Привокзальный перрон был ровный и чистый, как бархатный. А людей на нем никого почти не было. И это непривычно. Здесь всегда толчея и большое скопление: приезжающие, отъезжающие, встречающие, провожающие, те, что проездом, и те, кому ехать вроде бы некуда, и те, кому не на что ехать. Здесь всегда торгующие, и в ненастье, и в ясный день. Молодые хозяйки окунают руки в укутанные в тулупы кастрюли и достают на вилках горячие в масле вареники и пироги, и заворачивают их в тонкую бумагу. Хлопчики живо разносят по вагонам флуоресцентные смеси с газом для питья. Где-то музыка хрипит и мурлычет. Катают телеги с бельем, грузят почтовые ящики. Краденые велосипеды тут же продаются. Какая-нибудь старушка мечется в толпе и предлагает всякому повстречавшемуся вяленую тарань и замотанное в тряпку пиво, от которого даже может случиться что-нибудь не хорошее. Но ничего такого теперь не было, только каштаны нежно шелестели. Видимо в прохождении пассажирских и скорых образовалось большое окно, потому что теперь поезда стали ходить хуже, чем раньше, а многие и совсем отменили и вычеркнули из расписания напрочь.
   За вокзалом, за туалетами, в скверике, у статуи оленя с обломанными рогами Роман нашел на лавочке Рыльчика – другого школьного приятеля. Каштаны здесь широко разрослись и бросали под себя густую как ночь тень. Они мирно перешептывались, но вдруг возмущались ветру, потому что тот нарочно к ним задирался. Рыльчик обедал. На нем была тельняшка без рукавов, не как морская, а с голубыми полосками, и какие-то не известно из чего скроенные штаны. Рядом резвились его дети. Это они, судя по всему, принесли обед. Все мальчики: старшему восемь, среднему шесть, а младший и вовсе сидел еще в коляске. Они очень любили пошалить и ничего другого не делали, как только баловались. Стоило Рыльчику поздороваться с Романом и пожать ему руку, как они затараторили: «Здравствуй, Роман Романович! Здравствуй, Роман Романович!», кривляясь и передразнивая отца. А потом побежали хватать Романа Романовича за куртку. Старший вскарабкался на велосипед, стал звонить, что есть силы, в звонок, крутить педали и гнуть своими пальцами-клещами все, что могло гнуться. Среднему было не достать так высоко, и он просто лупил ботинками по спицам. А младший с завистью поглядывал на братьев из коляски. Рыльчик гаркнул на них: «Дети!» – но в голосе его звучало много больше усталости, чем строгости, – «Где ваша мать?! Ступайте к матери!», – а Роману, между тем, отвечал: «Нет, Роман Романович, я не знаю Жанны, не встречал. У меня в подчинении Ольги, Снежаны, Анжелы, есть Юля, а Жанны нет никакой. Угощайся пожайлуста ».
   – Да спасибо, – отказывался Роман.
   – Бутерброд бери, огурчики.
   – Я обедал, спасибо.
   – С колбасой.
   – Да не надо.
   – С колбасой?! Ты что, Роман Романович, заболел?
   – Точно, заболел.
   – Картошка варенная, с луком, помидоры, кукуруза. Сашко, достань… Сашко, отойди от велосипеда! Достань Роману Романовичу кукурузы из пакета.
   – Я есть не стану.
   – Тогда бутерброд с колбасой.
   Роман сунул поспешно бутерброд целиком в рот, чтобы только Рыльчик успокоился. А Сашко уже возил по его брюкам вареным кукурузным качаном, изображая поезд.
