– Как ничего?
   – Ничего, – повторил Захар Иваныч, – я научил старика самому простому средству предохранить дитятко от пьянства.
   – А в чем состоит этот способ?
   – В совершенных пустяках, в таком вздоре, что, право, смешно: надобно взять рюмку водки или вина и впустить в нее три капли крови слепого котенка.
   – Что? – спросил я, принимая слова соседа за шутку.
   – Надобно взять рюмку водки или вина, – повторил серьезно сосед, – и, впустя в нее три капли крови слепого котенка, дать выпить.
   – И этот способ успокоил старика?
   – Совершенно. Да как же иначе? я, по крайней мере, никогда другого средства не употреблял с пьяницами.
   – Ваш способ удавался вам?
   – То есть как вам сказать, не то чтобы каждый раз, а удавался-таки!
   Не желая поселить сомнения в отце юного Зельфера, Захар Иваныч произнес последние слова вполголоса, и как ни нелеп был способ земляка, но способ этот уничтожил до основания все беспокойства в сердце нежного родителя Александра-Фридриха, следовательно, и возвратил семейству его утраченное им счастие. Старик просидел у меня с полчаса, расстался с нами как с друзьями, а мы с соседом принялись за укладку наших чемоданов и за все приготовления к отъезду в Карлсбад.
   Решившись отправиться из Дрездена с вечерним поездом по железной дороге, мы заказали обед к трем часам и пригласили разделить его с нами Степана Степаныча Выдрова.
   Все утро прошло в хлопотах, а в три часа я вошел в столовую; в ней ожидала меня новая сцена, нимало, впрочем, не похожая на утреннюю. У накрытого стола смирно сидел бледный, желтый и трепещущий как лист Выдров. Захар же Иваныч расхаживал по зале с такою скоростью, в таком гневе и с таким багровым лицом, какого я еще не видывал на соседе. У окна стоял Гайдуков, а поодаль от Гайдукова вся мужская и женская прислуга гостиницы.
   – Что это с вами? – спросил я с беспокойством у соседа.
   – Разбой и больше ничего! – отвечал, продолжая ходить, Захар Иваныч.
   – Но объясните наконец, в чем дело?
   – А вот, взгляните-ка на счет, – сказал Захар Иваныч, передавая мне предлинный кусок бумаги, исписанный очень мелко.
   – Сорок три талера в три дня, это много! – сказал я, взглянув на итог.
   – Обыкновенная цена всему, поверьте, – заметил униженно Гайдуков.
   – Дело не в сорока трех талерах и не в цене, – перебил, пыхтя, Захар Иваныч, – кому какое дело до того, что я много истратил или мало! а курьезно заплатить за ночлег Трушки по два талера в сутки, и за стол его столько же... вот что курьезно так курьезно!
   – Как за ночлег? – воскликнул я.
   – Так взгляните на счет: ну, видите: 27-го за нумер, то есть мой, полтора талера, за нумер слуги два и селедка, селедка, селедка и раки ему же-полтора талера; 28-го за мой нумер полтора, за нумер слуги два талера, селедка, селедка, селедка и раки – полтора; 29-го за мой нумер полтора, за нумер слуги два, селедка, селедка, селедка и раки – полтора; 30-го... сегодня ночлега, правда, не было, зато была селедка, селедка, то есть прибавь еще селедку и раки, – и опять полтора... каково? – спросил сосед, бросая счет на пол. – Ну, я у вас спрашиваю, каково?
   – Помилуйте, моя ли вина, ежели вам угодно было поместить слугу вашего в большом нумере, что противу лестницы? – сказал Гайдуков.
 
   – И ты смеешь еще оправдываться?
   – Я не оправдываюсь, а только докладываю вам, что в первую ночь он приказал именем вашим пустить его в пустой нумер, а нумер ходит по два талера в сутки, всем известно, – прибавил Гайдуков, показывая на прислугу, – что же касается до кушанья, так это была ваша воля и вы лично изволили мне приказать отпускать ему преимущественно русские кушанья, а коли так, то что же может быть лучше, как не селедочка-с и раки.
