Страница:
– Это что? – спросил он, обводя беспокойным взглядом комнату с низким бетонным потолком и грубо оштукатуренными стенами, посреди которой стоял обыкновенный кухонный стол, накрытый зеленой больничной клеенкой. Над столом с потолка свисала архаичная бестеневая лампа, явно унесенная с какого-то склада списанного медицинского оборудования, рядом стоял накрытый белой крахмальной салфеткой хирургический столик для инструментов, а в углу приткнулась ветхая больничная кушетка, тоже клеенчатая, но не зеленая, а коричневая. – Это и есть операционная?
– Бедновато, да? – усмехнулся Дружинин. – Чудак ты, ей-богу. Главное оборудование – вот, – он показал лилипуту свои руки с длинными и чуткими, как у пианиста, пальцами. – А все остальное – антураж, приманка для толстосумов, цирковой реквизит. Снимай свое тряпье, клади на кушетку. Выпить хочешь?
– А разве можно? – спросил лилипут, расстегивая куртку. Он выглядел испуганным и подавленным, как всякий человек, столкнувшийся с необходимостью прямо сию минуту, не откладывая, лечь под нож хирурга.
– Вообще-то, не рекомендуется, но тебе не помешает. Просто для успокоения... А то в твоем теперешнем состоянии тебя никакой наркоз не возьмет.
Он вышел в соседнюю комнату и вернулся со стаканом.
– Это что? – спросил лилипут, подозрительно нюхая коричневую жидкость.
– Не бойся, не касторка. Коньяк, и притом отменного качества.
– Лучше бы водки принес, – проворчал лилипут и залпом осушил стакан.
Глаза у него заблестели, на бледных щеках вспыхнул лихорадочный румянец, лиловые губы порозовели и увлажнились. Для такого малыша доза была великовата, зато он прямо на глазах расслабился и перестал озираться, как дикий зверь в клетке.
– Раздевайся, – предложил Дружинин. – Тут тепло, не бойся... Я сейчас.
Он вышел и через некоторое время вернулся в зеленом хирургическом балахоне, держа на отлете обтянутые латексом ладони с растопыренными пальцами. Лилипут сидел на краю кушетки в одних трусах, и Владимиру Яковлевичу пришлось сделать над собой усилие, чтобы не отвести взгляда: если его пациент даже в одежде выглядел странно, то без одежды разительное несоответствие между взрослыми пропорциями и детским ростом буквально резало глаз.
Вслед за Дружининым в помещение бесшумно вплыла еще одна фигура в бесформенном хирургическом балахоне и марлевой маске.
– Познакомься, это Анна Карловна, – сказал Владимир Яковлевич. – Она будет мне ассистировать. Не волнуйся, ей можно доверять.
Несмотря на выпитый коньяк и необычность обстановки, лилипут заметил, что Дружинин в присутствии своей ассистентки говорит о ней, как о домашнем животном. Да и взгляд, брошенный Анной Карловной на доктора поверх марлевого намордника, был полон собачьей преданности.
Пациента уложили на покрытый холодной клеенкой стол. Он невольно поежился, его сероватая кожа покрылась пупырышками. Анна Карловна туго перетянула резиновым жгутом его левую руку повыше локтевого сгиба и, откинув салфетку, взяла с инструментального столика заранее наполненный шприц.
– Что это? – забеспокоился лилипут.
– Наркоз, – ответил Дружинин. Голос его прозвучал как-то непривычно глухо – возможно, из-за марлевой повязки. – А ты думал, мы тебя хлороформом душить станем? Нет уж, оставим это варварство для районных больниц. Не волнуйся, на иглу ты у нас не подсядешь, это я тебе гарантирую.
Пациент расслабленно откинул голову на жесткий клеенчатый валик и вдруг резким движением приподнялся на локтях, заставив уже нацелившуюся иглой в вену Анну Карловну едва заметно вздрогнуть и отступить.
– К черту славу, – сказал он Дружинину. – Знаешь, чего я на самом деле хочу? Купить домик где-нибудь на берегу Ла-Манша, поселиться там и ни о чем не думать...
– А почему именно Ла-Манша? – спросил Дружинин, перебирая лязгающие инструменты, которые отсвечивали ярким серебром в свете бестеневой хирургической лампы. – Учти, там климат отвратительный. Сыро, промозгло...
– Плевать, – сказал лилипут. Под воздействием алкоголя язык у него слегка заплетался, глаза лихорадочно поблескивали. – Зато спокойно, и никому ни до кого нет дела.
– Хозяин – барин, – согласился Владимир Яковлевич. – Ла-Манш так Ла-Манш, хотя я предпочитаю Калифорнию или хотя бы Апеннины... Ты давай ложись, не тяни время.
Лилипут покорно улегся, щуря глаза от режущего света. Доктор Дружинин кивнул, и Анна Карловна, склонившись над маленьким, по грудь укрытым простыней тельцем, аккуратно и точно ввела в набухшую вену холодное острие иглы.
Глава 3
– Бедновато, да? – усмехнулся Дружинин. – Чудак ты, ей-богу. Главное оборудование – вот, – он показал лилипуту свои руки с длинными и чуткими, как у пианиста, пальцами. – А все остальное – антураж, приманка для толстосумов, цирковой реквизит. Снимай свое тряпье, клади на кушетку. Выпить хочешь?
– А разве можно? – спросил лилипут, расстегивая куртку. Он выглядел испуганным и подавленным, как всякий человек, столкнувшийся с необходимостью прямо сию минуту, не откладывая, лечь под нож хирурга.
– Вообще-то, не рекомендуется, но тебе не помешает. Просто для успокоения... А то в твоем теперешнем состоянии тебя никакой наркоз не возьмет.
Он вышел в соседнюю комнату и вернулся со стаканом.
– Это что? – спросил лилипут, подозрительно нюхая коричневую жидкость.
– Не бойся, не касторка. Коньяк, и притом отменного качества.
– Лучше бы водки принес, – проворчал лилипут и залпом осушил стакан.
Глаза у него заблестели, на бледных щеках вспыхнул лихорадочный румянец, лиловые губы порозовели и увлажнились. Для такого малыша доза была великовата, зато он прямо на глазах расслабился и перестал озираться, как дикий зверь в клетке.
– Раздевайся, – предложил Дружинин. – Тут тепло, не бойся... Я сейчас.
