Но, начиная объяснять Кролику, почему Двейн такой гадкий, она тут же себя останавливала. «Слишком ты мал слушать про такое, — говорила она, даже когда Кролику исполнилось шестнадцать лет. — Все равно ни ты, ни вообще никто на свете мне помочь не может. — Она делала вид, что запирает губы на замок, и шептала сыну:
   — Есть тайны, которые я унесу с собой в могилу...
   Конечно, о самой большой тайне Кролик догадался, только когда мать отравилась порошком «Драно»: оказывается, Селия Гувер давным-давно была не в своем уме.
   И моя мать тоже.
 
   Слушайте: мать Кролика и моя мать были разными человеческими существами, но обе они были своеобразно, экзотически красивы, и обе через край переполнены бессвязными мыслями и рассуждениями о любви и мире, о войнах и несчастьях, о беспросветности существования и о том, что все же вот-вот настанут лучшие времена или вот-вот настанет страшное время. И обе наши матери покончили с собой. Мать Кролика наглоталась порошка «Драно». Моя мать наглоталась снотворного, что было не так чудовищно.
 
   И у матери Кролика, и у моей матери была одна действительно непостижимая странность: обе они не выносили, когда их фотографировали. Днем обычно они вели себя прекрасно. Их странности проявлялись только поздней ночью. Но если днем кто-нибудь направлял на них фотообъектив, та из наших матерей, на которую нацелился фотограф, сразу падала на колени и закрывала голову руками, как будто ее собирались убить на месте. Очень было страшно и жалко на нее смотреть.
 
   Мать Кролика, по крайней мере, научила его, как обращаться с роялем — такой музыкальной машиной. У него, по крайней мере, была своя профессия. Хороший пианист мог легко получить работу — он мог играть в любом баре почти в любой части света. Кролик был очень хорошим пианистом. Военное обучение, несмотря на все полученные медали, ему на пользу не пошло. В армии узнали, что он чурается женщин и вдруг может влюбиться в какого-нибудь другого военного, а терпеть такие любовные экивоки в вооруженных силах не желали.
 
   А сейчас Кролик Гувер готовился к исполнению своих профессиональных обязанностей. Он надел черный бархатный смокинг поверх черного свитера с большим воротом. Кролик поглядел в окошко. Из окон более дорогих номеров открывался вид на Фэйрчайлдский бульвар, где за прошлые два года было зверски убито пятьдесят шесть человек. Номер, где жил Кролик, находился на втором этаже, и в его окно была видна только часть голой кирпичной стены бывшего Оперного театра Кидслера.
   На фасаде бывшего Оперного театра красовалась мемориальная доска. Мало кто понимал, что именно она означала, но надпись там была такая:
 
 
   В Оперном театре впоследствии и обосновался Городской симфонический оркестр Мидлэнд-Сити — группа страстных энтузиастов, любителей музыки. Но в 1927 году они остались без пристанища: Оперный театр превратили в кинотеатр «Бэннистер», Оркестр долго оставался без пристанища, пока не выстроили Мемориальный центр искусств имени Милдред Бэрри.
   «Бэннистер» был самым известным кинотеатром Мидлэнд-Сити, пока его не поглотил район самой высокой преступности, который все больше и больше захватывал северную часть города. В здании уже никакого театра давно не было, хотя из ниш в стенах зала выглядывали бюсты Шекспира, Моцарта и так далее.
   Правда, сцена в зале еще осталась, но на ней были расставлены гарнитуры малогабаритной мебели для столовой. Помещение принадлежало мебельной фирме «Эмпайр». Управляли фирмой гангстеры.
 
   У этого района, где жил и Кролик, было свое прозвище: «Дно». В каждом сколько-нибудь значительном американском городе был район с тем же прозвищем: «Дно». Это было такое место, куда стекались разные люди — безродные, бесполезные, без всякого имущества, профессии и цели в жизни.
   В других районах к таким людям относились с отвращением, а полиция перегоняла их с места на место. Перегонять их было ничуть не трудней, чем воздушные шарики.
   И они перекатывались с места на место, как воздушные шары, наполненные газом чуть тяжелей воздуха, пока не оседали на «Дне», у стен старой гостиницы «Фэйрчайлд».
   Весь день они дремали или что-то бормотали друг другу. Они часто попрошайничали. Им разрешалось существовать при одном условии: пусть сидят на месте и никого и нигде не беспокоят, пока их кто-нибудь не укокошит просто так, зазря, или пока их не заморозит насмерть зимняя стужа.
   Килгор Траут как-то сочинил рассказ про город, который решил указать своим голодранцам, куда они попали и что их тут ждет. Городские власти поставили настоящий уличный указатель вот такого вида:
 