   Последние слова произнес Гайдуков шуточным тоном.
   Я невольно вспомнил полуночный разговор соседа моего с Трушкой и чуть не лопнул со смеху. Гайдуков был не совсем не прав, потому что я действительно слышал, как Трушка изъяснял барину о своем намерении попроситься в пустой нумер, на что Захар Иваныч хотя и не отвечал утвердительно, но и не сказал «нет»; полагаю, что и земляк припомнил это обстоятельство, потому что, не отвечая на объяснение Гайдукова, он с сердцем вынул из кармана длинный кожаный мешок, достал из него горсть золотых монет и отсчитал сколько следовало по счету.
   Гайдуков взял золото и пустился было любезничать, но Захар Иваныч топнул ногой и указал на дверь.
   Почтенный хозяин гостиницы не заставил повторить немого приказания и вышел из столовой, склонив почтительно голову перед справедливым гневом грозного земляка.
   Захар Иваныч предложил своего Трушку в сопутники Выдрову, который, пользуясь благоприятными обстоятельствами, не отказался, но упомянул о дорожных издержках на возвратном пути, оценяя их приблизительно во сто пятьдесят франков, на что сосед отвечал восемью золотыми, и тем кончился прощальный обед наш в Дрездене.
   В пять часов пополудни кондуктор железной дороги протрубил сигнал к отъезду, и мы покатили в Лейпциг. В продолжение всего переезда Захар Иваныч, находясь еще под влиянием гайдуковского счета, не промолвил ни одного слова; мы переночевали в лучшей гостинице, а на другой день я показал земляку все, что было замечательного в городе. Между прочим, в Лейпциге есть сад, чрез который протекает Эльстер. В этой речке, как всем известно, утонул граф Понятовский, которого седло, стремя и шпоры показывают посетителям за два цванцигера с особы; дети не старее десяти лет платят половину. Захар Иваныч кстати заметил, что подобные редкости родители должны были бы показывать детям своим прежде, чем они достигнут десятилетнего возраста.
   От Лейпцига до Цвиккау мы проехали по железной дороге, а в этом городке наняли почтовую коляску и отправились прямо в Карлсбад. Дорога эта очаровательна: то извивается она вдоль каменного берега живописного ручья, то, взбегая на зеленый холм, пробирается между высоких сребристых тополей и, коснувшись крыльца гостеприимной фермы, уклоняется в сторону и снова прячется в чаще виноградных лоз. На каждом шагу новая картина представляется взорам проезжающего.
   Из всех этих мест замечательнее прочих высокая и крутая гора Шнееберг. Отвесную высоту ее определяют семью тысячами футов.
   Подъехав к таможне, мы остановились; я вручил везшему нас немцу наши паспорты и приказал вынуть из коляски чемодан.
   – А вы разве непременно хотите, чтобы их осматривали? – спросил почтарь.
   – Нимало не хочу, но думаю, что это необходимо.
   – Необходимо? полноте, – продолжал, смеясь, почтарь, – дайте по два цванцигера – вот и все.
   Я последовал совету опытного немца и вручил ему требуемую им сумму, которую он преспокойно понес в заставный дом.
   По прошествии нескольких минут шлагбаум взвился; еще несколько часов езды, и карлсбадские трубы возвестили жителям этого города о нашем прибытии.
   Карлсбад построен в глубоком ущелье, опоясанном цепью гранитных скал, за скалами поднимаются к небу три крутые горы, покрытые сосновым лесом. Карлсбад обязан существованием своим оленю. Вот что повествует о том легенда: в XIV столетии император Карл IV, охотясь в дремучем лесу, напал на огромного оленя; измученное долгим преследованием собак, бедное животное бросилось с высокого каменного утеса в бездну и исчезло. Сбитая дерзким прыжком оленя, стая затеряла след и остановилась. Император приказал отыскать пропавшего зверя, и после долгих и тщетных розысков оленя нашли сваренным в горячем ключе, о существовании которого до той минуты никто не имел никакого понятия. Впоследствии император лишился употребления ног; врачи его вспомнили о ключе, и первый опыт кипучих вод его исцелил Карла. Ключ назван Шпруделем, [7]а утес, с которого соскочил несчастный олень, и до сих пор зовется Гиршен-шпрунг. [8]Все же прочие карлсбадские ключи суть не что иное, как дети Шпруделя.
