— Бросьте хулиганить и занимайтесь делом! — последовало приказание с наземного командного пункта.
   Я отошел от неуправляемого «яка». Он сразу перевернулся и, пикируя, отвесно врезался в землю рядом с командным пунктом. Василяка, сделав переворот, направил свой самолет прямо в точку падения «яка». Словно все разом застыло у меня внутри. Установилась напряженная тишина, будто мотор замолчал. С тревогой следил за Василякой. Когда над местом катастрофы он вышел из пикирования, я с облегчением вздохнул.
   А командир полка, ничего не передав по радио, полетел домой.
 
5
   Не стало среди нас Леонида Хрущева.
   Медленно и молча собирались летчики. Никто не заикнулся о гибели товарища. Каждому ясна причина несчастья. В таких случаях лучше ни о чем не говорить.
   Майор Василяка стоял в стороне у командного пункта. Лицо потемнело, словно покрыла его серая пыль. Он усиленно дымил папиросой и имел вид измученного мастерового, вот-вот готового упасть от усталости.
   Командиры полков до войны были всегда лучшими летчиками. В Монголии и Финляндии они постоянно сами летали во главе своих частей и подразделений. Так было и в первый период борьбы с немецкими оккупантами. Много командиров погибло, и был издан специальный приказ, ограничивающий полеты руководящего состава авиации.
   — Вот к чему приводят такие приказы, — заметил Карнаухов.
   — Это приказ Сталина.
   Все смолкли, словно коснулись чего-то недозволенного, запретного.
   И только Карнаухов, оглядываясь по сторонам, тихо сказал:
   — И он мог ошибиться… А теперь вот зря людей теряем.
   Я подошел к одиноко стоявшему майору и доложил:
   — Задание на прикрытие наземных войск выполнено. В районе патрулирования сверху были атакованы четверкой «мессершмиттов». Один наш самолет сбит. Разрешите получить замечания?
   У Василяки маленькие глазки, с постоянным хитреньким прищуром, почти совсем скрылись под нависшими бровями. Майор страдальчески сморщился:
   — Замечания… Кому? Разве только себе, ведь из-за меня погиб летчик… Допустил ученическую ошибку. Не могу простить себе этого.
   Обида на командира смягчилась.
   Искусство воздушного боя не менее тонкое, чем, скажем, труд художника. Оно добывается порой и кровью. Истребитель должен уметь мгновенно принимать решение.
   В сложившейся обстановке это и требовалось от Василяки. Он замешкался и не сумел упредить врага «Мессершмитты» воспользовались замешательством летчика, сбили ведомого, да и сам майор был на волоске от смерти. Вот почему сейчас не хотелось говорить ему ничего плохого и тем более утешительного.
   Я попросил разрешения быть свободным.
   После длительной паузы он спросил:
   — Разбор провели?
   — Нет. Нужно немного одуматься, поразмыслить…
   Но в этот момент приехал командир корпуса генерал Галунов. Он не вышел, а выскочил из машины. Командир полка не успел еще подбежать с рапортом, как генерал, едва сдерживая себя от негодования, строго спросил:
   — Кто сейчас летал?
   Я кратко доложил о бое.
   — Ах, вы еще и на вранье способны?.. Никаких «мессершмиттов» не было, вы сами сбили свой самолет. Я находился на КП и все видел своими глазами.
   Никто из летчиков не проронил ни слова — так всех оглушило нелепое обвинение.
   Галунов — сам опытный истребитель. Он наблюдал за нами с земли и, конечно, не мог приметить всех особенностей воздушной схватки. Нашу короткую стычку с немецкими истребителями, вероятно, не разглядел сквозь дымку. Зато ему хорошо было видно, когда неуправляемый «як» начал проделывать высший пилотаж, как я пристроился к нему, после чего самолет упал. Упал у КП, где и находился командир корпуса. Эволюции двух своих самолетов он принял за воздушный бой.
   Видно, Галунову надоело сосредоточенное молчание летчиков.
   — Отвечайте же, почему сбили свой самолет и убили летчика?
   — Его сбил «мессершмитт», и вы этого не заметили, — заявил я.
   — Что?!..
   — Да, это так! — в один голос подтвердили все летчики.
   Генерал насторожился. В глубине его разгневанных глаз, в углах рта, во всех морщинах нахмуренного лица зародилось колебание.
