– Примерно так, – сказал Георгий, с отвращением слыша проскользнувшую в собственном голосе фальшь.
   – Да не так это, и ты это прекрасно знаешь! – воскликнул старик, в запале спора резко садясь на полке. Горячий воздух опалил ему макушку, он зашипел, схватился руками за уши и поспешно вернулся в лежачее положение. – Все совсем не так, – повторил он, морщась и недоверчиво ощупывая уши, словно проверяя, не отклеились ли они. – Если бы это было так, ты бы уже давно повесился или сдался в ментовку. А ты вместо этого паришься со мной, старым упырем, с душегубом партийным, в моей баньке, трахаешь девочек, которых я тебе подкладываю, и споришь со мной на отвлеченные темы – честь, совесть, преступление и наказание… Разводишь напоказ махровую достоевщину, а сам между делом, как бы невзначай, прикидываешь, какие проценты наросли с твоего миллиончика и как бы половчее превратить этот миллиончик в парочку, а в перспективе – в десяток, в сотню миллиончиков… Конечно, укрыть налоги или, скажем, кинуть партнера по бизнесу – это мелочь по сравнению с убийством. Но что же это тогда за совесть такая, которая делит подлости на крупные и мелкие? Воровать, значит, можно, а убивать – ни-ни? И, опять же, в целях самозащиты можно и убить, потому что жить-то хочется, совесть там или не совесть… Ведь про Филатова своего ты сам меня предупредил, по собственному почину, потому что понял: или мы его, или он нас. И совесть твоя даже не пикнула, а если даже и пикнула, то ты с ней быстро разобрался.
   – Чего вы от меня хотите? – с тоской спросил Георгий. – Что вы пытаетесь мне доказать? Не побегу я в милицию, не волнуйтесь.
   Андрей Михайлович в сердцах плюнул на пол – не изобразил плевок, а именно плюнул.
   – Я знаю, что не побежишь, – сказал он. – А если и побежишь, так добежать тебе не дадут. Я же не об этом толкую! Я добра тебе хочу, понимаешь? Ну что делать, если своих детей мне Бог не дал! Мне дело нужно кому-то передавать, старость-то не за горами… А ты артачишься, упираешься, как бычок на веревочке, няньчишься то с совестью, то с самолюбием своим… Я же тебя насквозь вижу! Ты ведь решил, что я тебя нарочно подмял, идею твою прикарманил, сделал из тебя пешку безмозглую, деревянную, козла отпущения… Да не так все это! Козлов я себе за три копейки сотню куплю, а мне партнер нужен. Не военнопленный, который только и смотрит, как бы когти рвануть, а партнер! Молчи, ничего не говори! Слушай старших, сопляк… Мне сейчас твои реплики не нужны, не хочу я с тобой спорить. Не готов ты к спору, Жорик. Ты поживи с этим, переспи пару ночек, поразмысли – трезво поразмысли, без этих твоих розовых соплей! – а там, глядишь, у тебя и охота спорить пропадет. Честный бизнесмен – это то же самое, что честный политик. Небылица это, сказка для дураков. Все грешат, только одни больше, другие меньше. Кто не попался, тот и честный. А кто влип, на того, ясное дело, всех собак вешают… И еще: чем меньше грешишь, тем меньше рискуешь. Это правильно. Но и выигрыш меньше! Что ты заработаешь на своих подрядах, если не станешь ловчить? Да тут и конкурентов не понадобится, родное государство тебя сглотнет вместе с ботинками и шнурков не выплюнет… Чтобы сорвать большой куш, нужен размах. Лес рубят – щепки летят. Вот так-то, Жорик, так-то, сынок…
   "Все правильно, – подумал Бекешин, снова закрывая глаза и откидываясь назад так, что затылок прижался к горячим доскам. – Все, что он говорит, – голая правда, и совесть, тут абсолютно ни при чем. Да и нет никакой совести, если разобраться. Где она, совесть? Что это такое? Это что – орган, отросток какой-нибудь наподобие аппендикса? Есть просто система моральных и правовых норм вроде уголовного кодекса, только гораздо более древняя – такая древняя, что мы воспринимаем ее установки как нечто врожденное, заложенное в нас от природы. А на самом деле все эти пресловутые муки совести есть просто глубоко укоренившаяся боязнь общественного неодобрения, порицания, а то и вовсе уголовного суда…