   Речка Тепель, изобилующая форелью, разделяет город на две части; правый берег реки, названный Визою, служит гуляньем аристократическому карлсбадскому обществу; дома, большею частию построенные для летнего времени, высоки, красивы и все без исключения украшены пребольшими вывесками, одна другой замысловатее, как-то: «Синяя щука», «Золотое руно», «Ласточки», «Воробьи», «Вильгельм» и т. п. Мы поместились под гостеприимными крыльями «Белого лебедя». Хозяин дома, честный и добрый старик, игольный мастер и в то же время капитан гражданской гвардии, встретил нас с распростертыми объятиями. В доме его я провел всю прошедшую весну. Он предложил мне мою прежнюю квартиру, обращенную окнами на Визу и мост, а земляку отвел три комнаты в одном со мной этаже.
   Пока я разбирал чемодан, Захар Иваныч успел не только познакомиться с капитаном-игольщиком, но даже приучил его понимать себя.
   На вопрос, намерен ли земляк идти к своей невесте, он отвечал, что не знает адреса, а если бы и знал, то не пошел бы до завтрашнего утра. Чем короче я знакомился с моим единоземцем, тем менее удивляли меня его выходки, а потому я ограничился советом поручить хозяину справиться о месте ее жительства.
   Захар Иваныч вытребовал лист бумаги и нацарапал на нем крупными и кривыми буквами: девица Анна Фадеевна Трущобова, дочь губернского секретаря. Я перевел адрес на немецкий язык и вручил его капитану, прося не замедлить исполнением поручения.
   Как мало согласовалось имя с красотой моей знакомой незнакомки! И думала ли она в эту минуту, что я, посторонний человек, взглянув случайно на портрет ее, прискакал в Карлсбад единственно для того, чтобы взглянуть на прелестный оригинал портрета? чувствует ли она, что все мысли мои стремятся к ней и сон давно бежал от глаза? И люди смеют уверять, что красота отдельно от всех прочих достоинств не может внушать страсти! Как же назвать то чувство, которое заставляет ездить из Дрездена в Карлсбад без всяких затвердений в печени, почках, селезенке, и притом в сообществе Захара Иваныча? как же назвать то чувство, которое возбуждается дагерротипным портретом? как же назвать его, повторяю я, как не любовью, не страстью?
   Земляк лег заснуть, а я умылся, оделся и пошел на Визу. На ней толпилась куча гуляющих; у самого берега Тепеля вкруг столов сидело множество дам; около каждой из них жужжал целый рой кавалеров; одни любезничали, другие смеялись, а я вспомнил прошлое, и мне стало грустно! С чем может сравниться то чувство, которое ощущаем мы при встрече нашей с знакомыми местами? Как красноречиво пересказывают нам наше прошлое безмолвные стены домов, где живали некогда друзья или женщины, нами любимые, где протекло несколько лет беспечной юности, – то же чувство ощущал я, идя вдоль Визы: давно ли, кажется, такая-то дверь отворялась передо мной ежедневно, в такой-то лавке покупался всякий вздор, а на такой-то скамейке, просиживая по целым вечерам, мечтали мы о несбыточном! сколько вздохов слышала эта самая Виза... и все прошло, и прошло невозвратно!
   Прохаживаясь в подвижной массе незнакомых лиц, я набрел наконец на жидовскую фигурку Боргиуса, преплохого врача, посещавшего меня некогда по нескольку раз в сутки.