   Излишняя самоуверенность на войне обычно свойственна тем людям, которым не довелось побывать в боевых переплетах. Галунов же немало пережил сам, ему не раз приходилось смотреть смерти в глаза. И наш вид, ответы помогли ему понять, что ошибся. Он вдруг замолчал, потом перешел на спокойный, деловой тон. Я невольно подумал, как бы на все это происшествие посмотрел генерал, если бы в воздухе была лишь одна пара? Как бы без свидетелей я мог доказать свою невиновность?
   Командир корпуса находился на КП с группой офицеров, и все ошибочно поняли, что я сбил свой самолет. Вряд ли тогда удалось бы мне рассеять заблуждение. Очевидно, в некоторых обстоятельствах нужно больше верить людям, чем своим глазам. Глаза не всегда видят далеко.
   С отвратительным настроением возвращались мы в эскадрилью. Все молчали.
   Молчание нарушил Алексей Карнаухов:
   — Не разберутся — и на тебе: сбили своего. Разбираться надо, а потом ярлыки наклеивать…
   Алексей под впечатлением неприятного разговора намекал на то, как совсем недавно, после боя с «хейнкелями», его тоже обвинили в трусости. На человека легла тень позора. Теперь же, не разобравшись как следует, нас обвиняют в убийстве своего летчика. Только испытав на себе гнетущую силу несправедливости, можно было понять Карнаухова.
 
6
   Майор Василяка разрешил мне слетать в гости к Петухову. На аэродроме его не оказалось.
   — Наш командир в воздухе, — с почтительным ударением на слове «наш», ответил старший лейтенант, сидевший в землянке командного пункта полка. — Сейчас идет бой. Пойдемте послушаем.
   Недалеко от КП, под натянутой маскировочной сеткой, похожей на большой тент, сидели за столиком несколько командиров. Рядом ходил с биноклем в руках солдат и зорко следил за небом.
   — Отсюда мы руководим полетами, — пояснил офицер.
   На столе стояли выносное переговорное приспособление от радиостанции (динамик с микрофоном) и телефон. Тут же лежали карта района боевых действий и другие документы, необходимые для управления.
   Странно было видеть, что рядом с руководителем полетов так много народу. Здесь представители и от инженерно-технической службы, и от штаба полка, и от БАО, врач, связист — иначе говоря, целая группа управления. У нас этого не было.
   Из рупора, заглушаемые треском радиосигналов, неслись отрывистые фразы летчиков. Я узнал хрипловатый бас Петухова. Вскоре голоса стали затухать. Бой, видно, кончился. В микрофон мы услышали команду ведущего на сбор группы. Через несколько минут вдали показались какие-то самолеты. Наблюдатель навел бинокль и доложил:
   — К аэродрому летит восьмерка «яков». Наверно, наши.
   Петухов сообщил о своем приближении и запросил посадку. Руководитель полетов встал, внимательно осмотрел небо, летное поле и только после этого дал разрешение. Четверка сразу пошла на посадку; пара, снижаясь, начала делать круг; два «яка», летевшие выше всех, остались на прежней высоте, прикрывая остальных.
   Эта предосторожность даже в спокойной обстановке свидетельствовала о строгом порядке в полку.
   И вот мы с Петуховым обедаем в палатке. Он мало изменился за прошедший год. Все такой же неторопливый, с чуть сонливыми глазами. Но во всем его облике чувствовался сильный характер, воля и какая-то подкупающая независимость.
   — Ну что ж, за победу русского оружия?
   — Э-э, наш старый тост? Не забыл Халхин-Гол? Вспомнили общих знакомых. Некоторых уже нет в живых. Сергей Грицевец погиб еще в 1939 году, во время учебных полетов. Григорий Кравченко, Владимир Калачов, Василий Трубаченко отдали свою жизнь в боях против гитлеровских оккупантов. А многие старые товарищи по-прежнему были в строю. Иван Красноюрченко, Виталий Скобарихин, Александр Николаев и другие герои Халхин-Гола сейчас успешно командуют авиационными частями и соединениями.
   — А про Женю Шинкаренко ничего не знаешь?
   — Погиб, — ответил Петухов. — «Чайка» подвела. Точно так же, как у капитана Владимирова в Монголии. Помнишь?.. И на кой черт их так много наклепали? Уже тогда, в тридцать девятом, было ясно, что они — шаг назад в нашей авиации.
   — Ошиблись.
   — Во многом ошибались. А почему?