Он вышел и через некоторое время вернулся в зеленом хирургическом балахоне, держа на отлете обтянутые латексом ладони с растопыренными пальцами. Лилипут сидел на краю кушетки в одних трусах, и Владимиру Яковлевичу пришлось сделать над собой усилие, чтобы не отвести взгляда: если его пациент даже в одежде выглядел странно, то без одежды разительное несоответствие между взрослыми пропорциями и детским ростом буквально резало глаз.
Вслед за Дружининым в помещение бесшумно вплыла еще одна фигура в бесформенном хирургическом балахоне и марлевой маске.
– Познакомься, это Анна Карловна, – сказал Владимир Яковлевич. – Она будет мне ассистировать. Не волнуйся, ей можно доверять.
Несмотря на выпитый коньяк и необычность обстановки, лилипут заметил, что Дружинин в присутствии своей ассистентки говорит о ней, как о домашнем животном. Да и взгляд, брошенный Анной Карловной на доктора поверх марлевого намордника, был полон собачьей преданности.
Пациента уложили на покрытый холодной клеенкой стол. Он невольно поежился, его сероватая кожа покрылась пупырышками. Анна Карловна туго перетянула резиновым жгутом его левую руку повыше локтевого сгиба и, откинув салфетку, взяла с инструментального столика заранее наполненный шприц.
– Что это? – забеспокоился лилипут.
– Наркоз, – ответил Дружинин. Голос его прозвучал как-то непривычно глухо – возможно, из-за марлевой повязки. – А ты думал, мы тебя хлороформом душить станем? Нет уж, оставим это варварство для районных больниц. Не волнуйся, на иглу ты у нас не подсядешь, это я тебе гарантирую.
Пациент расслабленно откинул голову на жесткий клеенчатый валик и вдруг резким движением приподнялся на локтях, заставив уже нацелившуюся иглой в вену Анну Карловну едва заметно вздрогнуть и отступить.
– К черту славу, – сказал он Дружинину. – Знаешь, чего я на самом деле хочу? Купить домик где-нибудь на берегу Ла-Манша, поселиться там и ни о чем не думать...
– А почему именно Ла-Манша? – спросил Дружинин, перебирая лязгающие инструменты, которые отсвечивали ярким серебром в свете бестеневой хирургической лампы. – Учти, там климат отвратительный. Сыро, промозгло...
– Плевать, – сказал лилипут. Под воздействием алкоголя язык у него слегка заплетался, глаза лихорадочно поблескивали. – Зато спокойно, и никому ни до кого нет дела.
– Хозяин – барин, – согласился Владимир Яковлевич. – Ла-Манш так Ла-Манш, хотя я предпочитаю Калифорнию или хотя бы Апеннины... Ты давай ложись, не тяни время.
Лилипут покорно улегся, щуря глаза от режущего света. Доктор Дружинин кивнул, и Анна Карловна, склонившись над маленьким, по грудь укрытым простыней тельцем, аккуратно и точно ввела в набухшую вену холодное острие иглы.
Глава 3
– Это чудовищно, – сказала Ирина Андронова. – Это просто невообразимо! Это невозможно, в конце концов! Мне легче поверить в то, что это чья-то глупая шутка, идиотский розыгрыш...
– Чья же, по-вашему, это может быть шутка? – спросил генерал Потапчук. Он сидел в старинном резном кресле у занавешенного тяжелой портьерой окна и с нескрываемым сочувствием смотрел на Ирину.
– Не знаю, – резко ответила она. – Хотя бы и ваша...
– Должен вам заметить, Ирина Константиновна, – сказал Потапчук, – что пошутить подобным образом не может даже Президент России, не говоря уж о скромном генерале ФСБ. Тамошняя братия порвет в клочья любого, невзирая на чины и ранги, кто посмеет хотя бы заикнуться о возможности подобной шутки. Я уже говорил с ними. Это очень милые, интеллигентные люди, но в сложившейся ситуации чувство юмора им, похоже, изменило. Им почему-то не смешно. Да и мне, признаться, тоже...
Сиверов молчал и, заложив руки за спину, разглядывал висевшие на стенах картины. Зная его полное равнодушие к живописи, можно было только гадать, что он там высматривает. Темные очки по-прежнему поблескивали у него на носу, и из-за них картины, наверное, казались ему черно-белыми, монохромными, как какому-нибудь коту.
– К тому же, – продолжал Федор Филиппович, – картину сняли со стены при вас, так что ни о каком розыгрыше не может быть и речи, равно как и об ошибке...
– Тогда я сплю, – упрямо ответила Ирина, – и вижу скверный сон.
– Да, сон скверный, что и говорить, – вздохнул генерал.
Они сидели в питерской квартире покойного профессора искусствоведения Андронова, отца Ирины, чья смерть когда-то послужила поводом для ее знакомства с Потапчуком и Сиверовым. Ирина не была здесь почти год, поручив все заботы о квартире и отцовской коллекции домработнице. Она была почти уверена, что не сумеет войти в комнату, где был убит отец, но сейчас те события отошли на второй план, заслоненные новым, действительно невообразимым происшествием.
Сиверов, бесшумно ступая по толстому ковру, прошелся перед загроможденными книгами по искусству и антикварными безделушками полками, подошел к окну и, слегка отодвинув портьеру, выглянул наружу. За окном шумел Невский, плыли под моросящим питерским дождиком разноцветные пятна зонтов, похожие сверху на грибные шляпки, перспектива терялась в ненастной мгле.
– Погода – дрянь, – сообщил он, опуская портьеру. – Не люблю Питер. Дернуло же царя-батюшку возводить столицу в таком гиблом месте!
Ирина сердито сверкнула в его сторону глазами, а Федор Филиппович поднес ладонь к лицу, делая вид, что у него зачесался нос, а на самом деле маскируя улыбку. Глеб геройски вызывал огонь на себя, чтобы вывести Ирину из этого ошеломленного, совершенно недееспособного состояния и, когда отгремят залпы, наконец-то перейти к делу.
Впрочем, залпа не последовало. Ирина Константиновна не то сообразила, что у Сиверова на уме, не то сама пришла к выводу, что охами и ахами делу не поможешь. Как бы то ни было, она решительным жестом придвинула к себе пепельницу и достала из сумочки сигареты.
Пепельница была массивная, вычурная и явно очень старая, но начищенная домработницей литая бронза сверкала, как полированное золото, и, поглядевшись в нее, можно было увидеть свое неузнаваемо искривленное, как в комнате смеха, отражение.
Сиверов щелкнул зажигалкой, Ирина рассеянно кивнула в знак благодарности и нервно затянулась. Федор Филиппович заметил, что она избегает смотреть на стол, где лежала картина.
То есть не совсем картина, а точнее – совсем не картина.