   – Herr Graf! [9]– воскликнул он, завидев меня.
   Г. Боргиус называл всех пациентов своих графами.
   – Откуда? давно ли? надолго ли? – кричал он, сжимая крепко мои руки.
   – Из Дрездена, сегодня и на несколько суток, – отвечал я врачу.
   – Но как вы пополнели, поздоровели!
   – Право?
   – Узнать нельзя!
   И Боргиус засыпал меня новыми вопросами, на которые я не успевал отвечать.
   – Что же у вас поделывается? – спросил я в свою очередь.
   – Все благополучно и идет своим порядком, – отвечал врач.
   – Каково здоровье того бедного австрийского графа, которого я, помнится, оставил едва живым?
   – Граф умер в то же лето.
   – Жаль! Ну, а барыня с известковым лицом?
   – И барыня умерла.
   – Также умерла? и барыню жаль. Скажите же мне по крайней мере, доктор, здравствует ли тот забавный старичок, что заставлял мальчишек бегать на приз?
   – Но он лечился не у меня.
   – Все равно! Мне любопытно знать, где он и что с ним?
   – Здоров совершенно и по-прежнему проказит. Нынешний год, – продолжал он, – у нас множество приезжих, и дня не проходит без бала или праздника.
   – А русских много?
   – Нельзя сказать. Впрочем, если хотите, я назову вам некоторых.
   – Сделайте одолжение! Сердце мое забилось сильнее.
   – Во-первых, – продолжал Боргиус, – старуха-графиня N с двумя дочерьми и сыном; у графини пухнут ноги; дочери хорошенькие. Потом, тот седой барин, который, помните, любил, чтобы его называли генералом.
   – Как не помнить!
   – Еще два брата... фамилия мудреная... богатые люди, у одного завал в печени: он пьет воды; другой пьет водку.
   – Еще же кто, доктор?
   – Еще, – повторил Боргиус, – несколько русских, которых не знаю, и недавно приехавшая из Дрездена молоденькая дама.
   – Девушка? – спросил я.
   – А уж не знаю, девушка или дама, но прехорошенькая.
   – Фамилии не помните?
   – Слышал, слышал, даже читал в листке, но запомнить никак не мог.
   – Не Трущобова ли?
   – Может быть.
   – И вы говорите, что она приехала одна?
   – Вероятно, с горничной.
   – Кто ее лечит?
   – Некто Вульф, прусак.
   – Не знаете ли по крайней мере ее собственного имени?
   – Нет, не знаю.
   – Вы несносный человек, доктор!
   – Помилуйте, мог ли я знать, что дама эта вас интересует, – отвечал, смеясь, Боргиус, – к завтрему обещаюсь расспросить обо всем подробно и сообщить вам на утренней прогулке.
   Разговаривая с врачом, я незаметно прошел всю Визу и очутился на дороге, ведущей в Постгоф; влево от нас струился Тепель; вправе подымалась гора, обложенная у подошвы рядом каменьев с различными надписями. Общий смысл их состоял в благодарности Карлсбаду за излечение от болезней. Каждый раз, как Боргиус снимал шляпу или останавливался, я невольно вздрагивал; в числе знакомых Боргиуса встречались шляпки, и тогда биение сердца моего усиливалось: под каждой из них я искал черты дагерротипного портрета!
   В Постгофе я предложил медику чашку кофе и приказал приготовить его на одном из столов, стоявших в саду. С этой точки видны были все лица гуляющих. Постгофом называется загородная гостиница, отстоящая от Карлсбада на расстоянии немецкой полумили. Дорога, соединяющая эти два пункта, пролегает частию по самому берегу Тепеля, частию по долине, лежащей между живописных холмов, покрытых лесом, извилистыми дорожками и павильонами. По известным дням у Постгофской гостиницы играет музыка и сад наполняется множеством людей всех сословий и возрастов; в день же моего приезда музыки в Постгофе не было, и лишь изредка показывалось кое-где несколько гуляющих. Начинало смеркаться, когда Боргиус вдруг толкнул меня локтем и указал на одну из проходивших мимо нас дам.