 
   Кролик улыбнулся своему отражению в зеркале — в «лужице».
   Он сам себе скомандовал: «Смирно» — и на миг стал снова безмозглым, бессердечным, бесчувственным солдафоном, каким его учили быть в военной школе. Он пробормотал лозунг школы, который их заставляли выкрикивать раз сто на дню — и поутру, и за едой, и перед уроками, и на стадионе, и на военных занятиях, и на закате, и перед сном.
   — Будет сделано! — сказал Кролик. — Будет сделано!

Глава восемнадцатая

   «Галактика», в которой ехал Килгор Траут, уже вышла на автостраду и приближалась к Мидлэнд-Сити. Машина еле ползла. Она попала в затор, образовавшийся в час «пик» из-за машин компаний «Бэрритрон», и «Вестерн электрик», и «Прэри мьючуэл». Траут поднял глаза от книги и увидал плакат, на котором было написано следующее:
 
 
   Так Пещера святого чуда ушла в безвозвратное прошлое.
 
   Когда Траут станет очень-очень глубоким стариком, генеральный секретарь Организации Объединенных Наций доктор Тор Лемберг спросит его: боится ли он будущего? И Траут ответит так:
   — Нет, господин секретарь, это от прошлого у меня поджилки трясутся.
 
   Двейн Гувер находился всего лишь в четырех милях от Траута. Он сидел в одиночестве на диванчике, обитом полосатой кожей под зебру, в коктейль-баре гостиницы «Отдых туриста». В баре было темно и тихо. Толстые портьеры малинового бархата не пропускали свет фар и грохот машин с автострады в час «пик». На столиках горели свечи внутри стеклянных фонарей, как бы защищавших их от ветра, хотя никакого ветра в баре не было.
   И еще на столиках стояли вазочки с жареными орешками и таблички с надписью, чтобы официанты могли отказаться от обслуживания посетителей, которые чем-то не гармонировали с настроением бара. Вот что гласили таблички:
 
 
   Кролик Гувер властвовал над роялем. Он не поднял головы, когда вошел его отец, да и отец не взглянул в его сторону. Вот уже много лет они не здоровались.
   Кролик продолжал играть — он играл блюзы белого человека. Медленная мелодия звенела колокольчиком, неожиданно замирая на паузах. Блюзы Кролика звучали как музыкальная шкатулка, старая-престарая шкатулка. Они звенели, затихали и неохотно, сонно звякали еще и еще раз.
   Мать Кролика собирала много всяких штук — и среди них были и музыкальные шкатулки.
 
   Слушайте: Франсина Пефко сидела в конторе Двейна, в соседнем доме. Она нагоняла всю пропущенную за этот день работу. Скоро Двейн здорово изобьет Франсину.
   И единственным человеком поблизости от нее, пока она печатала и подшивала бумаги, был Вейн Гублер, черный арестант, выпущенный из тюрьмы: он все еще околачивался среди подержанных машин. Двейн и его попытается избить, но Вейн гениально умел уклоняться от ударов.
   В данное время Франсина была чистейшим механизмом — машиной из мяса, пишущей машиной, машиной для подшивки.
   Вейну Гублеру, с другой стороны, ничего механического делать не приходилось, а он мечтал стать полезной машиной. Но все подержанные автомобили были крепко-накрепко заперты на ночь. Иногда алюминиевый вентилятор на проволоке над его головой лениво поворачивался от дуновения ветра, и Вейн Гублер отзывался, как умел.
   — Давай, — говорил он, — крути, крути!
 
   Он и с движением на автостраде установил какие-то отношения, замечая все перемены, все оттенки настроения.
   — Вот люди домой поехали! — проговорил он в час «пик». — А теперь все уже дома! — сказал он попозже, когда движение затихло.
   Солнце стало заходить.
   — Солнце заходит, — сказал Вейн Гублер. Он не знал, куда ему теперь деваться. Он подумал довольно равнодушно, что может замерзнуть насмерть этой ночью. Он никогда не видел замерзших людей, и ему такая смерть никогда не грозила, потому что он так редко бывал на воле. А знал он, что люди замерзают насмерть, потому что шуршащий голос маленького приемника в его камере иногда рассказывал о людях, замерзавших насмерть.
   Вейн скучал без этого шуршащего голоса. Он скучал без грохота стальных дверей. Он скучал без хлеба и супа, без полных кружек кофе с молоком. Он скучал и без всяких извращений, без всего того, что с ним вытворяли его сокамерники и что он вытворял с ними и даже с коровами на скотном дворе, — для него это все и было нормальной жизнью на нашей планете.
 
