– У Мазепы хорошие вишни, с них ботинки падают.
   – Да, и ведра тоже.
   – А что, теперь подошел их срок зрелости?
   – Даже отошел. Ему на смену подступил черед дураков.
   – Да, хлопцы, я вот уже слышу: сейчас где-то брякнется о землю один.
   – Эй, дурень, ты где? Прыгай вниз, не то сторож как раз подстрелит тебя.
   – А, может, потрясти?
   – Нет, дайте, я потрясу.
   Я тебя потрясу, так что зубы расшатаются, – донеслось от Романа. Он лягнул самого ближнего хлопца, так что тот отскочил и притих, озлобленный.
   Ну, хватит, – скомандовала Жанна. – Я иду домой, а вы, хлопцы, проводите Оксанку. Оксанка, принеси завтра фотки, те, что договаривались. Я тебе их верну.
   И молодежь стала расходиться. Роман с треском сорвался вниз и босой помчался за Жанной. «Жанна! Жанна!» – окликивал он ее. «Кто тебе тут Жанна?» – кричали хлопцы и свистели, но не подходили. А Жанна словно и не слыхала.
   – Жанна! – догнал ее Роман, – Я подобрал случайно твое, – и снимает резинку с запястья, и, глядя ей в глаза, – Возьми.
   – Ой, это моя, – узнала Оксанка и подбежала взять.
   – Это оксанкина, – ответила Жанна.
   А хлопцы рассмеялись.
 
   У Жанны нежная, детская еще кожа, с пушком персиковым на свет, удивительно притягательная. Все Роман ей удивлялся. Он хотел, и чуть было не тянулся, дотронуться до ее лба, носа, щек, провести пальцами по бровям, едва касаясь. Как природа такое сотворила? Брови, пробивающиеся темными лучами и сбивающиеся в черную, твердую, как вычерченную, линию и расходящиеся веером на переносице. Завитки волос на шее, с какой идеальной округлостью завивающиеся! Светлые, почти белые на самой границе и тонкие, а потом темнее и более блестящие. Почему так устроено и распоряжено, что даже в животе невесомость? Линии абриса лица плавные. Кто их вывел? Острый локоток с выемками, там, где нужно и сумасшедшими полутенями. Глаза из чего сделаны? Кто их так волшебно изваял, залил цветом? Да еще наградил игрой и внутренним посверкиванием. Роману хотелось забрать ее себе, чтобы вертеть и крутить, разглядывая, чтобы разглаживать волосы, и чтобы столетия тем временем убегали. И признаваться. Чтобы было стыдно и неловко вначале, а потом свободно. Не так владеть, как вещью, а чтобы не знать, куда спрятаться от нее, чтобы она им владела. И что-нибудь подобное говорить: «О, Жанна, я не просто влюблен в тебя, но ты нужна мне, Жанна. Ты заменишь мне былое счастье. Ты – юная красавица, и ты на это способна. Ты возвращаешь меня к радости, ведь сама ты – радостна; новизна и свежесть – твои крылья, и всеобъемлющая, бессознательная вера. А я признаюсь, что давно утерял ее. Неверие владеет мной, один пустой страх. Измерены житейские успехи и житейские волнения, и среди них нигде не отыщется следа влюбленности. Твой нрав мне подходит и твой характер, задор, желание казаться опытной, холодность напускная ко мне. Но это ведь молодость. Смотри, как молодые на краю клены шумят…»
   – Не надо только за мной идти, – сказала Жанна Роману ни тепло, ни холодно, и вообще не понятно как. – До завтра, Оксанка. Хлопцы, вы смотрите, ее до дома проведите и ничего по пути не выдумывайте, она мне потом все перескажет.
   Жанна больше не оборачивалась, и Роман долго за ней следил, пока она не скрылась из виду.