   – Вот она, – шепнул он мне.
   Я оглянулся, но лица ее уже не было видно. Бросив на стол мелкую монету, я в сопровождении врача отправился догонять незнакомку. На ней было шелковое железного цвета платье с пелеринкою такого же цвета и соломенная шляпка. Поравнявшись с дамою, я повернулся в ее сторону; хотя нижняя часть лица была закрыта зонтиком, но глаза, глаза принадлежали портрету: я узнал их потому, что сердце мое судорожно сжалось; оглянуться вторично я не имел духу.
   Проходя скорыми шагами вдоль реки, я не замечал ни несчастного Боргиуса, бежавшего со мной рядом, ни темных туч, бежавших к нам навстречу, как вдруг крупная капля воды упала мне на нос, а за нею прыснул такой дождь, что по прошествии нескольких минут не осталось на нас ни одной сухой нитки. Я прибежал домой, переменил платье и отворил окно.
   Туча промчалась; догоравшее солнце заблистало на металлических шпицах церквей и отразилось пламенем в окнах высоких домов. Недавно опустелая Виза начала снова наполняться гуляющими.
   Смотря на все это, я невольно предался самым поэтическим мечтам и предпочитал магнитический взгляд встреченной мной дамы бесцветным глазам дагерротипа; я думал уже не о портрете, а о самой Анне, – о ручке Анны, о талии Анны и о всех движениях ее гибкого стана.
   – А вот и адрес, – раздалось у моего уха, и мне предстал Захар Иваныч. – Спасибо господину капитану-игольщику, – продолжал сосед, – место жительства открыто, и представьте себе, почтеннейший, что в пяти шагах отсюда.
   – И вы нейдете? – спросил я.
   – А как вы думаете, сходить надобно?
   – Надеюсь.
   – Не хочется одеваться, – сказал, потягиваясь, земляк.
   Я пожал плечами и отвернулся. Захар Иваныч становился невыносим.
   – Разве сходить? – повторил он, – как вы думаете?
   – Я думаю, Захар Иваныч, что на вашем месте я не позволил бы себе войти ни под какую крышу прежде, чем не узнал бы лично о здоровье той женщины, которая готовится составить ваше счастие. Вот мое мнение.
   Земляк вздохнул, зевнул и лениво потащился в свои комнаты; а я вздохнул еще глубже и остался один. «По совести, – думал я, – ну, стоит ли он, чтобы хорошенькая ручка Анны касалась его медвежьей лапы и чтобы сама Анна... страшно вымолвить... принадлежала ему!»
   Вплоть до ночи просидела у меня толстая супруга моего хозяина, она вязала одеяло и рассказывала что-то, я слушал хозяйку и не слыхал из рассказа ее ни полслова. Часу в двенадцатом мы расстались, и я лег в постель. Вписав в путевую тетрадь все происшествия и впечатления последних трех дней, я хотел было потушить свечу, как дверь отворилась и появился Захар Иваныч; на нем был сизого цвета сюртук, пестрый жилет и коричневые панталоны; лицо его было красно и мокро.
   – Ну, что новенького? – спросил я, усаживая соседа на стул.
   – Уф, как утомился! Дайте дух перевести, – отвечал он, расстегивая жилет, – проклятая лестница: ступень будет с полтораста, да здесь не дома, а голубятни.
   – Невесту видели?
   – Как же! видел слегка.
   – Как слегка?
   – Измочилась до костей, простуда, должно быть, сильно кашляет и жар.
   – Следовательно, она гуляла в этот дождь?
   – Дождь застал ее в версте отсюда. Ба! чуть не забыл! ведь вы, почтеннейший, ее встретили.
   – Кто вам сказал, Захар Иваныч?