   Вот какой памятник подошел бы Вейну Гублеру:
 
 
   Молочное хозяйство тюрьмы поставляло молоко, масло, сливки, сыр и мороженое не только для тюрьмы и городских больниц. Молочные продукты продавались повсюду. Но на фирменной марке тюрьма не упоминалась. Вот какая была марка:
 
 
   Вейн почти не умел читать. Например, слова «Гавайи» и «гавайский» стояли рядом с более знакомыми словами и знаками на многих витринах и даже ветровых стеклах некоторых автомобилей. Вейн старался разобрать таинственные слова фонетически, но ничего не выходило.
   — У-вай-ии, — читал он, — ву-уу-хи-уу-хи...
   И так далее.
 
   Вейн Гублер вдруг ухмыльнулся — не потому, что он был чем-то доволен, хотя и бездельничал, а просто потому, что ему приятно было скалить зубы. Зубы у него были превосходные. Исправительная колония для взрослых в Шепердстауне гордилась своими зубоврачебными достижениями.
   Колония была настолько знаменита своим зубоврачеванием, что об этом писали в медицинских сборниках и даже в «Ридерс дайджест», самом популярном журнальчике на этой умирающей планете. В основу этой зубоврачебной программы легла та мысль, что по выходе из тюрьмы многие бывшие заключенные не могли или не умели получить хорошую работу оттого, что у них была непривлекательная внешность, а внешность становится привлекательной прежде всего благодаря красивым зубам.
   Зубоврачебные достижения колонии были настолько широко известны, что полиция, даже в соседних штатах, поймав какого-нибудь несчастного с великолепными и дорогими коронками, мостами и пломбами, почти сразу спрашивала:
   — Ладно, старик, сколько лет просидел в Шепердстауне?
 
   Вейн Гублер слышал, как официантка выкрикивала заказы бармену в коктейль-баре: «Гилби, с хинной водой, да закрути!» Он понятия не имел, что это значит: не то «Манхэттен», не то «Бренди Александр», не то лимонад с джином. «Один „Джонни Уокер“ с „Роб Роем“!» — кричала она. — И «Южную усладу» со льдом, и «Кровавую Мэри» с волфсшмитовой».
   Для Вейна понятие «спиртное» было связано либо со всякими жидкостями для чистки — он их пробовал пить, либо с мазями для башмаков — он их пробовал есть. Он не любил спиртного.
 
   — «Блэк-энд-Уайт» да разбавь! — услышал он голос официантки. Надо бы Вейну навострить уши. Как раз этот напиток предназначался не кому попало. Он предназначался человеку, который создал все теперешние горести Вейна, тому, кто мог его убить, или сделать миллионером, или вновь отправить в тюрьму — словом, мог проделать с Вейном любую чертовщину. Этот напиток подали мне.
 
   Я приехал на фестиваль искусств инкогнито. Я решил посмотреть на конфронтацию двух человеческих существ, созданных мной, — Двейна Гувера и Килгора Траута. Я не хотел, чтобы меня узнали. Официантка зажгла фонарик на моем столе. Я потушил свечу, прижав фитиль пальцем. В филиале гостиницы «Отдых туриста» в Аштабуле, штат Огайо, где я переночевал, я купил темные очки. Сейчас я их надел, хотя было темно. Вид у них был такой:
 
 
   Стекла были посеребрены, так что в них отражались как в зеркале все, кто на меня смотрел. Если кто-то хотел заглянуть мне в глаза, он или она видели лишь собственное отражение. Там, где у других людей в коктейль-баре были глаза, у меня были две дырки в другой мир — в Зазеркалье. У меня были «лужицы».
 
   На моем столе, рядом с сигаретами «Пэл-Мэл», лежала коробка спичек. Вот послание, написанное на этой коробке, — я прочел его через полтора часа, когда Двейн уже бил Франсину Пефко смертным боем: «Как заработать 100 долларов в неделю, в свободное время знакомя друзей с обувью фирмы „Мэйсон“ — удобной, модной, недорогой. ВСЕМ нравится обувь „Мэйсон“ особым кроем, создающим комфорт! Посылаем БЕСПЛАТНО набор для демонстрации, можно много выручить, не выходя из дому. Вы узнаете, как ДАРОМ получить для себя прекрасную обувь — премию за выгодные заказы».
   И так далее.
 