– Хорошо, – сказала Ирина сухим, деловитым тоном. – Будем считать, что истерика закончилась. Теперь скажите, пожалуйста, если это не секрет, зачем вы меня пригласили. Неужели только для того, чтобы испортить настроение? Думаю, вы способны отличить дешевую фоторепродукцию, приобретенную в сувенирном киоске у входа в Эрмитаж, от подлинной картины даже без помощи дипломированного искусствоведа. В сыскном деле я ничего не смыслю, искусствовед вам ни к чему, тогда зачем вы меня сюда привезли?
– Похищение подлинника да Винчи не банальная кража, – миролюбиво произнес Потапчук. – Признаться, мы пребываем в той же растерянности, что и вы. Как и вам, нам непонятно, каким образом кто-то ухитрился так ловко и дерзко обчистить Эрмитаж. И если техническую сторону дела, пусть и с трудом, все-таки можно вообразить, то представить, кто мог на это отважиться, я, хоть убейте, не в состоянии. И здесь, Ирина Константиновна, нам без вас не обойтись. В кругах коллекционеров и людей искусства вы как рыба в воде...
– Коллекционеры отпадают, – перебила его Ирина. – Да Винчи не коллекционируют, это все равно что коллекционировать атомные ледоколы или небесные тела. Продать картину да Винчи, особенно такую известную... Да что я говорю, у него нет неизвестных работ! Любая из них тысячу раз сфотографирована, описана и растиражирована в миллионах репродукций, так что на свете не найдется ни одного болвана, который согласился бы ее купить. Единственное предположение, которое приходит мне в голову, – маньяк-одиночка, вроде того, что несколько лет назад украл из Лувра "Джоконду". Он держал ее у себя дома, в чемодане под кроватью, и иногда вынимал, чтобы полюбоваться...
– Да, – сказал Федор Филиппович, – та история с "Джокондой" приходит на ум в самую первую очередь. Но в том-то и дело, что о ней все помнят! Такие уроки не забываются, и благодаря тому происшествию в системе охраны крупных музеев по всему миру произошли кардинальные изменения. Притом, заметьте, исчезновение "Джоконды" из Лувра было замечено практически сразу. А сколько на месте "Мадонны Литта" провисело вот это, – он приподнял за уголок и слегка встряхнул лежавшую на столе фоторепродукцию упомянутой картины, – можно только гадать.
Сиверов, который опять стоял у окна, глядя на улицу, обернулся и некоторое время смотрел на репродукцию задумчивым, невидящим взглядом. Ирине показалось, что он хочет что-то сказать, но Глеб промолчал и вновь отвернулся к окну.
– Вы совершенно правы, Ирина Константиновна, – продолжал генерал, – когда говорите, что это невообразимо. Действительно, дело отдает какой-то мистикой. Современнейшие системы сигнализации и видеонаблюдения ничего не зафиксировали, исчезновение картины обнаружилось только случайно, благодаря стечению глупейших обстоятельств. В результате экскурсовод, которая первой заметила подмену, сейчас лежит в реанимации после обширного инфаркта, картины нет и, как она исчезла, никто даже предположить не может. Такой фокус сродни волшебству, и я вас уверяю, что маньяку-одиночке он не под силу.
Сиверов снова обернулся с явным намерением что-то сказать. У него даже губы шевельнулись, но он снова промолчал, и Ирина решила, что уважаемый Глеб Петрович просто подавляет желание отмочить очередную неуместную шутку. Это была в высшей степени похвальная сдержанность: Ирина чувствовала, что ей, как и посвященным в это дело сотрудникам Эрмитажа, вдруг изменило чувство юмора и что на любую шутку по поводу исчезнувшей мадонны она отреагирует так, что у шутника надолго пропадет охота веселить публику.
– Судите сами, – говорил между тем Федор Филиппович, не замечая странного поведения своего подчиненного. – Для начала преступнику нужно было получить доступ к системам слежения и охраны, отключить сигнализацию и что-то сделать с камерами наблюдения – либо выключить на время, либо подсунуть фальшивую запись. Это само по себе непросто. А если еще учесть, что в это самое время нашему маньяку-одиночке нужно было каким-то образом проникнуть в музей, извлечь из-под бронестекла картину, подменить ее репродукцией и незаметно скрыться, приходится признать, что никаким одиночкой в этом деле даже и не пахло. Тут поработала хорошо организованная группа. Я бы сказал, группа специалистов, каждый из которых отвечал за свой участок работы.
– Но это же бессмыслица! – воскликнула Ирина.
– Это почему же? – с выражением живейшего интереса осведомился генерал.
– Группа, как вы выразились, специалистов вряд ли работала из каких-то идейных соображений. Этим вашим специалистам в музеях не нужно ничего, кроме денег, а превратить "Мадонну Литта" в деньги невозможно: у нее нет рыночной стоимости и покупателя на нее тоже нет. Люди, у которых хватило ума вынести из Эрмитажа картину да Винчи, не могли этого не понимать! Вообще, мне всегда казалось, что такие люди работают на заказ...
Она осеклась и умолкла, поняв, что противоречит сама себе.
Федор Филиппович невесело усмехнулся.
– Видите, какая каша получается, – сказал он. – Взять картину было некому, но ее взяли. Заказать это ограбление тоже, казалось бы, некому, но кто-то ведь его заказал! Да, картины Леонардо не коллекционируют – по крайней мере, еще никто вслух, публично не признался, что этим занимается. Так мало ли в чем порой не признаются люди! Разумеется, мы станем искать заказчика. Но мне почему-то кажется, что с вашей помощью мы найдем его намного быстрее. Даже самые запутанные и сложные дела порой помогает раскрыть вовремя услышанная сплетня... Вы понимаете, о чем я говорю?
– В общем, да, – сказала Ирина. – Не думаю, что у меня хоть что-то получится, о таких делах в салонах не болтают, но я обязана хотя бы попытаться что-то узнать...
– Только очень, очень осторожно, – попросил Федор Филиппович.
– Ну, разумеется.
– А ты, Глеб Петрович, – сказал генерал, – займись сотрудниками музея. Начать советую с охраны, потому что сигнализация...
Сиверов наконец отвернулся от окна и стал, скрестив на груди руки и привалившись задом к подоконнику.
– Не думаю, что этим стоит заниматься, – объявил он.
– То есть как это "не стоит"? – изумился Потапчук. – Чем именно, по-твоему, нам не стоит заниматься – проверкой охраны или поисками картины? Может, ну ее, в самом деле, в болото? Какая нам разница, где она висит?