   – Она сама; этого мало: она узнала вас, то есть когда я рассказал ей, что мы приехали вместе; ну, бранил, разумеется, говорил: урод, маленький, низенький, горбатый (земляк расхохотался); словом сказать, только я кончил описание, как Анюта и говорит мне, что повстречала вас вдвоем с одним из здешних докторов, ведь правда?
   – Действительно, я прогуливался с доктором Боргиусом. Когда же вы, Захар Иваныч, представите меня вашей невесте?
   – Когда хотите: всегда рад.
   – А рады, так завтра.
   – С удовольствием. Анюта просила меня об этом; она, знаете, добрая такая, у нее вам будет не скучно, а короче познакомитесь, будете вместе гулять, иногда вечерком и преферансик составим, а?
   Никогда еще сосед не казался мне таким добрым человеком, как в эту минуту. Картина будущей жизни нашей в Карлсбаде была им описана так завлекательно, что, думая о ней, я не мог заснуть до четырех часов утра. В шестом же весь Карлсбад подымается обыкновенно на ноги и больные расходятся по источникам.
   Большая половина общества осуждена пить из Терезиенбруна, которого воды несравненно прохладнее прочих ключей.
   Ровно в шесть часов сошел я с лестницы и направил стопы к Шпруделю, ближайшему от меня источнику. Вкруг кипучего фонтана толпились бледные как тени полумертвецы обоего пола; с жадностию и кашлем глотали они кипяток и не ходили, а таскались вдоль деревянных галерей, окружавших источник. Ничто не может быть неприятнее этого живого кладбища, этого сочетания болезней и музыки. Не останавливаясь ни на минуту, я побежал к Терезиенбруну; тут характер картины совершенно изменился: за исключением малого числа полубольных, все то что проезжает чрез Карлсбад, поставляет себе в непременную обязанность являться на утреннее Терезиенбрунское гулянье. Редко встречаете вы на нем серьезные лица, общий говор и громкий хохот прерываются изредка завлекательной полькой или галопом Лабицкого.
   Глаза мои искали Боргиуса, но Боргиуса не было. Поместясь у одной из колонн павильона, построенного над самым ключом, я устремил все внимание на единственный вход в сад; кругом меня теснилось множество кавалеров и дам, ожидавших своей очереди со стаканами в руках. Тысячи немецких острот, одна другой площе, долетали до моего слуха; нередко французские и английские фразы менялись с немецкими, но ни одного русского слова я не слыхал. Вдруг «Excusez, monsieur!» [10]произнес у плеча моего такой голос, от которого я невольно вздрогнул.
   Странно, голоса этого я никогда не слыхал; мимо меня проскользнула дама; я взглянул на шляпу и чуть не крикнул от радости: соломенную шляпку эту видел я вчера на Анне. С нею разговаривал мужчина лет сорока с густыми черными бакенбардами, и до меня долетело несколько слов.
   – Aussi je vous dis, monsieur, que je me sens tres mal, [11]– сказала дама.
   – Quelle imprudence! quelle imprudence! [12]– повторил кавалер, качая головой.
   В это время новый прилив толпы оттолкнул меня в сторону и помешал дослушать разговор, который начинал меня интересовать.
   – Кто этот брюнет с черными бакенбардами? – спросил я у стоявшего подле меня господина.
   – Что говорит с дамой в соломенной шляпке?
   – Да, – отвечал я.
   – Это доктор Вульф.
   – А даму вы знаете?
   – Нет, не знаю, но встречал не раз.
   – Кто она, и какой нации?
   – Мне говорили, что русская, – отвечал господин.
   Поклонившись незнакомцу, я отошел от павильона и, не спуская глаз с соломенной шляпки, начал ходить взад и вперед по широкой песчаной дорожке, пролегающей у самого источника.