   «Ты пишешь очень плохую книгу», — сказал я самому себе, прячась за темными очками.
   «Знаю», — сказал я.
   «Боишься, что покончишь с собой, как твоя мать?» — сказал я.
   «Знаю», — сказал я.
 
   В этом коктейль-баре глядя сквозь темные очки на мною же выдуманный мир, я жевал и перекатывал слово «шизофрения». Много лет звук и вид этого слова завораживали меня. Мне оно виделось и звучало для меня так, будто человек отфыркивается в завихрении мыльных хлопьев.
   Я не знал и до сих пор не знаю наверняка, сидит во мне эта болезнь или нет. Одно я знал и знаю: я создаю для себя невыносимые условия жизни оттого, что не умею сосредоточить внимание на мелочах, которые важны в данную минуту, и отказываюсь верить в то, во что верят мои соседи.
 
   Теперь мне лучше.
   Честное благородное слово — мне куда лучше.
 
   Мне было действительно очень не по себе, когда я сидел в этом придуманном мной коктейль-баре и глядел сквозь очки на белую официантку моего изобретения. Я дал ей имя: Бонни Мак-Магон. Я велел ей подать Двейну Гуверу его обычное питье — мартини «Палата лордов» с лимонной корочкой. Бонни была старой знакомой Двейна. Ее муж служил надзирателем в исправительной колонии для взрослых, в секторе сексуальных преступлений. Бонни приходилось работать официанткой, потому что ее муж вложил все свои деньги в автомоечную станцию в Шепердстауне и разорился.
   Двейн советовал им не заниматься этим делом. А познакомился Двейн с Бонни и ее мужем Ральфом так: за шестнадцать лет они купили через него девять «понтиаков».
   — У нас вся семья — «понтиаковцы», — шутили они. И сейчас Бонни пошутила, подавая Двейну «Мартини». Каждый раз, подавая кому-нибудь «Мартини», она повторяла ту же шутку.
   — Завтрак для чемпионов, — говорила она.
 
   Название «Завтрак для чемпионов» запатентовано акционерной компанией «Дженерал миллз» и стоит на коробке пшеничных хлопьев. Заглавие данной книги, совпадающее с этим названием, а также и повторное упоминание его по ходу действия никак не связано с акционерной компанией «Дженерал миллз», не служит ей рекламой и ни в коей мере не бросает тень на ее отличный продукт.
 
   Двейн очень надеялся, что кто-нибудь из почетных гостей — все они остановились в этой гостинице — зайдет и в коктейль-бар. Ему хотелось, если возможно, поговорить с ними, разузнать, известны ли им какие-нибудь истины о жизни, каких он до сих пор еще не слыхал. Вот на что он надеялся: узнать какую-то новую правду, которая помогла бы ему смеяться над своими неприятностями, жить спокойно, а главное: не попасть в северный корпус Мидлэндской городской больницы, где содержались душевнобольные.
   Ожидая появления какого-нибудь деятеля искусств, он черпал утешение а единственном художественном произведении, хранившемся в его памяти. Это было стихотворение, которое его заставили выучить наизусть в старшем классе средней школы на Сахарной речке — в то время это была привилегированная школа для белых. Теперь она стала простой негритянской школой. Стихи были такие:
 
Рука начертит знаки и уйдет —
Ее никто назад не повернет:
Ни мудрый ум, ни слезы, ни моленья,
Ничто строку не смоет, не сотрет.
 
   Вот это стих!
 
   Двейн настолько был готов к восприятию новых истин о смысле жизни, что легко впадал в транс. Вот и сейчас, глядя в стакан с «Мартини», он был загипнотизирован мириадами мигающих глазок, плясавших на поверхности его напитка. А эти глазки были просто капельками лимонного сока.
   Двейн не заметил, как два почетных гостя фестиваля искусств вошли в бар и сели на табуретки у рояля Кролика. Они были белые. Это были Беатриса Кидслер, автор романов-тайн, и Рабо Карабекьян, художник-минималист.
   Рояль Кролика — маленький кабинетный «Стейнвей» — был покрыт пластиком дынного цвета и окружен табуретками. Посетители могли пить и есть прямо с деки рояля. В прошлый День благодарения семье из одиннадцати человек подавали обед на рояле. А Кролик им играл.
 