   Роману было как-то неловко объяснять, зачем ему понадобилась Жанна, и он что-то такое врал совершенно фантастическое. А Рыльчику, впрочем, было на это наплевать. Его больше интересовало, какая должна быть эта Жанна, какая из себя. Он требовал, чтобы Роман подробно ее описывал, и задавал наводящие вопросы. А Роман немножко ревновал. Так беседа у них бурно развивалась. К тому же, дети куда-то исчезли и перестали их донимать. Заботливую мать или хлопотливую бабушку уже бы хватил удар при мысли, что они могут попасть под колеса локомотиву или упасть с пешеходного моста. Но у Рыльчика было крепкое отцовское сердце, испытанное. А Роману Романовичу всякая забота была еще не известна. Дети вскоре возвратились, – они ходили собирать каштаны, и принялись пулять друг в друга этими каштанами, бегая вокруг лавочки. И попадали почему-то большей частью в Романа Романовича. Он прикрикнул на них страшно, чтобы прекратили, но дети ему не поверили. Но они успокоились, потому что увидели вдруг свою маму, маленькую черноглазую с полненькими ручками молодицу, с таким взглядом, что под ним асфальт задымится, у которой, скажи она, сейчас прекратятся всякие маневры по станции, и поезда пойдут обратным курсом, а дежурные будут бегать по перрону, мечтая, что все это им только снится. Не успела она приблизиться, как дети стали наперебой кричать: «Мама, мама, папа хочет девочку Жанну. У нее короткие темные волосы и маленькая грудь»
   – Здравствуйте, – прохладно поздоровалась молодица с Романом.
   А тот с испугу ничего не ответил. А Рыльчик и ухом не повел. Жевал преспокойно и только произнес:
   – Брехня.
   Молодица присела на лавочку, поправила юбку, стряхнула песок с туфли.
   – Что за Жанна? – как бы между прочим спросила она. – Я что-то такой не припомню. Это из старой бригады или из диспетчерской? Маленькая грудь, – это точно не из старой бригады. Это что, проезжая? Сколько ей лет?
   А Рыльчик кукурузными губами знай свое, – Брехня!
   Он вообще в подобных ситуациях предпочитал не говорить лишних слов, потому что даже самое безобидное, вымолвленное случайно, могло так чудесно развернуться в голове жены и привести ее к таким необратимым выводам, что потом вовек не загладить и никакой кровью не искупить. А Роман молчал, боясь, как бы и ему не попало.
   – Где же вы встречаетесь? – продолжала допрос Рыльчиха. – И главное, когда? Работаете на перегоне, городская туда не сунется. На обеде дети за тобой смотрят. Разве что, раньше уходишь? А она где же перебивается? Ты где ее пристроил? Отвечать!
   Рыльчик отвечал, – Брехня!
   Атмосфера накалялась. Рыльчиха готовилась от слов переходить к делу, а Рыльчик, на всякий случай, сжимал крепче кукурузный качан. Тогда Роман отважился на признание и, краснея страшно и глупо улыбаясь, открылся Рыльчихе, что это ему нужна Жанна, что он ищет ее давно, по необходимости, что она его довольно близкая родственница, а Рыльчик совершенно тут не при чем, он даже, мол, ничего о ней не знает и не слышал никогда, к его – Романа – великому сожалению. Роман добавил, что подумывает, не дать ли объявление в газету, настолько он озабочен пропажей дорогого человека. Рыльчиха поверила, вроде бы, но сказала, что он, муж то есть, за Жанну все равно получит, хотя бы ее и вовсе на свете не было, а Роману, поскольку он так переживает, предложила последовать сейчас за ней к свекрови, которая, безусловно, всех по эту и по ту сторону Днепра знает и ему в несчастье наверное пособит. Между тем, какая-то подозрительного вида рябая тетя, в желтой кофте и вязаном берете, давно уже стояла подле беседующих, словно ее сюда звали, и с величайшим вниманием ловила каждое слово. «А это про какую, про какую Жанну-то?» – интересовалась она. Каким образом она прилепилась и откуда взялась, одному черту известно. «До свидания!» – объявил ей Рыльчик, но тетя, очевидно, никуда не спешила. Тогда Рыльчик закончил с обедом и стал прощаться. Ему неожиданно срочно понадобилось возвращаться в бригаду. Рыльчиха тоже заторопилась и заторопила Романа. Тянула его за рукав, а он все оглядывался и удивлялся незнакомке, ее поразительно нелицеприятному виду.