   Да, прав, прав старый вурдалак. Да я и без него давным-давно знаю, что с самим собой всегда можно договориться, и никакая совесть никому и никогда в этом не мешала. Ее придумали книжные хлюпики вроде моего папахена, чтобы оправдать свою трусость и никчемность. Бедность – не порок… Бедный, но честный…
   Никакая это не совесть. Это просто организм с непривычки бунтует. Точно так же, как бунтовал в свое время против сигарет и спиртного. Ведь наизнанку выворачивало, а потом ничего, попривык…
   И насчет денег он прав. Совесть совестью, а от денег я отказываться не стал. Да и как теперь отделить, как отличить деньги, заработанные так называемым честным путем, от тех, которые принесла мне эта афера? То есть отделить-то их, наверное, можно, но вот стоит ли этим заниматься? Что останется-то, если от них отказаться? Слезы, жалкие гроши…"
   «К черту, – сказал он себе. – Какая теперь разница? Мертвые мертвы, и никому не докажешь, что я ничего не знал заранее. Да и что это меняет? Лейтенанта Фила жаль… Сгорел заживо в заимке… Заимка, наверное, это что-то вроде бани – четыре бревенчатых стены, двускатная крыша, дощатая дверь…»
   Он представил, каково это – сгореть заживо, и зябко передернул плечами: “Страшно это, наверное… Страшно и больно. Хотя он, скорее всего, сразу потерял сознание, задохнувшись в дыму. Во всяком случае, в это хочется верить”.
   «Погоди, – сказал он себе. – Постой, приятель. Ведь не это главное. Работяги, Фил, деньги – это все детали. А главное вот что: хочешь ли ты пойти против старика только для того, чтобы ублажить свою так называемую совесть? Ну, так как – хочешь? Только не торопись с ответом. Учти, что это будет пострашнее, чем сгореть заживо. Это верная смерть. Верная смерть на одной чаше весов и верный заработок на другой. Какой-нибудь поручик Бекешин образца тысяча восемьсот затертого года в такой ситуации не стал бы колебаться ни секунды. Лучше смерть, чем бесчестье, ну и так далее… Хотя это еще бабушка надвое сказала, между прочим. Они тоже были людьми, все эти поручики и штабс-капитаны, и ничто человеческое было им не чуждо. Так что на той чаше весов, где должны лежать совесть, честь и прочие атрибуты дворянского происхождения, не остается ничего или почти ничего…»
   В офис он вернулся через два часа после окончания обеденного перерыва, чувствуя себя непривычно пьяным и каким-то опустошенным, словно там, в бане, из него незаметно вырезали что-то большое и привычное. “Может быть, – подумал он, – это как раз и была моя совесть? Может быть, она все-таки представляет собой какой-то вполне определенный орган? А старик взял и вырезал его. Заболтал меня, усыпил, а потом сделал пальцы этаким крючком, как те шаманы по телевизору, которые могут вынуть из вас печень голыми руками, даже не повредив при этом кожу.., значит, сделал пальцы крючком, проткнул ими мое несчастное брюхо, забрался туда по локоть, нащупал совесть.., знает, гад, какова она на ощупь, не впервой ему, наверное.., нащупал он ее, значит, уцепился покрепче и дернул… Чвяк… И – ногой ее, ногой. Под лавку и в сток…"
   Он упал в кресло, закурил и тряхнул головой. “Надо же было так надраться… Да, – сказал он себе. – Да, да, да! Надо. Надо было надраться, да так, чтобы хоть на время отключиться и перестать обо всем этом думать. Да и думать-то, в сущности, не о чем. Во-первых, все уже давно идет само собой, а во-вторых, девяносто девять человек из ста в такой ситуации вообще не стали бы думать. Еще бы – такие деньжища!"