   — Я так и думал, что этот городишко — задница вселенной, — сказал Рабо Карабекьян, художник-минималист.
   Беатриса Кидслер, автор романов-тайн, выросла в Мидлэнд-Сити.
   — Я просто окаменела, когда вернулась сюда после стольких лет, — сказала она Карабекьяну.
   — Американцы всегда боятся возвращаться домой, — сказал Карабекьян. — И позвольте заметить, не без оснований!
   — Раньше у них, конечно, были основания бояться, а теперь нет, — сказала Беатриса. — Прошлое перестало быть для них опасным. Я бы сказала каждому американцу, разъезжающему по стране: «Ну, конечно, вы теперь можете возвращаться домой сколько угодно и когда хотите. Любой дом стал просто мотелем».
 
   На той стороне автострады, где машины шли на запад, движение остановилось примерно на милю к востоку от новой гостиницы «Отдых туриста», потому что на выезде № 10А произошла катастрофа. Водители и пассажиры вышли из машин — размять ноги и по возможности узнать, что там стряслось впереди.
   Килгор Траут тоже вышел со всеми. Ему сказали, что до новой гостиницы «Отдых туриста» легко можно дойти пешком. Он забрал свои узелки из кабины «Галактики», поблагодарил водителя, чью фамилию он забыл, и поплелся пешком.
   По дороге он стал мысленно строить систему доказательств, которая помогла бы ему выполнить свою нехитрую миссию среди обывателей Мидлэнд-Сити, склонных к возвеличиванию всякой творческой деятельности: он хотел показать им человека больших творческих возможностей, терпевшего неудачу за неудачей. Он приостановился и взглянул на себя в зеркальце грузовика, застрявшего среди других машин. Грузовик тащил два прицепа вместо одного. Вот что, по воле собственников прицепа, вопили надписи в лицо всем встречным и поперечным:
 
 
   Как и надеялся Траут, вид у него в зеркальце-«лужице» был ужасающий. Он ни разу не мылся после того, как его пристукнула банда «Плутон», и кровь засохла на кончике уха и под одной ноздрей. На рукаве пиджака был след от собачьей кучки: после ограбления Траут угодил в эту кучку, упав на площадке под мостом Куинсборо.
   По невероятному совпадению кучку сделал один несчастный пес, доберман-пинчер, — я хорошо знаком с его хозяйкой.
 
   Эта девушка — хозяйка пса — работала помощником осветителя в труппе, ставившей музыкальную комедию на сюжет из американской истории. Она держала своего несчастного пса — звали его Лансер — в однокомнатной квартирке, шестнадцать на двадцать шесть футов, на шестом этаже без лифта. Вся его собачья жизнь состояла в том, что он должен был делать кучки в положенное время и в положенных местах. А положено ему было два места: либо спуститься на семьдесят две ступеньки вниз, к обочине мостовой, где проносились сотни машин, либо сделать свои дела на старой сковородке, которую хозяйка оставляла около холодильника «Вестингауз».
   Мозг у Лансера был очень небольшой, но и у него, по всей вероятности, точь-в-точь как у Вейна Гублера, иногда мелькало подозрение: а не произошла ли с ним какая-то страшная ошибка?
 
   А Траут все топал и топал — чужой в чужих краях. Но он был вознагражден за это паломничество, узнав то, чего ему никогда не узнать бы, останься он в своем подвале в Когоузе. Он получил ответ на вопрос, который в ту минуту задавали себе многие люди: «Что задерживает движение на западной половине автострады, по дороге в Мидлэнд-Сити?»
   Пелена спала с глаз Траута. Ему все стало ясно: грузовик молочной фирмы «Королева прерий» лежал на боку, преграждая путь потоку машин. Его жестоко ударил свирепый «шевроле», двухместная модель 1971 года. Этот «шевви» перескочил разделительную полосу. Пассажир «шевви» сидел без предохранительного пояса. Его швырнуло прямо сквозь плексигласовое ветровое стекло. Теперь он лежал мертвый в цементном желобе, где протекала Сахарная речка. Водитель «шевроле» тоже погиб. В него ввинтилась ось руля.
   Из мертвого пассажира «шевроле» текла кровь прямо в Сахарную речку. Из грузовика с молоком текло молоко. Скоро эту кровь и это молоко вода унесет в Пещеру святого чуда и эта смесь попадет в состав вонючих пузырей, похожих на мячики для пинг-понга, которые возникали в недрах этой самой пещеры.