   По пути к свекрови Рыльчиха хотела было Роману, как новому человеку, покляузничать на мужа, расписать в ярких красках, какая он дрянь и тряпка в отношении женщин, то есть ни одну ни в силах пропустить мимо, чтобы хоть мысленно не обласкать. Но что-то Роман Романович ей не нравился. Может быть, она решила, что он такой же? Впрочем, это не мешало нагрузить его сумками и коляской. Проходя поселком, Роман с болью во взоре наблюдал, как старший отпрыск Рыльчика выписывал круги на его велосипеде и скрывался далеко за поворотом. Там за поворотом что-то зазвенело, кто-то нечеловечески заорал, и мать помчалась выяснять, в чем дело. Средний с нескрываемой радостью заявил, что Сашко убился, и тоже побежал посмотреть, а младший, оставшись один с незнакомым страшным дядей, горько заплакал.

~

   – Зачем тебе это? – усаживалась свекровь, поправляя скатерть и прибирая со стола газеты с очками, как будто намеревалась на освобожденном пространстве расстилать подробнейшую большого формата карту. У нее были маленькие наручные часики с черным тонким ремешком и рубиновый перстень.
   – Мне это нужно.
   – Ты Роман, Раин сын.
   – Да.
   – Я знаю ее. И Николая старшего знаю, еще по Зенькову помню. Тебя тогда и на свете не было. Что ж расскажу про Жанну, Жанну Бращенко. – Свекровь хорошенько откашлялась. – Есть Жанна Бращенко. Она проживает поблизости.
   – Где?
   – Вот в Остапенках, здесь рядом. Одна. Ни мужа не имеет, ни семьи. Всю свою почти что жизнь проработала в Кременчуге на заводе в гальваническом цеху, оттого и заработала инвалидность.
   – Сколько же ей лет?
   – Семьдесят.
   – Нет, не она.
   – Есть Жанна Кравченко. В войну совсем девочкой с маленькими братьями на руках бежала она в Донбасс, через города и села. Босая, по людным трактам и пыльным полям, как раз, когда немец подходил. Но он нагнал и забрал в Германию. Там не обижали ее, работала на хозяина. У хозяина большая семья: жена, дети, прислуга. Там домохозяйничала она. И обеды приходилось варить, и за малыми ходить. Вернулась после войны и была учительница, и уехала в Карпаты к западинцам. У нее мужа убили бандеровцы.
   – Ей тоже семьдесят лет?
   – Нет, что ты, ей нет еще семидесяти. Ну, быть может, шестьдесят восемь.
   – Не она. Я ищу молодую.
   – Молодую, – усмехнулась криво свекровь. – Есть Жанна Лазаренко. Торгует. Наш, ромодановский, ее держит. Молодая, красивая, руки полные, улыбка удивительная. Училась вместе с моей Валей, и не плохо училась. У нее долго – долго была прекрасная пышная коса. У нее сынок, – едва возрос, – выбрал девочку, не плохую, правда. Гуляли, гуляли, пока не догулялись, так что брать пора. А он не желает, уже сватается к другой. Жанна невесточку к себе взяла, а ее батько крепко дочку жалеет и хочет вернуть. А хлопец жаннин пьяный тем временем погубил деньги, – кто-то у него выкрал. Подумали на невестку, потому что просили гадалку бросить на карты, а та сказала, что виновна женщина. Но гадалка поясняет: крал мужчина, не родственник, чужой, но по наказу женщины. И точно, вынудили одного товарища сознаться, и он раскаялся. Говорит, заметил на гулянке: у жанниного хлопца из кармана много денег показывается; и стал опасаться, как бы другие не похитили. И взял на сохранение. Но жена его, – а у них был большой долг, – уговорила деньги сразу не отдавать, а вернуть после, частями, а самим, между тем, давний долг погасить.