   Дверь отворилась, пропуская секретаршу.
   – Георгий Янович, – сказала она, – вам целый день звонит какой-то…
   – Леночка, – перебил ее Бекешин, – солнышко ты мое… К черту телефон. Скажи мне лучше, у нас здесь есть какая-нибудь выпивка? Что-то я запамятовал, а в горле пересохло, как… Пересохло, в общем.
   Секретарша бросила на него косой испуганный взгляд и неуверенно протянула руку, указав наманикюренным розовым пальчиком на встроенный бар, дверца которого была замаскирована репродукцией абстрактной картины.
   – А! – радостно воскликнул Бекешин. – В самом деле… Как же это я? Будь добра, солнышко, достань оттуда бутылочку чего-нибудь покрепче и два стакана. Давай, давай ее сюда… Садись. Давай-ка дернем с тобой по сто граммов, а еще лучше по сто пятьдесят. И вообще, давай надеремся как сапожники и будем петь революционные песни…
   – Я… Мне нельзя, – пискнула секретарша. Она выглядела совершенно потерявшейся. “Немудрено, – подумал Бекешин. – Она меня таким сроду не видала. Никто меня таким сроду не видал, во всяком случае, на работе”.
   – Нельзя? – изумился он, так высоко вздернув брови, что даже потерял равновесие и чуть было не сковырнулся со стула. – А почему же это нам нельзя пить? Мы что, беременны?
   – Мы на службе, – ответила секретарша. Она уже разобралась в ситуации, поняла, что шеф ее не провоцирует, а просто нуждается в компании, и теперь аккуратно выруливала из неловкого положения, прикидывая, чем все это может закончиться.
   – Ну и что? – сказал Бекешин. – Подумаешь, служба… Кто нас застукает? Вот сама подумай: кто? Я тут главный, никого не боюсь.
   – Зато я не главная, – кокетливо стрельнув густо подведенными глазами, напомнила секретарша.
   – Па-а-адумаешь, – протянул Бекешин. – Сделаем тебя вице-президентом по.., по корреспонденции. Вот дернем по стаканчику и сразу сядем писать приказ, пока окончательно не развезло… А пока ты еще не вице-президент, изволь не пререкаться со своим шефом. Давай, наливай. У меня сегодня повод… Черт, не помню. Ведь был же какой-то повод, не зря же я так надрался… Слушай, – вдруг спохватился он, – а кто, ты говоришь, мне дозванивался?
   – Какой-то Степанихин, – ответила секретарша. – Просил срочно перезвонить. Это насчет какой-то меди…
   – М-да? – глубокомысленно переспросил Бекешин. Он еще изображал пьяного – видимо, по инерции, – но где-то под диафрагмой уже возникла сосущая пустота, и его хмель пошел стремительно всасываться в эту пустоту, скручиваясь воронкой, совсем как вода в ванне, когда вынешь пробку. Через секунду остатки приятного тумана окончательно исчезли из его головы, но пустота в груди осталась, и в этой пустоте гулко бухало сердце.
   Степанихин был одним из тех немногих людей, кто знал о его истинной роли в этой энергетической афере. Он работал в липовой строительной фирме каким-то менеджером, но его основной специальностью было стукачество. То, что Степанихин позволил себе выйти на него напрямую, через секретаршу, вселяло в Бекешина тревогу. “Вот черт, – подумал он. – И надо же мне было выключить мобильник!"
   – Степанихин? – как можно более беспечно переспросил он. – Впервые слышу… А впрочем, это что-то знакомое… Ты извини, детка, но с выпивкой пока придется повременить. Номер его у тебя записан? Давай-ка, соедини. И если тебе не трудно, постарайся держать свои любопытные ушки подальше от трубочки…
   – Как вам не стыдно! – попробовала было возмутиться секретарша, но он замахал на нее руками, и она вышла, обиженно цокая каблучками.
