serai heureuse! [69]Прощай, Sophie. Спешу кончить: едут на почту.

ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ

    28-е сентября
   Sophie, cher ange! Un peu de pitiй pour moi! [70]Но нет, я знаю тебя: ты будешь смеяться надо мною; я уверена, что назовешь меня ветреницею, бесхарактерною, даже сумасшедшею, может быть... Бог мой! и зачем поверяла я тебе все мысли мои? зачем отдала себя на суд и на осуждение? И когда вспомню, что еще недавно смеялась над чувствительною Антониною, над забавною развязкою романа ее с Старославским, и сделать почти то же самое... ужасно!.. но жребий брошен! Осуди меня, chиre amie, если хочешь, но выслушай...
   Настало наконец утро так давно ожидаемого двадцать восьмого числа. Небо было ясно, солнце грело, как во все прошедшие дни, и утро это отличалось от прошедших одною формальною декларациею Купера: поэт повторил ее отцу, отец передал торжественно декларацию мне, а я поблагодарила за честь, мне сделанную, и смягчила, сколько можно, отказ, основанный будто бы на решительном намерении оставаться свободною. Агафоклея Анастасьевна поморщилась, а Антонина, узнав о неудаче братца, сделала ему сцену. Истинную причину отказа приписывало семейство Грюковских тайной любви моей – уж не знаю, к Ста-рославскому или к Авдею Афанасьичу, который и в это утро, по обыкновению своему, отправился на охоту. Пользуясь междоусобием родственников, я удалилась в свой кабинет. Приводя в порядок вещи, которые должны были оставаться в деревне, и пристально занимаясь их укладкою, я не заметила, как вошел Старославский. Он поклонился и предложил помочь мне в моем занятии.