   – Нет, нет, все не то, – прервал рассказ Роман.
   – Что ж, не то? Еще моложе?! – рассердилась свекровь. – Пятнадцатилетнюю тебе что ли подавай? Я пятнадцатилетних не знаю, – сколько их народилось, не успеваешь замечать. Я новых не знаю. Ищи, хоть где хочешь, раз мои не годятся.
   А Роману и возразить нечего, не в бровь, а в глаз свекровь вцелила. Собрался он было уходить, а племянница Рыльчика, Света, просит погостить еще, предлагает чай с конфетами попить.
 
   Вышел Роман от Рыльчиков поздно, уже на улице и потемнело как-то. Поехал он домой, медленно вращая педалями. Все думал, думал, и напала досада. Стал останавливать редких прохожих, всех без разбора, и допытывать, не встречали ли девочку Жанну. Но никто и не слыхивал о такой, – шарахаются от Романа, как от прокаженного. А кто-то сзади подергивает его за куртку и мямлит гадким голосом: «Это какую же ты ищешь? Это ту, что мазепова дочка? – дочка, доченька, юная школьница? Она на мазеповом хуторе, Мазепа ее отец». Обернулся: рябая тетка в желтой кофте, та самая, что и на вокзале. Улыбается. Роман взялся вырывать у нее из рук подол куртки, а у нее руки мягкие как жаба. «Провалилась бы ты, уродина, к черту! Вот навязалась», – крикнул он, вскинулся на велосипед и ну гнать, что было сил, даже не желая прислушиваться к сказанному. У станции огни ярко горели, синие и красные, и зеленые, острые как шампуры, отражались в кривых, расползающихся змеями рельсах и в протянутых поверху проводах. Роман зашуршал щебнем, переходя линию; локомотив неподалеку свистнул, предупреждая проходящих. А скоро и посвисты и станционный грохот растворились в сумерках у Романа за спиной. На обратном пути придорожные коренастые липы, акации и кусты боярышника перемежались с открытыми пространствами. Деревья теряли правдоподобные очертания и приобретали неправдоподобные, и превращались в каких-то словно призраков в плащах, склоняющихся над дорогой, и как будто бы нарочно присматривающихся к проходящим. Сама дорога уже едва угадывалась впереди. Кто-то там виднелся на ней, но никак нельзя было распознать, идут навстречу или прочь. А когда Роман подъехал ближе, не поверил своим глазам. Судорога пересекла ему лицо. Это была она. Так неожиданно и просто. И деревья не порушились, крушась сучьями, на землю, и молния не блеснула под небесами, и даже ни единый стебелек не ворохнулся. Она была одна. Настоящая, живая. Со всех сторон обозримая, близкая и ощутимая; и точно легкое тепло чувствовалось от ее тела. В тонком облегающем свитере, шерстяном, в рубчик, с долгими расширяющимися к запястьям рукавами, в узких брюках клеш, в босоножках. Длинные пряди волос были сведены у нее со лба и скреплены на висках маленькими заколочками наподобие вилочек. Роман, онемев от радости и страха, пронесся кометой мимо и ехал, пока руль не свернулся набок, и цепь не слетела, так что он кубарем покатился в траву и ударился лбом в липу. Он слышал смех и видел, как девушка проходила, не спеша, рядом. «И не боится в позднее время одна», – думал.
 
   В поле, широко и ровно стелящееся, выходила девушка, – ячменное, взглядом неохватное и от черных остовов лип величавыми волнами бесконечное; меркнущее в сумерках, мнящееся, на ветру сухо шелестящее. И Роман, покидая свой металлолом на колесах, следом. Утопленная в колосьях тропинка, извиваясь, вела их, укорачивая путь куда-то. Девушка едва различимой фигуркой спускалась по легкому уклону в глубокий овраг к ощетинившимся диким маслинам, сквозь камыши и осоку по мостику переходила сочащийся там в холодной зелени ручей. И Роман Романович следом. Он, как ни старался, не мог догнать неуловимую, некоторая дистанция сохранялась между ними. Под ногами путалась лебеда и пахучие кусты полыни, по бокам высились темные в бурьянах горбы и обломки каких-то пней. Одноэтажное строение, нежилое, с заложенными кирпичом окнами промелькнуло. Девушка на покатых, незасеянных культурой холмах мелькала и скрывалась из виду. И Роман проворно следом. Взбежал на вершину и не увидел ее, а увидел огоньки хутора. Что же, и в самом деле что ли хутор Мазепы? И ночь опустилась.