~

   Над горизонтами стелилась мара и дымка укрывала вполовину переливы холмов и неровный клубистый лесной край в лощине, и дугу острую поля, как предвестие великого дождя или сырое рождение ветра. Но это – далеко-далеко, так, что никакого опасения, – только предвидение и только предчувствие; кто его знает, может, пройдет стороной или не сбудется вовсе, или почудилось, – глаза заслезились, – или выдумки. Потому что уже по мере приближения облака высветлялись, как выходили из погреба, яснее очерчивались; мясистыми боками бухались, головами, лбами бились, громоздились рваные, с растрепанными полами, – минутные сменяющиеся образы; а еще ближе – поднимались и в широчайший фронт растягивались, в гряду, набухающую, разную, – оттенки грязно радужные и те, какие у художника от пастельной пыли на пальцах. И перед облаками – синий, не возмущаемый ничем и никем купол, – голова идет кругом! Синие небо как врата, окаймленные белыми барашками – на фоне столпившихся туч суетливыми, перебегающими и стремящимися от крадущихся волками рыжих. Мимо пронеслись смазанные, быстрые клоки, как упряжки. И все пронзали солнечные, – никто не укроется от них, – лучи и поджигали вершины облаков и склоны, инкрустируя тенями впадины. И весь небесный купол, бесстрастно, бесчувственно, вечно, – голова идет кругом, – пронзали солнечные лучи.
   Вечером был сильный дождь. Что живое обитало на земле, попряталось. Всякий укрылся в своем убежище. У кого бы в мыслях возник овраг в сумерках, мокрые, – где капли сваливаются с листа на лист и просачиваются в траву без счета, – продрогшие сады и Роман Романович, поскальзывающийся на ветвях, рвущий вишни?

~

   «Куда ты их прешь! Где мне их девать? Ирод!» – отворяла хозяйка дверь веранды с ярким оранжевым светом в льющийся дождем мрак. Роман стоял оторопелый с ведрами, а по лицу его и по рукам сочилась вода. «Забери их себе! Всю усадьбу засыпал теми вишнями». «Сдохни!» – вскричал Роман, и ведра бряцнули о крыльцо. «Гнат! Гнат!» – заголосила хозяйка, – «Поди сюда! Люди добрые! Хлопцы!» Романа Романовича немножко побили за не хорошее поведение и объяснили, что впредь не следует так поступать, и рассказали, что теперь предстоит вишни убирать. Завтра же утром нужно будет очистить их от косточек и закатать в банки, а для которых банок не хватит, – распродать на рынке. Мазепа был столь любезен, что даже определил Роману место ночлега – сарай поблизости от коровника и конюшни. Для чего тот сарай предназначался, Роман не мог догадаться: куча хлама бестолкового, покрышки от машин, цепи свисающие. Совсем рядом, за стенкой, кобыла фыркала и прядала ушами, вероятно, улыбаясь зло. В углу сарая, в потемках, угадывалась словно расставленная какого-то рода клетка, за которой некто пошевеливался, терся боком и посапывал. А порой и постанывал. Но так невыразительно, что Роману не хотелось разведывать. Он устал. Вскоре он уснул, промокший и продрогший.
   Посреди ночи Роман проснулся и вышел из сарая. Мельчайшим ветром из-за поля доносило запахи полыни. Вся усадьба почивала. Хлопцы, оставленные на всякий случай у въездных ворот, спали, положив головы друг на друга. Тогда Роман схватился за металлические поручни и стал взбираться по лестнице на второй этаж хаты. Тронул дверцу, и та поддалась. Он проник в комнаты и в полумраке, – а светлые разводы на стенах рождали только сквозь тюли звезды, – наткнулся на кровать. Там, в подушках и простынях спала Жанна. Одеяло тяжелыми, многоветвистыми складками изминалось, и, богатое тенями, хорошо драпировало ее. Самый кончик ее ступни выглянул как-то так прекрасно в своей непреднамеренности и был призрачно освещен. Пальчики крохотные, один к одному, ноготки блестят. Жанна спала в просторной рубашке с кружевной оторочкой. Кружева не пошлые, не аляповатые, а такие – как раз в тон, умеренные по вычурности. Полюбовавшись, Роман Романович покинул ее, спустился на землю и поплелся обратно в сарай. Даже никто не кашлянул. Ночь стояла тихая какая.
 