Глава девятнадцатая

   В полумраке коктейль-бара я стал соперничать с Создателем вселенной. Я смял всю вселенную в шар диаметром точно в один световой год. Потом я ее взорвал. Потом снова развеял в пространстве.
   Можете задавать мне вопросы, любые вопросы. Каков возраст вселенной? Ее возраст — полсекунды, но эти полсекунды пока что длились один квинтильон лет. Кто ее создал? Никто — она существовала всегда.
   Что есть время? Это змей, кусающий собственный хвост. Вот так:
 
 
   Однажды этот змей развернулся, чтобы дать Еве яблоко, которое выглядело так:
 
 
   Что это было за яблоко, которое съели Адам и Ева?
   Этим яблоком был Создатель вселенной.
   Ну и так далее.
   До чего же красивая штука — всякая символика!
 
   Слушайте.
   Официантка принесла мне еще вылить. Она хотела опять зажечь фонарь на моем столике. Но я не позволил.
   — Разве вам что-нибудь видно тут, в полутьме, да еще через темные очки? — спросила она.
   — Главное действие разыгрывается у меня в голове, — сказал я.
   — Да ну? — сказала она.
   — Я и судьбу умею предсказывать, — сказал я. — Хотите, и вам предскажу?
   — Только не сейчас, — сказала она. Она пошла к бару и о чем-то заговорила с барменом — наверно, про меня. Бармен несколько раз встревоженно оборачивался в мою сторону. Но кроме черных очков, закрывавших мои глаза, он ничего не видел. А я и не беспокоился, что он меня выставит из бара. Создал-то его я сам. И имя ему я придумал: Гарольд Ньюком Уилбур. Я наградил его Серебряной звездой, Бронзовой звездой, Солдатской медалью, медалью «За примерное поведение и службу» и медалью «Пурпурное сердце» с двумя пучками бронзовых дубовых листьев, так что в Мидлэнд-Сити среди ветеранов он был на втором месте по количеству регалий. Я спрятал все его награды у него в шкафу под носовые платки.
   Все эти медали он заработал во второй мировой войне, которую затеяли роботы, чтобы Двейн Гувер, как существо со свободной волей, мог отреагировать на эту бойню. Эта война велась с таким размахом, что на земле почти не осталось ни одного робота, не принимавшего в ней участия, Гарольд Ньюком Уилбур получил все свои награды за то, что убивал японцев — желтых роботов. Горючим для них служил рис.
   Он продолжал глазеть на меня, хотя мне уже не терпелось его остановить. Но я не вполне мог управлять созданными мной персонажами. Я мог только приблизительно руководить их движениями — слишком большие это были животные. Приходилось преодолевать инерцию. Я был, конечно, связан с ними, но не то чтобы стальным проводом. Скорее было похоже, что нас связывала изношенная, пересохшая резиновая передача.
   Тогда я заставил зазвонить зеленый телефон, висевший за стойкой. Гарольд Ньюком Уилбур, не сводя с меня глаз, взял трубку. Мне надо было быстро придумать — кто там на другом конце провода. И я поставил туда первого по количеству орденов среди ветеранов в Мидлэнд-Сити. Он получил ордена за войну во Вьетнаме. Раньше он тоже дрался с желтыми роботами, которые работали на рисе.
   — Коктейль-бар, — сказал Гарольд Ньюком Уилбур.
   — Гарольд?
   — Да?
   — Это Нед Лингамон.
   — Я занят.
   — Не вешай трубку. Полиция меня засадила в городскую тюрьму. Разрешили сделать только один звонок. Вот я и звоню тебе.
   — Почему мне?
   — Из всех друзей ты один только и остался.
   — За что тебя взяли?
   — Говорят, убил своего ребенка.
   И так далее.
   У этого белого человека были все те же ордена, что и у Герольда Ньюкома Уилбура, плюс самая высокая награда, какую мог получить американский солдат за героизм. Выглядела она так:
 
 
   И вместе с тем он совершил сейчас самое гнусное преступление, какое может совершить американец, то есть убил своего собственного ребенка. Звали младенца Синтия-Энн, и жила она совсем недолго, пока снова не ушла из жизни. Убили ее за то, что она плакала и плакала без конца.