~

   Ночью слышно в степи, как поезд проносится; вспарывает – как ножом брюхо кита – тишину, острым легчайше разводя ее края. Они сами собой расходятся, разбегаются, податливые, – не постигнуть, как далеко! – по океану степи. Края дребезгов, перестуков, стыков путей, колес, буксов, перекатывающихся, крошась (ломкие!); оранжевых, смазанных окон, прыгающих кочками, дыхания гари топленых печей, искр – курящих, сыплющихся на небесно тихие украинские в зеркалах вод равнины. Поезд проносится, и близлежащее охвачено как пожаром: кусты и гравий, разлетающийся, закопченный, и для ближайших окрестностей он как ночное бедствие, ночное чудище с тысячью из зева адских огней! Но для отдаленных окрестностей он уже как беспокойство – беспокойный сон – проходящее. И для тех полей и усадеб с ажурными силуэтами садов, которым все донеслось из-за темного горизонта, он уже как упоминание, условное. И для недосягаемых, за тысячью горизонтами, которым едва что донеслось, он уже как смутная греза, навеваемая движением теплого воздуха и растворяющаяся. И растворившаяся в не нарушаемой ничем более тишине.
   Рыба плеснула где-то в отраженье звезд, озерная.

3

   Уже белое утро утерлось о кружевные занавески. В толстых законопаченных рамах бьются синие мухи о стекло. Гадалка ступает по влажным простелкам. Гадалка удивляется.
   Гадалка: Вы, так рано и опять ко мне, и опять несете шоколадку. Спрячьте немедленно ее или отдайте скорее внучатам. Снова бросать? Ну что мне снова бросать? Я вам в прошлый раз подробно разъяснила. Зачем же меня просить? Ну, зачем меня так просить?
   Раздвигаются фужеры. Карты под пальцами быстро ложатся.
   Гадалка: Еще хуже карта, хуже прежнего. Я не стану вас жалеть. Подлые намерения миновали, а еще подлее предстоят. Видите: с этого боку лежат крестообразно; – это целый клан. Тут и значительное лицо, и унижения, и бесстыжая, беззастенчивая власть. Тут одна черная масть повсеместно. Вот что я скажу, и вы поверьте: он пропал окончательно, а вы – поберегитесь. Не суйтесь к ним, пощадите свою жизнь, пожалейте ее для старости.

 
   Роман Романович с вершины холма, покинутого вчера вечером, оглядывал хутор, который тогда был огоньками, а теперь ясно в дневном свете просматривался. Он словно и домой не уходил. Как будто продежурил под открытым небом всю ночь, переждал темное время и теперь наблюдал, как жизнь вокруг просыпается. Бурьяны в отлогах были полны утренней свежести. Воробьи россыпями укрывали склоны, купались в пыли и покачивались на кустах чертополоха. Удоды перепархивали с места на место, покрикивая, и рябили щегольски пестрыми крыльями. И распускали веером хохолки. Роман начал боком спускаться к хутору, огибая колючки, и это не понятно почему. Что он придумал? Он вроде бы совсем не планировал подступать вплотную, хотел издали понаблюдать, подкараулить Жанну, если той случится зачем-то покинуть дом. А теперь он двинулся решительно и всех птиц распугал. Что ж он, в гости собрался? А как он заявится к чужим людям без предлога, без приглашения? Что он им скажет?