   Утром за ним пришли. Один из хлопцев просунулся в нутро сарая и напомнил о вишнях, и сказал, зевая широко, что если рано встать и приняться сразу же за работу, то многое можно успеть, и что, мол, тому, кто рано встает, тому даже бог дает. Острые солнечные лучи прорезались в щели и выщербины. Роман, отряхивая солому со штанов и головы, подался было к выходу, как припомнил что-то вчерашнее, возвратился и приблизился к клетке. Стал вглядываться, – темное и непонятное. Опустился на колени и в самые щели между прутьев смотрит: лежит что-то. Выбрал из торчащих под ногами соломинок длинную, протянул и тычет ее в это самое. Вдруг, что лежало, вздрогнуло, стало пятиться, вывернулась, откуда ни возьмись, грязная рука, и оказалось, что это – человек! Роман не закричал, – крик провалился ему внутрь. Он выполз на свет и бежать. Сердце сильно билось. А на дворе все присутствуют: Мазепа, в белой праздничной рубашке, его хозяйка, хлопцы, какие-то заезжие: толстомордые, усатые, весьма с довольными мордами. Жанна спускается по лестнице, причесанная, с подведенными глазами. И все смотрят на Романа, а он, испуганный, не знает, что предпринять.
   – Дурное что-то приснилось? – спрашивает Мазепа ласково. – Нужно вовремя ложиться, нельзя полуночничать. А ты, Ромаша, возвращаешься поздно. Так не надо.
   – Там, там… – дрожали мелко губы у Романа.
   – А что там? – подошел Мазепа поближе. – А кто там? – с притворным интересом. И говорит тише, как будто, чтобы не вспугнуть. – Крыса завелась? Или мыша? – оглядывается на своих, а те улыбаются.
   – Там… человек.
   – Как это, человек? Где человек? Человек?!! Че-ло-ве-е-е-ек! – позвал громко Мазепа, сложив ладони рупором. А потом приставил их к уху, чтобы лучше слышать ответ. Но ответа не последовало. – Это не человек, Рома, – приобнял он Романа и повел, – Тот, кто Гната Ивановича не уважает, кто смеется над Гнатом Ивановичем, уже не человек. Ему не место среди нас, человеков. Человек ведь всегда человека поймет. Правда? Войдет в положение, ущемит немножко этот самый – свой мелкий эгоизм. Человек с человеком всегда общий язык найдет и взаимосочувствие. А необузданного, социально-небезопасного, лютого зверя – его в клетку. Вот так, милый мой. А ты что же вишни не убрал? Проснулся давно и лентяйничаешь?
   – Но Роман от тяжелой мазепиной руки уклонился и обратился к нему глаза в глаза:
   – Вы же обещали.
   – Что я обещал? Что не надо вишни убирать? Что-то не припомню. Мать? Хлопцы? Вы слышали такое?
   – Вы обещали. Отдайте мне ее.
   – Кого?! Хозяйку мою отдать?! Да ты, хлопче, уже головой поехал. Погулял под дождиком.
   – Отдайте мне Жанну!
   – Трясця тебя возьми! Какую Жанну? Козу, что ли, или корову? Да отродясь Жанн не знавал. Ни курицы у нас нету Жанны, ни утки. С радостью бы отдал, да нету.
   – Вы врете все. Вы мне обещали. Я исполнил, все работы переделал. А вы из злости. Вы – злой. Вашим заданиям, – им конца края нет. Хотите и меня сгноить? Так не выйдет! Я вас всех сдам! Всю вашу шарашку! И вас, и ваших холопов, и ваших хозяев!
   – А ну, хлопцы, – зашипел Мазепа, – хватайте-ка его. Рано сбудили, нужно опять в сарай. Хватайте его и вяжите!
 