   Степанихин, судя по голосу, пребывал в тихой панике. Он даже заикаться начал, и Бекешин с первых слов понял, что творится что-то неладное.
   – Ты что, Степанихин, с ума сошел? – прошипел он в трубку. – Ведь договаривались же – на работу не звонить!
   – ЧП, Георгий Янович, – одышливо проговорил Степанихин. – Катастрофа! Наша медь прибыла.
   – Какая медь? – сердито спросил Бекешин. – Да перестань ты пыхтеть как паровоз, говори по-человечески!
   – Медь.., медный провод… Из Сибири. Те десять тонн, которые мы ждали.
   – Ну и что тут такого катастрофического и чрезвычайного?
   – Грузовик… Здоровенная такая фура, знаете… Какой-то псих подогнал ее прямо под окна офиса и требует лично вас.
   – Меня?!
   – Вас. Лично. Несет какую-то чушь: за этот провод, дескать, кровью плачено. Подавайте мне, говорит, вашего начальника… Ну, наш-то индюк к нему выходит, а он: нет, говорит, Бекешина мне надо… Должен, говорит, сдать с рук на руки… Идиот какой-то, честное слово… Так и торчит со своей фурой под окнами. А народ в конторе уже затылки чешет: кто такой Бекешин и что теперь делать, кого вызывать – “скорую” или ментов?
   – О Господи, – упавшим голосом произнес Георгий Бекешин. Это действительно была катастрофа. – Господи ты Боже мой… Откуда он свалился на мою голову? Как он хоть выглядит-то?
   – Да так же, как говорит, – ответил Степанихин. – Здоровенная горилла в рабочем тряпье. Весь оборванный и даже, кажется, горелый. А грузовик весь в дырках от пуль, представляете? Я вот думаю: может, это провокация? Может, налоговики что-нибудь…
   – Ти-хо!!! – рявкнул Бекешин так, что у самого зазвенело в ушах. – Тихо, ты, – уже спокойнее добавил он. – Еще что-нибудь этот псих говорил?
   – Нет.., то есть да. Скажите, говорит, Бекешину, что прибыл лейтенант Фил.
   Бекешин вздрогнул и, больше не слушая Степанихина, медленно положил телефонную трубку на рычаги.

Глава 10

   Юрий вышел из ванной, кутаясь в махровый халат хозяина, который был ему коротковат. Сидевший в кресле перед телевизором Бекешин сразу же положил на место телефонную трубку и торопливо поднялся ему навстречу.
   – Хорошо, черт подери, – сказал Филатов, энергично растирая голову полотенцем. – Сто лет не мылся по-человечески… Слушай, я у тебя там совсем запутался. В какой, говоришь, банке антисептик?
   – В бело-голубом баллончике с красным крестом, – ответил Бекешин. – Это, собственно, аэрозоль…
   – А, – перебил его Юрий, – вон что… А то я схватил банку с каким-то кремом, а на нем почему-то баба нарисована… Ты ведь говорил, что не женат?
   – Потому и крем в ванной, что не женат, – ответил Бекешин. – Помогает дамам.., э.., расслабиться, в общем. Ну, возбуждает, что ли…
   – Ага, – понимающе сказал Филатов, – ясно… Только зачем на это деньги тратить? Мазал бы их горчицей. Всю ночь бы скакали, как живые.
   Бекешин удивленно посмотрел на него и только тут заметил, что глаза у лейтенанта Фила смеются. “Юморист, – подумал Бекешин с тоской. – Тарапунька, блин, он же Штепсель… Разговоры про крем – это все очень мило, но ведь этим дело наверняка не ограничится”.
   "Только не здесь, – подумал он, обводя взглядом свою выдержанную в белых тонах гостиную. – В нем ведь столько крови… Всю мебель придется менять, все ковры. И вообще, пускай старый козел сам думает, как с ним быть. Сам эту кашу заварил, сам пускай и расхлебывает”.