   Такие вопросы возникали, но не всегда находили ясный ответ. Я отшутился:
   — А вот ты, Сережа, не ошибся. Помнишь, как в первый день войны заявил, что гитлеровцев погоним до самого Берлина на новых самолетах. Так и получилось: теперь у нас все новенькое!
   Петухов улыбнулся:
   — Да, правильно. Только с поправкой на два года. Как часто бывало на фронте, после обмена мнениями о больших событиях мы вспомнили довоенные годы, о счастливых и несчастливых судьбах друзей.
   — А как у тебя сложилась личная жизнь? Женат? — спросил я Петухова.
   Он махнул рукой:
   — Нет! И не собираюсь. Помнишь, как мне запретили дружить с девушкой, отец которой был осужден? Так вот, освободили старика из заключения.
   — Отсидел свое?
   — Отсидел. Только ни за что. Оклеветали.
   — Женись, теперь препятствий не будет.
   — Она уже замужем. — И Петухов с плохо скрытым раздражением продолжал: — Жизнь людям покалечили. А почему? Почему такое недоверие было к людям? Чересчур много врагов видели у себя, а вот Гитлера вовремя не сумели раскусить. Каждый день говорили о бдительности, а направляли ее не туда, куда следовало бы…
   И вдруг как-то вполголоса, с некоторой таинственностью спросил:
   — А знаешь ли, почему тебя тогда направили в академию? — В самой форме вопроса я уловил, что товарищ знает то, о чем мне, должно быть, неизвестно. — Я случайно узнал тогда: не хотели тебя посылать за границу, в Иран…
   — Почему?
   — А помнишь, как в Ереване ты с эскадрильей сажал нашу девятку бомбардировщиков? Так вот нашлись сверхбдительные люди и усомнились в твоей благонадежности. Они предложили командиру полк? откомандировать тебя на учебу.
   Вся прелесть встречи сразу омрачилась. Негодование, обида захлестнули меня. Многие события, факты прошлого предстали совсем в другом свете.
   В академию я ехал с командиром той девятки бомбардировщиков, которую мне было приказано любыми средствами принудить к посадке. Значит, и ему, капитану Вячеславу Орлову, тоже было выражено, как и мне, недоверие. Не потому ли тогда нас обоих направили на учебу? Едва ли это было случайным совпадением. А почему меня после академии назначили с понижением в должности? Видно, тоже не доверяли.
   Может, на самом деле все это и не так, но человек очень уж чувствителен к несправедливостям. Обиды, принятые близко к сердцу, всегда порождают мнительность. Даже учеба в академии показалась мне сейчас чем-то вроде наказания, как бы изоляцией от фронта.
   — Какая подлость! — вырвалось у меня. — Кому это нужно? Для чего?
   — По правде говоря, как ты уехал в академию, я думал, что больше не увидимся.
   — Полечу. Спасибо за все.
   — Переночуй.
   — Не могу.
   Петухов, зная меня, не стал уговаривать. Только добавил:
   — Не думал, что ты так расстроишься, а то…
   — А ты бы не рассердился? Ведь нет хуже обиды, чем выразить человеку недоверие!
   — Зря переживаешь. Все это уже позади. Конечно, все это позади, однако какой-то тяжелый осадок остался на душе, и хотелось, чтобы он скорее выветрился.
   Теперь, много лет спустя после этого разговора, мы можем в полный голос сказать: атмосфера недоверия к людям, подозрительность, нарушение законности были порождены культом личности Сталина. Как тяжкий груз, давивший на все живое, его испытывала вся страна. Коммунистическая партия смело раскритиковала культ личности. Это окрылило людей, вдохнуло в каждого из нас новые силы.
   Но тогда… Тогда я просто не находил объяснения случившемуся.
   …Напор упругого воздуха освежил голову, стало легче, досада смягчилась. Полетел к линии фронта.
   Над передовой работали «илы». Вокруг — темно-серое кипение земли: рвутся бомбы. Мне сразу передалось боевое напряжение. Наносные житейские недоразумения мгновенно выскочили из головы.
   Вражеских самолетов не видно.
   Небо точно голубой бархат, мягкое, с золотистым отблеском от закатного солнца. По телу разливается приятное тепло. Кругом какой-то добрый уют. Лечу на Харьков. Захотелось посмотреть на город моей летной молодости. Высота 5000 метров. В лучах солнца, в блеске крыш и окон маячат знакомые улицы. Летная школа, курсантская жизнь, первая образцовая столовая в центре, где часто, находясь в увольнении, мы обедали, — все ожило в сознании в один миг.