   Хутор не далеко располагался и с возвышения был совершенно как на ладони. Большая двухэтажная хата под высокой шиферной с изломом крышей, сложенная из белого кирпича, снабженная бетонным крыльцом и лестницей, выступала вперед углом, резким и невероятным. Окна обширные, без каких-либо ставен, швы между кирпичами подведены синей краской. Чуть поодаль немногим уступающая в размерах летняя кухня с пристроенным впритирку гаражом. Сараи, сарайчики, колодец под навесом, протянутые гирляндами провода. В центре двора помещалась нескладная громадная будка с круглым ходом, с лохматой песьей мордой из этого хода. Длинный металлический забор, составной, из секций, выкрашенный в цвет «бордо», с отверстиями, вырубленными вырубной машиной в форме ромбиков, опоясывал прочно постройки. За ним теснились цветущие неутомимо мальвы и розы. Розы цвели особенно обильно, по восемь-девять бутонов на побеге. Впрочем, это странно, – ставить вокруг хутора забор. Плодовых деревьев было мало, и ничто не напоминало присутствие сада. На лужайке перед усадьбой просыхало для скотины собранное в стога сено, прикрытое клеенками и придавленное половинками кирпичей на растяжках. По соседству – сваленные в груду с ярким распилом бревна. Трава сплошь была измята и изрисована колеями, – по всему видно, к хозяину много наведывались на автомашинах. Он и сам, нужно думать, частенько был не прочь лихо подкатить к воротам. У него, может быть, было даже два автомобиля: какие-нибудь старенькие «Жигули» и какой-нибудь новенький «Ландкрузер». В стороне от хаты и сараев, насколько можно было понять, развернулся широкий фронт строительных работ: рытые котлованы, арматура, кучами темный мокрый песок и белый сухой песок, лопаты, воткнутые в него, известь, наполовину высыпавшаяся из мешка, и такого рода. За стройкой начинались огороды и тянулись чуть не до самого горизонта. Роман ближе подходил.
   Во дворе у летней кухни на приземистой лавочке, где сохнут чавунцы и прилажена кукурузодерка, сидел лысый с большой, блестящей, как арбуз, головой человек, по всем приметам – отец Жанны Мазепа. Рослый, матерый как кабан, красная шея, точно дубовый пень, крупный красный фигурный нос, пузо, руки-воротилы, по локоть черные. Перед ним, где на дощечке, где на картонке, – чтобы не дай бог никакой мусор или песок не попали на смазку, – грациозно разместился разобранный до малейших деталей мотоцикл. Не какие-нибудь там «Карпаты», а самый натуральный мотоцикл заграничного производства. Мать Жанны, хитрая на вид, загоняла индюков и затесавшуюся между ними гуску в загородку, как вдруг пес начал выбираться с лаем из будки. Она заметила Романа и, подойдя к мужу, шепнула ему. Тот поднял глаза. Роман Романович стоял во всей красе, а позади него захлопывалась калитка с разноцветными железными завитками. «Я хочу вашу дочь в жены», – проговорил он не своим голосом. В это мгновение даже пес как будто онемел. Было необычайно тихо, как в могиле, и только из какого-то далекого и недосягаемого для глаза гая доносилось, как тамошние птицы мелодично пересвистываются друг с дружкой. Невероятно, чтобы Роман вдруг решился такое сделать или чтобы его губы против воли сами по себе высказались. Он тайно готовился. Быть может, всю дорогу сюда, а может, и всю предшествующую ночь. Хозяйка, не вполне доверяя своим ушам, слегка осоловела, а у хозяина образовалась какая-то дурачковатая улыбка, точно как у молодой утки, и немножко приоткрылся рот. Псина лаяла, гремя цепью. Индюки, таращась на гостя, разбредались по двору. А Роман Романович ожидал.