   – Ладно, – сказал Филатов, – хрен с ним, с твоим аэрозолем. Вот дней пять назад он бы мне очень пригодился, а теперь и так сойдет.
   – Я так и не понял, что с тобой приключилось, – сказал Бекешин, старательно имитируя интерес, которого на самом деле не испытывал. Единственным, что он сейчас чувствовал, было тоскливое томление духа, как если бы вокруг была не его белоснежная гостиная, а одиночка с бетонными стенами и зарешеченным окном – каменный мешок, камера смертников…
   – А я и сам, если хочешь знать, ни хрена не понял, – ответил Филатов, беря с журнального столика пачку сигарет. – “Давидофф…” – прочел он. – Ишь ты! Крутой какой Давыдов выискался… В общем, жарили меня, Гошка. Два раза жарили, да так и не зажарили, как видишь. И, что самое обидное, так мне и не удалось хоть кому-нибудь за это в морду дать, Только найду подходящее рыло, глядь – а оно уже мертвое. Прямо мистика какая-то! Сроду со мной такого не было, чтобы меня лупили почем зря, а я бы сдачи дать не мог.
   – Да, – сказал Бекешин, – история.
   – В этой истории, Гошка, непременно надо разобраться, – убежденно заявил Юрий. – Есть кое-какие зацепки, но все они там, в Сибири, остались. Да и трудновато мне было это дело в одиночку распутать. Ни денег, ни оружия, ни жратвы, в конце концов. Поговорить, и то не с кем.
   – Так позвонил бы мне по телефону, – сказал Бекешин.
   Филатов повернул к нему голову и некоторое время разглядывал, как диковинного зверя.
   – А, – сказал он наконец, – ну да. Ты же у нас бизнесмен, таксофонами не пользуешься… Я же тебе говорю: денег не осталось ни гроша. Если бы не этот грузовик с медью, то, честно говоря, даже не представляю, как бы я домой добрался.
   «Да, – подумал Бекешин. – Да, ребята, это вам не ларечник какой-нибудь, не зверь черномазый с Черкизовского рынка, этого так просто не уделаешь. Другой бы на его месте в такой ситуации просто подох безо всякой посторонней помощи, а этот жив, здоров и готов к новым подвигам. Грузовик вот отбил с ворованной медью. У меня отбил и мне же пригнал, мать его в душу… Одно слово – герой! Чтоб тебе провалиться с твоим героизмом…»
   – Ладно, – сказал он, вставая. – Давай сегодня об этом не будем. Насчет грузовика – это ты молодец. Хотя тоже, между прочим, мог бы пуп не рвать, под пули не соваться. Тоже мне, сокровище – десять тонн бывшего в употреблении провода! Стоило ли из-за него жизнью рисковать?
   Филатов снова поднял на него глаза, и взгляд у него опять был непонимающий.
   – Даже не знаю, – сказал он. – Я как-то об этом не задумывался. Да и потом, разве есть такой прейскурант? За это, мол, можно жизнью рисковать, а вот за это – ни в коем случае… Некогда мне было рассчитывать. Да и не в меди же дело… Просто через медь можно выйти на тех, кто устроил всю эту бойню.
   – Как это? – спросил Бекешин. Теперь звучавший в его голосе интерес был неподдельным.
   – Да хотя бы по документам. По сопроводительным документам на груз. Накладные всякие… Там, в кабине, их была целая пачка. Какое-то общество с ограниченной ответственностью… “Голиаф”, что ли… Не помню. Честно говоря, вчитываться в эту писанину у меня просто времени не было.
   – А теперь? – спросил Бекешин, копаясь в баре.
   – А теперь нет желания, – с хрустом потягиваясь, ответил Филатов. – Вот тебе медь, вот тебе сопроводительные документы, вот тебе мои свидетельские показания… Дальше действуй сам. Можешь через ментовку, можешь по своим каким-нибудь каналам – меня это не касается. Чем смогу – помогу. А в одиночку мне это дело не вытянуть, да и желания у меня такого нет.