   Тут началась котовасия. Роман Романович выявился на деле здоровенным кабаном и оказал сопротивление, хотя никто от него не ожидал, а ждали, наоборот, покорности. Действую не профессионально, но отчаянно, он метался по двору и умел ловко ускользнуть от здоровяков хлопцев, при случае заехав одному локтем в ухо, а другому ногой в пах. Пробегая, он поронял все, что висело на гвоздях у летней кухни: тазы, кастрюли, чавунцы, перевернул лавочку, выбил подпорки из-под винограда. Хозяйка только всплескивала руками, видя, как гибнет хозяйство. Пес, совершенно ополоумев, кусал уже всех подряд. Откуда-то с гагаканьем выплеснулась на простор целая река уток. Выбежала кобыла. Ее пытались обуздать, но она увертывалась и от страха принялась лягать пса. Заезжие попрятались в машины. Мазепа, безмолвный, багровел. Вскоре хлопцы вернулись к нему с пустыми руками, – Роман как в воду канул. «Вот он!» – захрипел Мазепа, указывая на лестницу, – там Роман Романович старался стащить девушку, укрывшуюся было наверху. Она отбивалась, царапалась и кричала истерично: «Что ты пристал ко мне?! Я никакая не Жанна! Не Жанна я! Папа! Мамочка!» Роман что-то твердил ей, положив руку на сердце, но уже хлопцы напирали снизу. Тогда он отчаянно скакнул с лестницы на крышу курника, провалился по пояс, но выкарабкался, перебрался на сарай и спрыгнул по ту сторону его. И, как оказалось, прямиком в розовые кусты. Мазепа орал хлопцам, чтобы незамедлительно догоняли. Затем вернул их и приказал натравить пса. Но пес еле дышал после кобыльих любезностей. Тогда Мазепа вскричал: всем на мотоциклы, в автомобили, и догнать любой ценой, живым или мертвым взять, не то, мол, будете без голов ходить, а сам поднял лавочку и присел отдышаться. Вдруг как снег на голову, – когда двор опустел, – Роман Романович. Он, оказывается, никуда не убегал. Вспрыгнул кобыле на спину и погнал на огороды, по картошке, по кабачкам, в овраг. У Мазепы случился удар. Он трясся и хлопал беззвучно губами, как окунь, выкинутый на берег, но никто не слышал его.

~

   Когда знойно и жжется полуденное солнце, того, кто необходим, следует искать в тени: в хате или в летней кухне, или на стульчике под вишнями, где ветер возникает и прогоняет на какое-то мгновение душный жар. Но под вишнями, на свободной от хозяйственной утвари лужайке, поросшей хорошим высоким cпорышом – никого. Покинутый лежит велосипед – прислонился к козлам. В хате сквозь окна видно, что пусто. В летней кухне тоже. В саду, в огороде, в палисаднике, у тыльной калитки, где сложены, а частью и раскиданы беспорядочно дрова – безмолвие. Молчат и прыщавые гарбузы, сваленные у забора. Как будто бы радио прорывается – из старой хаты, но сказать с уверенностью и определенностью нельзя: слишком далеко для слуха. Старая хата за новой и, – пообросла чуть-чуть лопухами. Над ее порогом завеса, простелки ведут в комнату. В комнате пусто. Через тяжелую густо окрашенную с кованным крючком дверь – в следующую. Пусто и там. Поднимая легкую запону, в третью – как небольшой закуток, – в ней с громоздкой, иссеченной временем столешницей стол. Бумаги разложены, амбарные книги с желтыми разлинованными страницами. Влажная здесь прохлада, и даже какое-то дуновение трогает листы, подворачивая слегка с краев. Но Роман Романович прижимает их ладонью. Роман Романович здесь, одинокий.
 
   Гадалка: так вы не бросать желаете, а просто послушать? Все давно закончилось, улеглось и успокоилось. Мазепу свезли в больницу, а его люди нагрянули и никого не застали: тот, кто им нужен был, – скрывался. Мать избили, дом перевернули вверх дном. Ушли, но обещали вернуться. А тут случились перевыборы. Старый голова проиграл, и явился на его место новый. Он погнал всю прежнюю команду и, между прочим, прокурора – родного брата Мазепы. Кого мог, показательно отдал под суд, за мошенничество, воровство и распродажу металла, Мазепу же – за истязания людей и присваивание державных угодий. Имущество его конфисковали и распределили по чинам, в соответствии с рангом, семью выселили, хлопцев поразбирали. Дочку, говорят, видели в Москве, поселковые наши, когда ездили на подработки. А может, и обознались. Сколько их там молодых, бестолковых, в Москве! Сколько околачивается!
   Гадалка заворачивает карты в платок, кладет далеко, задвигает чашки и синие фужеры.