– Я имел в виду проверку охраны, – сказал Сиверов, не обратив внимания на прозвучавший в словах Федора Филипповича сарказм. – Это пустая трата времени, охрана ни при чем. Я знаю, кто украл "Мадонну".
Ирина вторично на протяжении суток испытала шок. Она посмотрела на Потапчука и удивилась еще больше: вместо того чтобы рассердиться на глупую шутку или, наоборот, обрадоваться осведомленности своего подчиненного, который, не сходя с места, раскрыл преступление века, Федор Филиппович, казалось, погрузился в глубокую задумчивость. Он сидел опустив голову и теребил кончик носа.
– Так, – бормотал он, вторя собственным мыслям, – так-так-так... А если так?.. Тогда... ага... Да, – сказал он наконец, подняв голову, – похоже, все сходится. Вот наглецы!
– Не то слово, – кивнул Сиверов. – Как они нас, а?
Ирина наконец обрела утраченный было дар речи.
– Погодите, – сказала она. – Что все это значит? Вы сказали, что знаете...
– Кто украл картину, – закончил за нее Сиверов. – Да, знаю.
– И кто же?
– Я, – сказал Слепой. – Точнее, мы с Федором Филипповичем.
Егорыч выудил из кармана прожженной и засаленной куртки заначенный с вечера бычок, ловко прикурил от спички и задымил, как паровоз, задумчиво следя за полетом птиц, сменивших водную стихию на сытое раздолье мусорных гор. Ему вдруг подумалось, что раскинувшийся перед ним пейзаж напоминает, наверное, Голландию, которая почитай что вся расположена ниже уровня моря и защищена от затопления дамбами. А еще, говорят, в Новом Орлеане такая же история – тоже дамбы и тоже ниже уровня моря... "Ох, затопит их когда-нибудь, – подумал Егорыч, экономно присасываясь к коричневому от проступившей сквозь влажную бумагу табачной смолы окурку, – как пить дать затопит! Дунет ветер посильнее, волна поднимется, и пишите письма мелким почерком – на дно морское, до востребования..."
Насчет дамб и уровня моря он буквально накануне прочел в подобранной здесь же, на свалке, газете и до сих пор переживал за обитателей далеких заморских стран, которые не нашли себе лучшего места для жизни, чем какие-то котловины, постоянно находящиеся под угрозой полного затопления. А то еще на склонах вулканов селятся, как будто на земле места мало!
Егорыч вечно переживал за кого-нибудь – в основном за тех, кто жил далеко от него и кого он, Егорыч, сроду в глаза не видел и увидеть не рассчитывал. Душа человеческая так устроена, что непременно ей требуется за кого-то переживать – неважно, грустить или радоваться, лишь бы переживать. Покуда душа переживает, можно не сомневаться, что она еще не выветрилась; а за кого переживать – неважно, хоть бы и за себя. За себя переживать Егорычу было поздно: жизнь его окончательно сложилась и устоялась, конец ее просматривался впереди очень даже отчетливо, и такая определенность старика вполне устраивала. А за тех, кто его окружал, переживать было не только бесполезно, но и тяжело, можно сказать, невозможно. Старость сама по себе штука неприятная, а уж трудная старость – стократ. И немудрено, что все, кто пытается ее еще больше затруднить, вызывают у человека эмоции, которые положительными не назовешь. Где уж за них переживать, когда так и взял бы полено потолще да по хребтам, по хребтам! Что за люди, ей-богу?! Сами не живут и другим не дают...
– Ну, чего там у тебя, блаженный? – ворчливо спросил он у Петрухи, который, присев на корточки у весело журчавшего среди чахлых зарослей лозы и мусорных куч ручейка, внимательно что-то разглядывал.
– Так бутылка зе, – шепеляво ответил Петруха.
– Так хрен ли ты с ней возишься? Клади в сумку, и айда! Магазин скоро откроется, а у нас с тобой еще даже на буханку хлеба не набралось, не говоря уж про вино! Винца-то, небось хочешь?
– Хоцу, – расплываясь в беззубой улыбке, ответил простодушный Петруха.
Рожа у него была чумазая, как у кочегара, на кончике курносого носа висела мутная капля. Одет Петруха был в драный дерматиновый пиджак, синтетическое покрытие которого облупилось, отстало чешуйками, выставив напоказ грязную матерчатую основу. Под пиджаком был растянутый свитер с прожженной дырой на брюхе, а ниже – мешковатые джинсы, покрытые сплошным узором пятен самого различного цвета, размера и формы. На ногах у Петрухи были подобранные на свалке девичьи серебристые кроссовки на модной несколько лет назад высоченной платформе. Правый лопнул, и из дыры высовывался черный Петрухин палец с треснувшим вдоль, неровно обломанным ногтем.
– Может, ты и бабу хочешь? – не удержавшись, поддел его Егорыч.
– Хоцу, – улыбаясь еще шире, ответил Петруха. Он был немного придурковат; обычно Егорыч не дразнил убогого, а, наоборот, привечал как мог, но сегодня с утра настроение у него было совсем никудышное, да и поясница что-то разгулялась – не иначе к перемене погоды...
– Слюни подбери, – посоветовал старик. – Бабу ему... Ты бы помылся сначала, а то тебе скоро не то что баба – продавщица в винном отделе ни хрена не даст.
– Зато около церкви хорошо подают, – резонно возразил Петруха, который хоть и был дурачок, но выгоду свою блюсти умел.
– Да ты что, башка твоя дырявая, опять на паперть ходил?! – напустился на него Егорыч. – Помяни мое слово, подрежут там тебя когда-нибудь! Это ж Генки Хромого земля, а у него с чужими разговор короткий!
– А я убегу, – совсем по-детски заявил Петруха, надув обветренные, растрескавшиеся губы.
– Убегу... – передразнил Егорыч и бросил окурок в ручей. Крошечный, не больше сантиметра, окурок не долетел, застрял в гнилом бурьяне, покачался немного и провалился вниз, оставив после себя только завитую штопором струйку дыма. – И-эх! Дурак ты, дурак... Ну и леший с тобой. Подохнешь – я плакать не стану, так и знай. Ну, чего возишься!
– Бутылка, – повторил Петруха и, не вставая с корточек, показал Егорычу свою находку, мокрую от ледяной воды, в которой он ее полоскал.
Бутылка оказалась никчемная – фигурная, в виде скрипки, да еще и с отбитым краешком, не то из-под ликера, не то из-под какого-то дамского вина – сразу видно, что плохонького, раз налили его в такую красивую тару. Сдать эту бутылку не было никакой возможности, и, одолеваемый дурным настроением, болью в пояснице, а также скверной одеколонной отрыжкой, Егорыч тут же, не сходя с места и не особо выбирая выражения, выложил Петрухе все, что думал о его находке, а заодно и о нем самом.