   Бекешин вернулся и опустился рядом с ним на белоснежный диван, предварительно поставив на прозрачный стеклянный столик сверкающий незапятнанным хромом металлический поднос с бутылкой и двумя стаканами. Он наполнил стаканы, избегая смотреть на своего приятеля, протянул ему тот, в котором прозрачной коричневой жидкости было побольше, и сказал, держа свой стакан на уровне груди:
   – Ну, Фил, давай за тебя… Удивительный ты мужик.
   – Это точно, – сказал Филатов, – удивительный. Сколько живу, столько удивляюсь.
   Они выпили не чокаясь. Филатов пошарил взглядом по столу – очевидно, в поисках закуски, – не нашел и удовлетворился сигаретой, которая все еще тлела в его пальцах, Бекешин тоже закурил и вдруг спохватился.
   – Слушай, – сказал он, – ты же жрать, наверное, хочешь! А я, дурак, тебя баснями кормлю.
   – Ничего, я привык, – ответил Юрий.
   – Это, брат, вредная привычка, – снова поднимаясь, сказал Георгий. – Погоди, я сейчас.
   Он отправился на кухню, очень довольный возможностью хотя бы пару минут побыть в одиночестве и поразмыслить. Пока Филатов плескался в ванной, он успел переговорить с Андреем Михайловичем. Разговор этот оставил у него тягостное ощущение недоговоренности: во-первых, изъясняться все время приходилось иносказаниями, а во-вторых, старик все-таки не был всеведущим Господом Богом и, похоже, тоже слегка растерялся, будучи не в силах с ходу переварить полученную информацию. Он-то был уверен, что все на мази, и Филатов для него являлся просто абстракцией, пустым звуком – какой-то незнакомый работяга, бывший десантник, которому повезло уцелеть, сверзившись с огромной высоты, и которого все-таки добили чуть ли не на следующий день. А он опять вернулся с того света, да еще и приволок с собой десять тонн медного провода, которому здесь, в центре Москвы, совершенно нечего было делать. Того самого провода, который был якобы похищен неизвестными злоумышленниками. Мало того – этот чертов герой-одиночка ухитрился притаранить вместе с проводом накладные, в которых грамотному специалисту с Петровки будет очень несложно разобраться…
   "Да, – думал Бекешин, невидящим взглядом окидывая ярко освещенные недра распахнутого настежь холодильника. – Да, старику было от чего растеряться. Только полной растерянностью можно объяснить этот его дикий совет: попробовать завербовать старину Фила. Хорошо ему советовать, сидя у себя на даче и попивая бурбон. Тут ведь вся сложность в том, что в случае неудачи второй попытки не будет. Это как у саперов: чуть ошибся – и в клочья… Лейтенант Фил, даже если и побежит жаловаться в милицию, непременно прихватит меня с собой – скрученного, связанного, упакованного по всем правилам науки, чтобы родной милиции все было ясно с первого взгляда. Если эта затея с вербовкой провалится, у нас просто не будет времени на принятие нового решения. У меня не будет времени… Старый хрен все равно вывернется, а вся эта гора трупов повиснет на моей шее”.