   Смотрю вниз. Город разрушен, полыхают пожары. Лечу к Рогани. Там тоже все знакомо и памятно. Здесь учили меня летать инструкторы Клименко и Павлов, здесь впервые я поднялся в воздух. Тысячам советских летчиков училище дало путевку в жизнь. Их готовили хорошие авиаторы: Федоров, Закс, Шубин, Индюшкин, Солдатов, Фаршатов… Где вы теперь?
   Вот показалась Рогань: казармы в развалинах. От лучшего здания — Дома Красной Армии — остались груды камней. Учебный корпус — обгоревшая коробка. А аэродром? Над ним плывет пара «Фокке-Вульф-190».
   Не раздумывая, пикирую на ведомого, рассчитывая сбить его сверху, а потом проскочить вниз и уже тогда разделаться с ведущим. Той внутренней напряженности, которую всегда ощущаешь перед атакой, у меня нет. И все же по привычке, ставшей, очевидно, уже условным рефлексом, осматриваюсь. Опасности никакой. Вот это будет охота! Нужно обязательно обоих завалить.
   Противник меня не видит. Целюсь. Следуя правилу — бить в упор, сближаюсь. «Фокке-Вульф» уже близко.
   И тут случилось то, чего я никак не ожидал: вражеский самолет загородил весь нос моего «яка». Мне некуда деться, кажется, столкновение неизбежно. И я не предпринимаю никаких защитных движений: руки и ноги словно оцепенели, только глаза сработали — они закрылись. Меня встряхнуло. Удар? Конец? Нет, я жив, и самолет цел… Так ли это? Еще не разобрался в том, что произошло. Понемногу прихожу в себя. Оказывается, мое бездействие дало возможность врагу на какие-то сантиметры отойти вперед, и «як» проскочил.
   Вдруг все мысли из головы вышвырнула новая опасность: самолет бешено мчался вниз, где виднелись развалины Харькова. Что было силы оттянул ручку управления на себя, да так, что сквозь шум мотора услышал хруст в теле и треск самолета. От перегрузки потемнело в глазах, но ручку не выпустил, сознавая, что только это сейчас спасет меня от гибели.
   И снова в глазах чистое небо. Мой «як» вертикально идет вверх. А где противник? Может, в хвосте? Сваливаю самолет на крыло. Вот они, фашистские истребители, кружатся надо мной. Драться уже нет никакой охоты, но и уйти домой не так-то просто: у противника высота, а я ее потерял.
   Началась схватка. Из двух «фоккеров» я выбираю, как показалось, наиболее слабого и на нем сосредоточиваю все свое внимание. Защищаясь от второго, подловил удачный момент, пытаюсь сбить «слабачка». Но в прицел противник никак не попадает, глаз и руки действуют как-то неуверенно.
   Внутренний голос подсказывает: «Скорей к себе!» И мне с трудом за счет маневра удается это сделать.
   Только на земле я почувствовал, как гудит спина. И еще что удивительно — я очень спокоен. Очевидно, на свои слабости люди не обижаются, просто им бывает стыдно. Летчику неприятно говорить о своих неудачах, и я никому не рассказал об этом бое над Харьковом.
   А напрасно! После меня на том же «яке» полетел Александр Выборнов. Самолет на взлете сразу же потерял управляемость. Как уцелел Саша — все удивлялись. Оказывается, «як» после акробатики над Харьковом настолько деформировался, что его невозможно было даже ремонтировать. Машину списали на слом. Жалко. Но то, что мой поврежденный позвоночник выдержал жуткие перегрузки — радовало, большой запас прочности заложен в человеческом организме. Правда, все до поры, до времени.
 
7
   18 августа — День Воздушного Флота. Вечером летчики были приятно удивлены, когда между двух колхозных изб, на открытом воздухе, увидели празднично накрытые столы. В свете самодельных «молний» из снарядных гильз рдели букеты цветов, вазы с помидорами, спелыми яблоками. Всеобщее внимание привлекли большие торты.
   Ужин в напряженные боевые дни всегда ждешь с радостным нетерпением, а сегодня просто от всего богатства и красоты душа пела. Девушки в белых фартуках, ожидая гостей, собрались в стайку и оживленно о чем-то беседовали.
   С шумливым говором мы покидали машины, подвозившие нас с аэродрома. Заведующая столовой по-хозяйски указывала, где кому располагаться. Наши летчики разместились за одним столом. Соседи-штурмовики, с которыми вот уже второй день летаем вместе, заняли все остальные места. Штурмовиков намного больше, чем нас, — почти целая дивизия.