Петруха не обиделся – он никогда не обижался, ума у него на это не хватало – и заявил, что, раз превратить бутылку в деньги не получится, он, Петруха, заберет ее домой, в свою нору, оборудованную в старом железнодорожном контейнере, и станет использовать как вазу для цветов.
Намерение этого неумытого недоумка украсить свой так называемый быт почему-то окончательно вывело Егорыча из себя. Изрыгая невнятную брань, старик шагнул вперед и грубо вырвал злополучную бутылку из протянутой Петрухиной руки. При этом он поскользнулся на мокром глинистом бережке, и его правая нога с плеском погрузилась в ручей по самую щиколотку. Худой ботинок немедленно наполнился ледяной водицей; окончательно рассвирепев, старик размахнулся и что было сил запустил проклятой посудиной в мировое пространство.
Силы у него были уже не те, что прежде, и бутылка, блеснув в лучах восходящего солнца мокрым, отмытым до полной прозрачности боком, пролетела каких-нибудь пять метров и плюхнулась в воду, немного не долетев до противоположного берега ручья. Ручей в этом месте разливался широко и привольно, с журчанием омывая драные автомобильные покрышки, какие-то гнилые бревна, замшелые глыбы бетона, ржавый кузов древнего горбатого "запорожца" и бог весть какой еще хлам.
Бутылка, упав в воду, подняла мелкую волну, которая всколыхнула болтавшийся на поверхности, запутавшийся в корягах и поникшей лозе мусор. На середину ручья, покачиваясь, выплыл обломок доски, за ним – рваный, потертый, полузатонувший пластиковый пакет с изображением улыбающейся красотки, а следом из-за покореженного, проржавевшего насквозь автомобильного кузова неторопливо, будто в страшном сне, выдвинулось, проплыло метра два и снова остановилось, зацепившись за камень, нечто, при виде чего Егорыч вмиг позабыл и о промокшем ботинке, и о ноющей пояснице, и вообще обо всем на свете.
Оно, это нечто, было одето в большую, не по размеру, подростковую куртку с яркими полосами и вставками, мешковатые джинсы, белые кроссовки и каким-то чудом удержавшуюся на голове бейсбольную кепку. Тело лежало на воде лицом вниз и не шевелилось, лишь плавно покачивались на волнах широко раскинутые руки и ноги.
– Ах ты, мать твою семь-восемь! Что ж это за день такой?! – огорченно воскликнул Егорыч. – Гляди, Петруха, мальчонка утоп! Ах, чтоб тебя с твоей бутылкой!..
Умнее всего, конечно, сейчас было бы просто повернуться и уйти, сделав вид, что никакого тела в ручье нет, а если даже и есть, то они, Егорыч с Пеструхой, его и в глаза не видели. Ведь поначалу-то они его и вправду не заметили, так могли ведь и теперь не заметить! Факт, могли.
Кто-то другой на их месте, наверное, так и поступил бы. Но Петруха был блаженный, который не мог равнодушно пройти мимо птички с перебитым крылышком и вечно подкармливал бродячих собак, которые бегали за ним повсюду. Он бы и чаек на свалке кормил, но те и без него чувствовали себя неплохо и плевать хотели на его угощение. Что же до Егорыча, то он, как уже было сказано, вечно за кого-нибудь переживал. И сейчас, углядев в замусоренном ручье, журчащем в ста метрах от свалки, тело маленького, не старше восьми-девяти лет, мальчонки, одетого чисто, по-городскому, он вообразил себе его родителей, которые сходят с ума от беспокойства, и немедленно начал за них переживать.
Помимо этих переживаний, однако, у Егорыча имелись и еще кое-какие соображения, не столь альтруистические, зато куда более рациональные. Дело было в Петрухе, который, черт его подери, совершенно не умел держать язык за зубами. Все, что узнавал он, в очень скором времени становилось известно всем без исключения обитателям свалки, среди которых попадались очень разные люди. Это ведь только в кино да в книжках пишут про какую-то там взаимовыручку и прочие распрекрасные вещи. На самом-то деле каждый выживает, как умеет, каждый за себя, и если представится, скажем, возможность свалить свою вину на соседа да еще и прибрать при этом к рукам его немудреное имущество... Ну, словом, тут не каждый удержится от соблазна.
– Чья же, по-вашему, это может быть шутка? – спросил генерал Потапчук. Он сидел в старинном резном кресле у занавешенного тяжелой портьерой окна и с нескрываемым сочувствием смотрел на Ирину.
– Не знаю, – резко ответила она. – Хотя бы и ваша...
– Должен вам заметить, Ирина Константиновна, – сказал Потапчук, – что пошутить подобным образом не может даже Президент России, не говоря уж о скромном генерале ФСБ. Тамошняя братия порвет в клочья любого, невзирая на чины и ранги, кто посмеет хотя бы заикнуться о возможности подобной шутки. Я уже говорил с ними. Это очень милые, интеллигентные люди, но в сложившейся ситуации чувство юмора им, похоже, изменило. Им почему-то не смешно. Да и мне, признаться, тоже...
Сиверов молчал и, заложив руки за спину, разглядывал висевшие на стенах картины. Зная его полное равнодушие к живописи, можно было только гадать, что он там высматривает. Темные очки по-прежнему поблескивали у него на носу, и из-за них картины, наверное, казались ему черно-белыми, монохромными, как какому-нибудь коту.
– К тому же, – продолжал Федор Филиппович, – картину сняли со стены при вас, так что ни о каком розыгрыше не может быть и речи, равно как и об ошибке...
– Тогда я сплю, – упрямо ответила Ирина, – и вижу скверный сон.
– Да, сон скверный, что и говорить, – вздохнул генерал.
Они сидели в питерской квартире покойного профессора искусствоведения Андронова, отца Ирины, чья смерть когда-то послужила поводом для ее знакомства с Потапчуком и Сиверовым. Ирина не была здесь почти год, поручив все заботы о квартире и отцовской коллекции домработнице. Она была почти уверена, что не сумеет войти в комнату, где был убит отец, но сейчас те события отошли на второй план, заслоненные новым, действительно невообразимым происшествием.