   Допив свой стакан, дама повернулась в мою сторону. Несмотря на расстояние, нас разделявшее, бледность лица ее поразила меня; я вспомнил ее разговор с доктором, и нетрудно было догадаться, что дело шло о какой-то неосторожности, в которой упрекал ее Вульф. «Неужели она серьезно больна?» – подумал я и чувствовал, что при одной этой мысли вся кровь застывала в моих жилах. Дама пошла к выходу, я побежал за ней; на лестнице из галереи на улицу даму остановила какая-то старуха; я прошел мимо и повернул направо; напрасно оглядывался я на каждом шагу, напрасно возвратился к источнику: ее не было нигде. Я вспомнил, что из галереи можно было выйти в противоположную сторону, выбранил мысленно старуху, разлучившую меня с моею Анною (я говорю моеюпотому, что, по мнению Трушки, что я, что Захар Иваныч – совершенно все равно), и, взбешенный, отправился домой. На первом перекрестке меня чуть не сшиб с ног бежавший Боргиус.
   – Куда это вас?... – спросил я, хватаясь за него обеими руками.
   – Бегу к Вульфу.
   – Зачем?
   – Затем, чтобы спросить имя русской дамы.
   – Не нужно, – отвечал я, – вы опоздали.
   – В таком случае бегу за самим Вульфом, – сказал Боргиус.
   – На что он вам?
   – У меня случилось маленькое несчастие.
   – Что такое?
   – Вздор, а все-таки лучше пригласить побольше медиков. Один из моих пациентов объелся третьего дня чего-то жирного, И у него сделались спазмы; я прописал рвотного – больному сделалось хуже, я повторил средство – смотрю, еще хуже.
   – Как же вы вчера не сделали консилиума?
   – Думал, пройдет.
   – Бедный пациент!
   – Право, думал, пройдет, – наивно повторил врач.
   – Есть ли же по крайней мере надежда спасти его?
   – Надежды нет никакой, правда, но знаете ли отчего?
   – От дурного лечения, вероятно?
   – Не от дурного лечения, потому что все доктора в мире прописывают от порчи желудка рвотное: это средство признано лучшим.
   – Была ли же у больного порча желудка?
   – Вот в том-то и сила, что нет, – сказал, смеясь, Боргиус, – а было воспаление в кишках, что далеко не все равно; и знай я, что у него воспаление, пустил бы кровь, дал бы каломелю, поставил бы пиявки, обложил бы припарками, и больной выздоровел бы непременно.
   – Следовательно, почтеннейший доктор, все несчастие произошло от того только, что вы немножко ошиблись в болезни?
   – Ну конечно, только, – отвечал Боргиус.
   – По крайней мере, употребите же эти средства теперь.
   – Куда! – отвечал врач, махая рукой, – к вечеру капут: еле дышит и меня не узнает, плох совсем. Ну вы же как себя чувствуете? – прибавил он, улыбаясь, – полечиться не хотите?
   – Нет, поверьте, доктор, и если бог привел выжить прошлую весну и со мной не сделали капут в Карлсбаде, то надеюсь прожить долго и без лечения.
   – Тем хуже для нас, – заметил, смеясь, Боргиус.
   – И для могильщиков, – отвечал я, также смеясь и пожимая руку доктора.
   Он побежал за Вульфом, а я на свою квартиру. Захар Иваныч, по словам хозяина, вышел из дому за несколько минут до моего возвращения.
   – Скажите мне, ради бога, неужели в самом деле толстый господин собирается жениться? – спросил, провожая меня, капитан-игольщик.
   – Правда, – отвечал я, – и жениться на одной из самых прекрасных женщин!
   – Какая глупость, какая глупость! – проговорил с негодованием честный немец и, прибавив: «Golt erbarme», [13]– возвратился к своим занятиям.
   Хозяйка принесла мне шоколад, который я предложил ей разделить со мной.
   Не слушая, как и прежде, словоохотливой капитанши, я беспрестанно посматривал на часы, в которых стрелка как бы назло почти не двигалась; минуты превратились для меня в века, а сосед не возвращался. Допив шоколад, хозяйка ушла. Наступил полдень; пробило два часа, три, четыре – сосед не приходил; я терял терпение и чуть не сходил с ума. Болезнь Анны не давала мне покою ни на одну минуту.