   Первой мыслью Мазепе пришло: идиот. Но странно, какой из окружных идиотов это мог быть? – все были известны ему, не возможно, чтобы оказался приезжий. Затем он рассудил, что все же не настолько идиот, чтобы нельзя ему было покрошить ребра. Тотчас кровь полилась к лицу, от былой улыбки не осталось и следа. Хозяйка, видя, как у мужа посинели кулаки, снова приклонилась и принялась нашептывать. Она, вероятно, убеждала его не поддаваться первому чувству, а поступить иначе, и учила как, а он упорствовал и едва сдерживался, чтобы не вскочить. Наконец, перетерпев, он мрачно взглянул исподлобья на Романа и сказал: «А ну, пойдем». Сказал глухо и недобро, так что псина, заскулив жалобно, убралась назад в будку. Романа повели через двор в летнюю, усадили за стол. Хозяин стал требовать горилки, закуски, зелени с огорода, не прекращая буравить взглядом Романа. Хозяйка беспрекословно выполняла. Появилась и горилка в трехлитровой банке, и закуска, и зелень с огорода. Наливали в маленькие хрустальные с узором рюмочки и пили. Молча. Роману нечего было добавить к сказанному, Мазепа же, напротив, не знал с чего только начать. Но вот после третьей или четвертой рюмки от него послышалось:
   – Ты кто такой?
   Роман Романович.
   Стекла в оконных рамах и посуда в буфете задребезжали от хохота. Мазепа, и без того с преобладанием красного в лице, превратился в вареный буряк. И слезы проступили. А Роман Романович не мог понять, отчего смешно. Мазепа хохотал, раскинув далеко руки и приговаривая издевательски на разные лады: «Роман Романович! Роман Романович!», будто и вправду наблюдал перед собой уважаемого гостя и величину. Но вот стал утихать, утирая слезы, на секунду задумался, и снова помрачнел.
   – Ты полагаешь, я как раз тот, с кем приятно позабавиться шуткой? – начал он, глядя в пол. – У меня здесь именно цирк шапито и целый батальон клоунов? Так? Ты полагаешь, я не кто иной, как добрый дедушка Панас, зазывающий на представление, и каждый зайчик получает от меня в подарок по бесплатному билету? Ты напрасно так полагаешь. Я меньше всего похожу на доброго дедушку Панаса. Я, скорее, злой дедушка Панас, очень злой, и никому не советую приходить ко мне на представление. Зачем же ты пришел, когда тебя не звали? – вскинул он взгляд на Романа. – Что тебе здесь нужно? Кто тебя научил? Я не поверю, что ты сам по себе идиот, никем не нанятый и не подосланный. Никто не осмелится вот так запросто заявиться к Мазепе, как в собственный огород. Никто не отважится даже посмотреть без нужды в его сторону. Птица и та облетает его поместье обходным маршрутом. Зачем же ты приперся? Или, может быть, ты забыл, что бывает у Мазепы с подобными шутниками? Или же не знал никогда? Что молчишь? Языком подавился? А может, ты и вовсе не понимаешь, по какой дороге повели тебя дурные твои ноги, может, ты и имени моего никогда не слышал? А?!! – и грозное «А?!!», громыхнув в кухне, отворило с силой форточку и полетело эхом по окрестностям, многократно отражаясь от холмов и вырастающих на пути стенами посадок; а работающие в поле, заслышав его, испуганно поднимали головы и крестились украдкой.
   Мазепа привстал, багровея. А Роман Романович был необычайно тих.
   – Мое имя даже младенцу известно. Его матери опасаются произносить вслух. От него пот проступает на теле, и волосы на голове шевелятся. Я не поверю, что отыщется на земле человек, которому бы оно не сообщало нервную дрожь. Зачем же ты строишь из себя простачка и премило хлопаешь глазами? Что ты выгадываешь? Что задумал? Отвечай! И хватит жрать! – рубанул он кулаком по столу, – когда тебя спрашивают.
   А Роман и так ничего не ел, и тарелка у него стояла пустая, поблескивала глянцем как луна. Он рад был бы что-нибудь сказать, да никак не мог придумать, что именно, – столько вопросов сразу задавал Мазепа.