Сиверов, бесшумно ступая по толстому ковру, прошелся перед загроможденными книгами по искусству и антикварными безделушками полками, подошел к окну и, слегка отодвинув портьеру, выглянул наружу. За окном шумел Невский, плыли под моросящим питерским дождиком разноцветные пятна зонтов, похожие сверху на грибные шляпки, перспектива терялась в ненастной мгле.
– Погода – дрянь, – сообщил он, опуская портьеру. – Не люблю Питер. Дернуло же царя-батюшку возводить столицу в таком гиблом месте!
Ирина сердито сверкнула в его сторону глазами, а Федор Филиппович поднес ладонь к лицу, делая вид, что у него зачесался нос, а на самом деле маскируя улыбку. Глеб геройски вызывал огонь на себя, чтобы вывести Ирину из этого ошеломленного, совершенно недееспособного состояния и, когда отгремят залпы, наконец-то перейти к делу.
Впрочем, залпа не последовало. Ирина Константиновна не то сообразила, что у Сиверова на уме, не то сама пришла к выводу, что охами и ахами делу не поможешь. Как бы то ни было, она решительным жестом придвинула к себе пепельницу и достала из сумочки сигареты.
Пепельница была массивная, вычурная и явно очень старая, но начищенная домработницей литая бронза сверкала, как полированное золото, и, поглядевшись в нее, можно было увидеть свое неузнаваемо искривленное, как в комнате смеха, отражение.
Сиверов щелкнул зажигалкой, Ирина рассеянно кивнула в знак благодарности и нервно затянулась. Федор Филиппович заметил, что она избегает смотреть на стол, где лежала картина.
То есть не совсем картина, а точнее – совсем не картина.
– Хорошо, – сказала Ирина сухим, деловитым тоном. – Будем считать, что истерика закончилась. Теперь скажите, пожалуйста, если это не секрет, зачем вы меня пригласили. Неужели только для того, чтобы испортить настроение? Думаю, вы способны отличить дешевую фоторепродукцию, приобретенную в сувенирном киоске у входа в Эрмитаж, от подлинной картины даже без помощи дипломированного искусствоведа. В сыскном деле я ничего не смыслю, искусствовед вам ни к чему, тогда зачем вы меня сюда привезли?
– Похищение подлинника да Винчи не банальная кража, – миролюбиво произнес Потапчук. – Признаться, мы пребываем в той же растерянности, что и вы. Как и вам, нам непонятно, каким образом кто-то ухитрился так ловко и дерзко обчистить Эрмитаж. И если техническую сторону дела, пусть и с трудом, все-таки можно вообразить, то представить, кто мог на это отважиться, я, хоть убейте, не в состоянии. И здесь, Ирина Константиновна, нам без вас не обойтись. В кругах коллекционеров и людей искусства вы как рыба в воде...
– Коллекционеры отпадают, – перебила его Ирина. – Да Винчи не коллекционируют, это все равно что коллекционировать атомные ледоколы или небесные тела. Продать картину да Винчи, особенно такую известную... Да что я говорю, у него нет неизвестных работ! Любая из них тысячу раз сфотографирована, описана и растиражирована в миллионах репродукций, так что на свете не найдется ни одного болвана, который согласился бы ее купить. Единственное предположение, которое приходит мне в голову, – маньяк-одиночка, вроде того, что несколько лет назад украл из Лувра "Джоконду". Он держал ее у себя дома, в чемодане под кроватью, и иногда вынимал, чтобы полюбоваться...
– Да, – сказал Федор Филиппович, – та история с "Джокондой" приходит на ум в самую первую очередь. Но в том-то и дело, что о ней все помнят! Такие уроки не забываются, и благодаря тому происшествию в системе охраны крупных музеев по всему миру произошли кардинальные изменения. Притом, заметьте, исчезновение "Джоконды" из Лувра было замечено практически сразу. А сколько на месте "Мадонны Литта" провисело вот это, – он приподнял за уголок и слегка встряхнул лежавшую на столе фоторепродукцию упомянутой картины, – можно только гадать.
Сиверов, который опять стоял у окна, глядя на улицу, обернулся и некоторое время смотрел на репродукцию задумчивым, невидящим взглядом. Ирине показалось, что он хочет что-то сказать, но Глеб промолчал и вновь отвернулся к окну.
– Вы совершенно правы, Ирина Константиновна, – продолжал генерал, – когда говорите, что это невообразимо. Действительно, дело отдает какой-то мистикой. Современнейшие системы сигнализации и видеонаблюдения ничего не зафиксировали, исчезновение картины обнаружилось только случайно, благодаря стечению глупейших обстоятельств. В результате экскурсовод, которая первой заметила подмену, сейчас лежит в реанимации после обширного инфаркта, картины нет и, как она исчезла, никто даже предположить не может. Такой фокус сродни волшебству, и я вас уверяю, что маньяку-одиночке он не под силу.
Сиверов снова обернулся с явным намерением что-то сказать. У него даже губы шевельнулись, но он снова промолчал, и Ирина решила, что уважаемый Глеб Петрович просто подавляет желание отмочить очередную неуместную шутку. Это была в высшей степени похвальная сдержанность: Ирина чувствовала, что ей, как и посвященным в это дело сотрудникам Эрмитажа, вдруг изменило чувство юмора и что на любую шутку по поводу исчезнувшей мадонны она отреагирует так, что у шутника надолго пропадет охота веселить публику.
– Судите сами, – говорил между тем Федор Филиппович, не замечая странного поведения своего подчиненного. – Для начала преступнику нужно было получить доступ к системам слежения и охраны, отключить сигнализацию и что-то сделать с камерами наблюдения – либо выключить на время, либо подсунуть фальшивую запись. Это само по себе непросто. А если еще учесть, что в это самое время нашему маньяку-одиночке нужно было каким-то образом проникнуть в музей, извлечь из-под бронестекла картину, подменить ее репродукцией и незаметно скрыться, приходится признать, что никаким одиночкой в этом деле даже и не пахло. Тут поработала хорошо организованная группа. Я бы сказал, группа специалистов, каждый из которых отвечал за свой участок работы.
– Но это же бессмыслица! – воскликнула Ирина.
– Это почему же? – с выражением живейшего интереса осведомился генерал.
– Группа, как вы выразились, специалистов вряд ли работала из каких-то идейных соображений. Этим вашим специалистам в музеях не нужно ничего, кроме денег, а превратить "Мадонну Литта" в деньги невозможно: у нее нет рыночной стоимости и покупателя на нее тоже нет. Люди, у которых хватило ума вынести из Эрмитажа картину да Винчи, не могли этого не понимать! Вообще, мне всегда казалось, что такие люди работают на заказ...
Она осеклась и умолкла, поняв, что противоречит сама себе.