   Ужин начался. Сидим тесно, но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Привычное чувство локтя товарища и на празднике так же необходимо, как и в бою. Без хорошей, тесной дружбы нет настоящего отдыха.
   На фронте люди не считают недель, безразлично относятся к воскресным дням, но зато годовые праздники в любых условиях отмечать не забывают. Большой праздник для фронтовиков все равно что самый высокий наблюдательный пункт. Каждый боец самокритично оглядывается назад. И путь, путь побед и поражений, освещенный пожарами войны, порой окропленный собственной кровью, особенно ярко видится в торжественные дни. Оценив прошлое, мысленно уносишься вперед, хочется разглядеть свои будущие дороги.
   Нет, далеко не такое настроение было у нас в августовские дни 1941—1942 годов. Тогда наша армия отходила. Теперь наступаем. Правда, уже восемь дней как приходится отбивать яростные атаки врага, пытающегося сорвать продвижение советских войск.
   Немцы, собрав все резервы, наспех бросают их в бой. Первая попытка прорваться с юга на Богодухов успеха не имела. Сегодня фашисты нанесли новый сильный контрудар с запада, со стороны Ахтырки. Командование Воронежского фронта уже ждало здесь натиска врага, и он был встречен в полной боевой готовности. В бой вступила из резерва 47-я армия. Кроме того, поближе к Ахтырке была выдвинута 4-я гвардейская.
   Хотя мы и не знали замысла командования, но с воздуха очень хорошо видели свои войска. Это придавало уверенность, что ахтырская группировка неприятеля будет разгромлена. Но командование призывает нас не обольщаться. Поздравляя собравшихся с праздником, заместитель командира полка по политической части подполковник Клюев говорит:
   — Фашистская армия еще сильна. Чтобы ее разгромить, предстоит упорная борьба. Сейчас надо помочь наземным войскам разгромить ахтырскую группировку. А там откроется дорога на Киев, Польшу, Чехословакию, Берлин…
   На лицах людей, внимательно слушающих Клюева, праздничные улыбки.
   — Да, теперь не сорок первый, — мечтательно говорит капитан Рогачев и рассказывает об одном из эпизодов начального периода войны:
   — Собрались мы на уцелевших машинах улетать на восток. Немцы уже аэродром обходят. Слышится стрельба. Рядом — большие вещевые склады. Ребята советуют съездить туда и взять на складе реглан — все равно тыловики не скоро выдадут новый взамен сгоревшего на аэродроме при бомбежке. Поехал. Там какой-то майор с бойцами орудует: то ли поджигать хочет склад, то ли защищать — не пойму. Говорю: «Чем добру пропадать, дайте мне реглан, у вас же сотни». — «Не имею права разбазаривать социалистическую собственность. Согласно плану боевой тревоги обязан часть имущества перевезти на другие склады. — И майор назвал город западнее аэродрома, который уже захватили оккупанты. — Жду только машины». Я возмутился. Сейчас, говорю, сюда фашисты ворвутся, нужно все имущество сжечь и скорее отходить. Майор как закричит: «Без приказа разве можно отступать?! Ты провокатор!» — И отдал распоряжение арестовать меня. Может, для меня эта встреча и плохо бы кончилась, если бы к аэродрому не подошла девятка «юнкерсов». Они, конечно, хотели добить наши самолеты. В это время прилетели И-шестнадцатые и давай сверху колошматить фашистов. Троих сбили, остальные — наутек. Бомбы на аэродром не попали, а на склады штуки две угодили. Я этим воспользовался и сбежал из-под ареста.
   — А реглан не захватил? — смеясь, спросил Сачков.
   — Тут уже не до реглана было… И ведь майора трудно в чем-либо обвинить. Никакой связи ни с кем он не имел — немецкие диверсанты все провода перерезали. Действовал честно, как предусматривалось планом боевой тревоги. А по этому плану склады должны были переводить на запад. Ведь в случае нападения на нас мы рассчитывали бить противника на его же территории.
   В этот вечер, когда отмечался традиционный авиационный праздник, мы много говорили о боевых делах. Разбирали свои прошлые ошибки. Ведь каждому еще предстояла очень длинная военная дорога, и все хотели пройти ее победоносно и с меньшими потерями. До войны зачастую не замечали своих слабостей, порой даже умалчивали о них. Теперь смело вскрывали промахи, недостатки. И в этой самокритике чувствовалась сила людей, их глубокая вера в превосходство над врагом.