   Он нагреб на поднос всего, что попалось под руку, поставил всю эту гору жратвы на кухонный стол и открыл угловой шкафчик, где под стопкой салфеток и полотенец лежал у него “ругер” двадцать второго калибра. Глядя внутрь шкафчика, он криво улыбнулся: идея воспользоваться револьвером дамского, в общем-то, калибра против Филатова поневоле вызывала некоторые исторические аналогии. Сорок первый год, например. Через белорусские и украинские земли уверенно прут закованные в крупповскую броню мощные “тигры”, а наши доблестные артиллеристы выкатывают им навстречу противотанковые орудия сорокапятимиллиметрового калибра на колесах с велосипедными спицами и, выполняя свой воинский долг, пачками гибнут под гусеницами танков вместе с этими хлопушками…
   «Черт его знает, – подумал Бекешин, вынимая из-под полотенец револьвер и опуская его в просторный карман домашней куртки. – Может, от него и в самом деле пули отскакивают… А тогда, – подумал он, озлобляясь, – тогда стреляйся к чертовой матери сам! Если ты такой умный, утонченный и подверженный сомнениям – давай, застрелись! Все будут рады. Старый упырь будет рад, потому что у него появится возможность подгрести под себя все доходы, а все дерьмо, в свою очередь, спихнуть на меня и вместе со мной похоронить. Фил, когда во всем разберется, тоже будет рад. Он решит, что его старый знакомый все-таки еще не до конца прогнил и застрелился, не выдержав угрызений совести. Конкуренты будут рады, и ментовка будет рада: как же, крупная экономическая афера пресеклась как бы сама собой, безо всяких усилий с их стороны, зато галочку в отчете можно будет поставить… Только секретарша Леночка не будет рада, поскольку так и не успела запрыгнуть в постель к богатенькому шефу и урвать с него свой клок шерсти. Впрочем, грустить она будет недолго – придет другой шеф, и вообще мужиков вокруг сколько угодно…»
   Он вернулся в гостиную, волоча тяжеленный поднос и широко улыбаясь. Бекешин всегда гордился своим умением контролировать выражение собственного лица в самых сложных ситуациях, но сейчас улыбка давалась ему с трудом.
   Филатов сидел на диване, развалившись, как у себя дома, курил и неторопливо прихлебывал из стакана виски – именно прихлебывал, как будто это был горячий чай. Бекешин торопливо отвел взгляд от багрового ожога на его щеке и брякнул поднос с закуской на столик.
   – Налетай, – сказал он. – И не стесняйся, Бога ради, будь как дома. А то знаю я тебя…
   – Кучеряво, – сказал Филатов, окинув быстрым взглядом громоздившееся на подносе кулинарное великолепие. – Интересная штука, Гошка, – продолжал он, сооружая себе чудовищный сэндвич, один вид которого мгновенно вогнал бы в гроб любого апологета раздельного питания. – Что-то я в последнее время стал замечать, что все вокруг знают и понимают меня гораздо лучше, чем я сам. Если верить им на слово, конечно…
   – Ты обиделся, что ли? – спросил Бекешин, усаживаясь в кресло и стараясь при этом держаться к Филатову левым боком, чтобы оттянутый увесистым револьвером карман куртки не бросался в глаза. – Не обижайся, Фил. Я ведь просто так сказал, не имея в виду ничего конкретного. А впрочем… Хочешь честно?
   – Ммм? – промычал Филатов, вцепившись зубами в свой сэндвич, из которого в разные стороны свисали листья салата, разорвавшиеся колечки лука, куски ветчины, шпротные хвосты и прочие продукты. Сложенную лодочкой левую ладонь он предусмотрительно держал у подбородка, чтобы не закапать хозяйский халат и хозяйскую мебель кетчупом, горчицей и майонезом.
   – Понимаешь, – продолжал Бекешин, радуясь предоставившейся возможности начать трудный разговор издалека, – люди, конечно, меняются, но процесс перемен у всех идет по-разному. Некоторые, и таких большинство, меняются постепенно, от года к году, почти незаметно. Но есть и крайности. Приходилось мне, знаешь ли, встречать таких вертокрутов. Сегодня он демократ, завтра монархист, а послезавтра оказывается, что он женился на еврейке и уже выправил все документы для эмиграции…
   – Ну, – проглотив огромный кусок, перебил его Филатов, – это как раз никакие не перемены. Знаю я эту породу, они никогда не меняются.
   – Да. – сказал Бекешин, – неизменная изменчивость… Но я же об этом и говорю! Есть такие, а есть и другие, вроде тебя, которые меняются очень медленно и неохотно. Таким, как ты, проще пройти сквозь стену, чем искать в ней лазейку.