Федор Филиппович невесело усмехнулся.
– Видите, какая каша получается, – сказал он. – Взять картину было некому, но ее взяли. Заказать это ограбление тоже, казалось бы, некому, но кто-то ведь его заказал! Да, картины Леонардо не коллекционируют – по крайней мере, еще никто вслух, публично не признался, что этим занимается. Так мало ли в чем порой не признаются люди! Разумеется, мы станем искать заказчика. Но мне почему-то кажется, что с вашей помощью мы найдем его намного быстрее. Даже самые запутанные и сложные дела порой помогает раскрыть вовремя услышанная сплетня... Вы понимаете, о чем я говорю?
– В общем, да, – сказала Ирина. – Не думаю, что у меня хоть что-то получится, о таких делах в салонах не болтают, но я обязана хотя бы попытаться что-то узнать...
– Только очень, очень осторожно, – попросил Федор Филиппович.
– Ну, разумеется.
– А ты, Глеб Петрович, – сказал генерал, – займись сотрудниками музея. Начать советую с охраны, потому что сигнализация...
Сиверов наконец отвернулся от окна и стал, скрестив на груди руки и привалившись задом к подоконнику.
– Не думаю, что этим стоит заниматься, – объявил он.
– То есть как это "не стоит"? – изумился Потапчук. – Чем именно, по-твоему, нам не стоит заниматься – проверкой охраны или поисками картины? Может, ну ее, в самом деле, в болото? Какая нам разница, где она висит?
– Я имел в виду проверку охраны, – сказал Сиверов, не обратив внимания на прозвучавший в словах Федора Филипповича сарказм. – Это пустая трата времени, охрана ни при чем. Я знаю, кто украл "Мадонну".
Ирина вторично на протяжении суток испытала шок. Она посмотрела на Потапчука и удивилась еще больше: вместо того чтобы рассердиться на глупую шутку или, наоборот, обрадоваться осведомленности своего подчиненного, который, не сходя с места, раскрыл преступление века, Федор Филиппович, казалось, погрузился в глубокую задумчивость. Он сидел опустив голову и теребил кончик носа.
– Так, – бормотал он, вторя собственным мыслям, – так-так-так... А если так?.. Тогда... ага... Да, – сказал он наконец, подняв голову, – похоже, все сходится. Вот наглецы!
– Не то слово, – кивнул Сиверов. – Как они нас, а?
Ирина наконец обрела утраченный было дар речи.
– Погодите, – сказала она. – Что все это значит? Вы сказали, что знаете...
– Кто украл картину, – закончил за нее Сиверов. – Да, знаю.
– И кто же?
– Я, – сказал Слепой. – Точнее, мы с Федором Филипповичем.
* * *
Утро выдалось ясное и холодное, хотя заморозков пока не было. Солнце еще не взошло, но небо уже налилось яркой голубизной. Над головой, ловя расправленными крыльями первые утренние лучи, с пронзительными криками кружились чайки. Птиц было несметное количество, как будто высокий земляной вал, у подножия которого стояли Егорыч с Петрухой, ограждал не полигон для складирования твердых бытовых отходов – попросту говоря, свалку, – а морской берег, на котором Егорыч бывал в незапамятные времена своей счастливой юности, а молодой Петруха и вовсе никогда не был.Егорыч выудил из кармана прожженной и засаленной куртки заначенный с вечера бычок, ловко прикурил от спички и задымил, как паровоз, задумчиво следя за полетом птиц, сменивших водную стихию на сытое раздолье мусорных гор. Ему вдруг подумалось, что раскинувшийся перед ним пейзаж напоминает, наверное, Голландию, которая почитай что вся расположена ниже уровня моря и защищена от затопления дамбами. А еще, говорят, в Новом Орлеане такая же история – тоже дамбы и тоже ниже уровня моря... "Ох, затопит их когда-нибудь, – подумал Егорыч, экономно присасываясь к коричневому от проступившей сквозь влажную бумагу табачной смолы окурку, – как пить дать затопит! Дунет ветер посильнее, волна поднимется, и пишите письма мелким почерком – на дно морское, до востребования..."
Насчет дамб и уровня моря он буквально накануне прочел в подобранной здесь же, на свалке, газете и до сих пор переживал за обитателей далеких заморских стран, которые не нашли себе лучшего места для жизни, чем какие-то котловины, постоянно находящиеся под угрозой полного затопления. А то еще на склонах вулканов селятся, как будто на земле места мало!
Егорыч вечно переживал за кого-нибудь – в основном за тех, кто жил далеко от него и кого он, Егорыч, сроду в глаза не видел и увидеть не рассчитывал. Душа человеческая так устроена, что непременно ей требуется за кого-то переживать – неважно, грустить или радоваться, лишь бы переживать. Покуда душа переживает, можно не сомневаться, что она еще не выветрилась; а за кого переживать – неважно, хоть бы и за себя. За себя переживать Егорычу было поздно: жизнь его окончательно сложилась и устоялась, конец ее просматривался впереди очень даже отчетливо, и такая определенность старика вполне устраивала. А за тех, кто его окружал, переживать было не только бесполезно, но и тяжело, можно сказать, невозможно. Старость сама по себе штука неприятная, а уж трудная старость – стократ. И немудрено, что все, кто пытается ее еще больше затруднить, вызывают у человека эмоции, которые положительными не назовешь. Где уж за них переживать, когда так и взял бы полено потолще да по хребтам, по хребтам! Что за люди, ей-богу?! Сами не живут и другим не дают...
– Ну, чего там у тебя, блаженный? – ворчливо спросил он у Петрухи, который, присев на корточки у весело журчавшего среди чахлых зарослей лозы и мусорных куч ручейка, внимательно что-то разглядывал.
– Так бутылка зе, – шепеляво ответил Петруха.
– Так хрен ли ты с ней возишься? Клади в сумку, и айда! Магазин скоро откроется, а у нас с тобой еще даже на буханку хлеба не набралось, не говоря уж про вино! Винца-то, небось хочешь?
– Хоцу, – расплываясь в беззубой улыбке, ответил простодушный Петруха.
Рожа у него была чумазая, как у кочегара, на кончике курносого носа висела мутная капля. Одет Петруха был в драный дерматиновый пиджак, синтетическое покрытие которого облупилось, отстало чешуйками, выставив напоказ грязную матерчатую основу. Под пиджаком был растянутый свитер с прожженной дырой на брюхе, а ниже – мешковатые джинсы, покрытые сплошным узором пятен самого различного цвета, размера и формы. На ногах у Петрухи были подобранные на свалке девичьи серебристые кроссовки на модной несколько лет назад высоченной платформе. Правый лопнул, и из дыры высовывался черный Петрухин палец с треснувшим вдоль, неровно обломанным ногтем.