   Чернышев запел:
 
Тучи над городом встали,
В воздухе пахнет грозой…
 
   — Емельян, видать, «месс», которого ты сегодня рубанул, успел-таки тебе засушить голосовые связки, — смеется Сачков. — Ты очень басишь.
   — Берегу лирические нотки на твою свадьбу, — парирует Чернышев. И, собрав с тарелок остатки мяса, любовно дает их Варвару, лежащему у ног.
   К одинокому певцу подходят летчики-штурмовики. Лейтенант, усаживаясь с Чернышевым, говорит:
   — А я тебя узнал. Эх, собашник… Нигде с этим зверьем не расстаешься.
   Чернышев улыбается:
   — Ты, Костя, приметами пользуешься, как тот мальчик, который убил шесть мух и определил, что из них четыре мамы и две папы…
   — Как он узнал?
   — Очень просто: четыре сидели на зеркале, а две на горлышке бутылки.
   Шутки сменялись деловыми разговорами. И это понятно: полку на «яках» не так много приходилось летать совместно со штурмовиками Ил-2, и тактика прикрытия отработана еще слабовато. Теперь мы на одном аэродроме, и предстоит длительная совместная работа. Тесный контакт с ними устанавливается впервые, поэтому сразу возникло много тем, требующих неотложного обсуждения.
   Штурмовики летали, как правило, в колонне пятерок или шестерок. Мы прикрывали непосредственным сопровождением все группы. Это распыляло силы, сковывало свободу действий, и часто во время боя к замыкающим «илам» прорывались немецкие истребители. Сегодня впервые попытались изменить боевой порядок. Ведущую группу непосредственно не прикрывали, и только треть самолетов шла сзади замыкающих «илов». Остальные истребители рассредоточивались по высотам. Штурмовикам это показалось рискованным.
   — Так немцы легко могут вас оттеснить и потом расправятся с нами. Не лучше ли держаться поближе?
   — Вы любите, чтобы вас окаймляли вкруговую, — горячился Миша Сачков. — А зачем? Сами прекрасно защитите свои передние самолеты пушками задней группы. У вас же огонь сильнее. Только не нужно растягиваться. А задних-то уж мы, будьте уверены, прикроем надежно!
   Миша прав. «Телесная близость» в боевых порядках, может быть, до некоторой степени и оправдывалась раньше, когда были тихоходные истребители. Но теперь такое построение никуда не годилось. Истребители, будучи рядом со штурмовиками, подставляли себя под огонь вражеских зениток и несли бессмысленные потери. Прижимаясь к «илам», мы искусственно лишали себя вертикального маневра, что позволяло противнику сковывать нас боем, а потом прорываться к штурмовикам.
   — Но ведь «мессеры» и «фоккеры» умеют нападать не только с высоты, а и снизу. Как вы их заметите со своей верхотуры? — волновались штурмовики.
   — Узрим, не беспокойтесь! Когда рассредоточимся в пространстве, обзор будет шире, — пояснял капитан Рогачев. — А если вы раньше заметите противника, сообщайте немедленно. Радио теперь работает хорошо. Надо использовать его…
   Подобные дискуссии приносили иногда больше пользы, чем официальные разборы.
 
8
   Слабенький ветерок с Ахтырки принес вместе с артиллерийским эхом пороховую гарь. Безоблачное небо помутнело. Медленно и тревожно сквозь мглу войны пробивалась багряная заря.
   — Сегодня будет плохая видимость, — заметил Чернышев.
   Поеживаясь от утренней прохлады, мы прохаживались с Емельяном вдоль стоянки. Подошел Дмитрий Аннин. Рука у него после ранения зажила.
   — Могу приступить к полетам, — уверенно доложил летчик.
   — Нас в эскадрилье четверо. С кем Дмитрий будет летать? — поглядел на меня Емельян.
   До выздоровления Аннина я летал с Чернышевым, а Карнаухов — с напарником из другой эскадрильи. Группы для задания составлялись сводные, из двух, а иногда из всех трех эскадрилий — летчиков в полку осталось мало… Само собой разумеется, Аннин, прежний напарник, снова должен летать со мной, а Чернышев с Карнауховым. Правда, не хотелось отпускать Емельяна, я привык к нему, но порядок службы и уважение к пострадавшему товарищу требовали этого.
   Чернышева точно ошпарило мое решение. Он побагровел.