– Может, ты и бабу хочешь? – не удержавшись, поддел его Егорыч.
– Хоцу, – улыбаясь еще шире, ответил Петруха. Он был немного придурковат; обычно Егорыч не дразнил убогого, а, наоборот, привечал как мог, но сегодня с утра настроение у него было совсем никудышное, да и поясница что-то разгулялась – не иначе к перемене погоды...
– Слюни подбери, – посоветовал старик. – Бабу ему... Ты бы помылся сначала, а то тебе скоро не то что баба – продавщица в винном отделе ни хрена не даст.
– Зато около церкви хорошо подают, – резонно возразил Петруха, который хоть и был дурачок, но выгоду свою блюсти умел.
– Да ты что, башка твоя дырявая, опять на паперть ходил?! – напустился на него Егорыч. – Помяни мое слово, подрежут там тебя когда-нибудь! Это ж Генки Хромого земля, а у него с чужими разговор короткий!
– А я убегу, – совсем по-детски заявил Петруха, надув обветренные, растрескавшиеся губы.
– Убегу... – передразнил Егорыч и бросил окурок в ручей. Крошечный, не больше сантиметра, окурок не долетел, застрял в гнилом бурьяне, покачался немного и провалился вниз, оставив после себя только завитую штопором струйку дыма. – И-эх! Дурак ты, дурак... Ну и леший с тобой. Подохнешь – я плакать не стану, так и знай. Ну, чего возишься!
– Бутылка, – повторил Петруха и, не вставая с корточек, показал Егорычу свою находку, мокрую от ледяной воды, в которой он ее полоскал.
Бутылка оказалась никчемная – фигурная, в виде скрипки, да еще и с отбитым краешком, не то из-под ликера, не то из-под какого-то дамского вина – сразу видно, что плохонького, раз налили его в такую красивую тару. Сдать эту бутылку не было никакой возможности, и, одолеваемый дурным настроением, болью в пояснице, а также скверной одеколонной отрыжкой, Егорыч тут же, не сходя с места и не особо выбирая выражения, выложил Петрухе все, что думал о его находке, а заодно и о нем самом.
Петруха не обиделся – он никогда не обижался, ума у него на это не хватало – и заявил, что, раз превратить бутылку в деньги не получится, он, Петруха, заберет ее домой, в свою нору, оборудованную в старом железнодорожном контейнере, и станет использовать как вазу для цветов.
Намерение этого неумытого недоумка украсить свой так называемый быт почему-то окончательно вывело Егорыча из себя. Изрыгая невнятную брань, старик шагнул вперед и грубо вырвал злополучную бутылку из протянутой Петрухиной руки. При этом он поскользнулся на мокром глинистом бережке, и его правая нога с плеском погрузилась в ручей по самую щиколотку. Худой ботинок немедленно наполнился ледяной водицей; окончательно рассвирепев, старик размахнулся и что было сил запустил проклятой посудиной в мировое пространство.
Силы у него были уже не те, что прежде, и бутылка, блеснув в лучах восходящего солнца мокрым, отмытым до полной прозрачности боком, пролетела каких-нибудь пять метров и плюхнулась в воду, немного не долетев до противоположного берега ручья. Ручей в этом месте разливался широко и привольно, с журчанием омывая драные автомобильные покрышки, какие-то гнилые бревна, замшелые глыбы бетона, ржавый кузов древнего горбатого "запорожца" и бог весть какой еще хлам.
Бутылка, упав в воду, подняла мелкую волну, которая всколыхнула болтавшийся на поверхности, запутавшийся в корягах и поникшей лозе мусор. На середину ручья, покачиваясь, выплыл обломок доски, за ним – рваный, потертый, полузатонувший пластиковый пакет с изображением улыбающейся красотки, а следом из-за покореженного, проржавевшего насквозь автомобильного кузова неторопливо, будто в страшном сне, выдвинулось, проплыло метра два и снова остановилось, зацепившись за камень, нечто, при виде чего Егорыч вмиг позабыл и о промокшем ботинке, и о ноющей пояснице, и вообще обо всем на свете.
Оно, это нечто, было одето в большую, не по размеру, подростковую куртку с яркими полосами и вставками, мешковатые джинсы, белые кроссовки и каким-то чудом удержавшуюся на голове бейсбольную кепку. Тело лежало на воде лицом вниз и не шевелилось, лишь плавно покачивались на волнах широко раскинутые руки и ноги.
– Ах ты, мать твою семь-восемь! Что ж это за день такой?! – огорченно воскликнул Егорыч. – Гляди, Петруха, мальчонка утоп! Ах, чтоб тебя с твоей бутылкой!..
Умнее всего, конечно, сейчас было бы просто повернуться и уйти, сделав вид, что никакого тела в ручье нет, а если даже и есть, то они, Егорыч с Пеструхой, его и в глаза не видели. Ведь поначалу-то они его и вправду не заметили, так могли ведь и теперь не заметить! Факт, могли.
Кто-то другой на их месте, наверное, так и поступил бы. Но Петруха был блаженный, который не мог равнодушно пройти мимо птички с перебитым крылышком и вечно подкармливал бродячих собак, которые бегали за ним повсюду. Он бы и чаек на свалке кормил, но те и без него чувствовали себя неплохо и плевать хотели на его угощение. Что же до Егорыча, то он, как уже было сказано, вечно за кого-нибудь переживал. И сейчас, углядев в замусоренном ручье, журчащем в ста метрах от свалки, тело маленького, не старше восьми-девяти лет, мальчонки, одетого чисто, по-городскому, он вообразил себе его родителей, которые сходят с ума от беспокойства, и немедленно начал за них переживать.
Помимо этих переживаний, однако, у Егорыча имелись и еще кое-какие соображения, не столь альтруистические, зато куда более рациональные. Дело было в Петрухе, который, черт его подери, совершенно не умел держать язык за зубами. Все, что узнавал он, в очень скором времени становилось известно всем без исключения обитателям свалки, среди которых попадались очень разные люди. Это ведь только в кино да в книжках пишут про какую-то там взаимовыручку и прочие распрекрасные вещи. На самом-то деле каждый выживает, как умеет, каждый за себя, и если представится, скажем, возможность свалить свою вину на соседа да еще и прибрать при этом к рукам его немудреное имущество... Ну, словом, тут не каждый удержится от соблазна.