Марко Вовчок
Маруся. Інститутка (збірник)

Маруся

I

   То, что я расскажу вам, деялось давным-давно на Украйне, в самой глуши, и до сих пор по свету еще не разнеслось. Старушка, которая мне рассказывала, уверяла, что будто в глуши есть немало честных великих дел, все равно как пышных цветов. И говорила старуха, – а она была очень стара, прожила немало на белом свете, много кое-чего повидала и много кое-чего поиспытала, – ничто в мире не может сравняться с этими, в тиши растущими, цветами, ни с этими, в глуши таящимися, делами. Века идут, проходят, говорила она, а всегда одинаково пышные, свежие цветы радуют взор своею прелестью, а тихие великие дела сладостно смягчают сердце человеческое.
   Давным-давно на Украйне стоял хутор, а в этом хуторе жил козак Данило Чабан с женою и с детьми.
   Хутор этот, где они жили, таков, что лучшего не пожелал бы себе самый прихотливый человек. Достался он Данилу, перешед через руки Бог знает скольких прадедов и прабабок, а ведь известно всякому, что где поселится украинец с украинкою, там сейчас же зацветет вишневый садик около белой хатки, заблагоухают всякие цветы, разбегутся извивчивые тропинки по степи и по роще и раздадутся мелодические песни, – так можете вы себе представить, что за сад это был, взлелеянный столькими поколеньями Чабанов, каково обилие цветов, сколько избранных местечек и в степи, и в лесу, и на лугу по соседству, и что за богатство песен.
   Кроме того, сам Бог счастливо поместил этот хутор между степью и лесом, рекою и лугом, горою и долиною: с одной стороны степь убегала из глаз, зеленая, безбрежная, пахучая, волнующаяся переливными волнами зелени; с другой стороны возносились горы, то убранные в деревья, в мягкую мураву, то каменистые и обнаженные. Прелестная долина, совсем уединенная, без следов и дорог, как-то блаженно цвела себе с третьей стороны – а с четвертой катилась река, то по лугу, вровень с мягкими берегами, отражая в своих водах одно небо с его светилами да гирлянды гибких камышей, то вдруг попадалась между двух скалистых утесов и шумела под их громадною аркою.
   Боже! как хорошо бывало в летнее утро, когда солнце всходило, луг сверкал под росистыми каплями и выпархивали птицы, притаившиеся в камышах, и легкая пелена тумана качалась над рекою! Боже! как сладки бывали в безмятежной долине, при первых лучах солнца, первые утренние благоухания трав и цветов! А освеженные ночною тишиною горы, позлащенные утренним светом и блеском! А тихо шелестящие леса! А степь безграничная, вся в тенях и разливах света!
   Это утро, – а день какой! День, когда все в природе проснулось, живет в полном разгаре света, жизни и деятельности! Как шумели тогда свежие леса и как сияла безмятежная долина! Как нежила роскошная степь, и что творил с человеческою душою ропот глубокой реки, соединенный с трепетом звонких камышей!
   А вечер? Тихий, розовый вечер, обнимающий землю темнотою и прохладою! А выступающие звезды и всходящий месяц – полоса лунного света по темной степи, – часть лесной опушки, посребренная сиянием, – чашечки ночных цветов в долине, мягко освещенные лунным лучом, – сверкающие из речной глубины и струящиеся в текущих струях звезды, одна гора, вся помраченная, другая вся посветлевшая, и ясный огонек в хатке, потонувшей в средине цветущего сада!
   И кроме этого благодатного соседства мягкого луга с глубоководною рекою, величавых гор и цветущей долины, шумящего леса и волнующейся степи, было еще доброе соседство хороших людей козацкого рода.
   Каждый праздник уж непременно или сами Чабаны выбирались в гости, или надо было им приглядываться и узнавать, кто это подвигается по степовой дороге к хатке: Семен ли Ворошило или Андрий Крук; или надо было выходить навстречу, заслышав по долине звонкий говор веселой и миловидной девушки Ганны, появляющейся впереди других девушек и молодиц, в исполинском ярком, только что по дороге сплетенном, венке на головке; или надо было ждать на берегу, пока приближалась утлая лодочка Ивана Грима.
   Да что проку перечислять всех друзей и приятелей, и к чему рассказывать все их увеселения и забавы, приятные встречи, дорогие свиданья, ласковые расставанья? Вчуже самая милая забава может показаться самою скучною, самая большая радость непонятною – это известно, и известно тоже, что иногда никакие заманчивые игры и ликованья не сравнятся с тихою беседою добрых знакомых людей, и никакие краснобайчивые речи не заменят молчаливого сообщества надежного, верного друга. Мне кажется, лучше всего будет просто сказать, что на хуторе житье было очень хорошее, такое хорошее, что никому и в голову не приходило его в чем-нибудь изменить, ни у кого не являлось желания чем-нибудь его украсить.
   Но жизнь человеческая, как говорится, не прямоезжая ровная, гладкая дорога. Ох, сколько рытвин, пропастей и всяких напастей!
   И вот по Украйне стали носиться недобрые слухи, а что еще и того хуже, стали твориться недобрые дела. Чем цветок душистее и свежее, тем быстрее протягиваются руки к цветку, и «за его прелесть срывают его», – хороша была Украйна, и вот татары и прочие разные враги льнули к ней и раздирали ее, соперничая друг с дружкою в обмане, ненасытности и предательстве.
   Много было кровавых, грозных сеч, трудных переворотов, печальных и ужасных событий, – о них долго бы рассказывать.
   При Богдане Хмельницком, – я надеюсь, что вы все слыхали и знаете немножко, что за гетман был Богдан Хмельницкий? – при Богдане Хмельницком Украйна как будто приотдохнула, но после его смерти такие смуты опять наступили, такие беды, что, говорят, тогда самые грозные глаза плакали и самые мудрые головы кружились.
   Народ украинский разделился на партии: кто стоял за великороссов, кто за поляков, кто за дружбу с татарами. Как всегда почти, к сожалению, бывает, к общим делам примешались частные делишки, возникли ссоры, распри и в конце концов вышло по пословице: запрягли-то и прямо, да поехали криво.

II

   Раз ввечеру собрались гости у Данилы Чабана. Вечер был тихий, темный, гости были задумчивы и смирны, хозяева не хлопотливы и не веселы. Больше менялись взглядами, чем словами. Всех, кажется, занимали одни и те же мысли, всех тяготили одни и те же заботы. Изредка обращались к Андрию Круку с вопросами о городе Чигирине, и если речь велась, то велась она все о том же городе Чигирине.
   Видно было, что Андрий Крук хорошо знал этот город: он отвечал без запинки и точно рисовал своим рассказом и стены Чигиринские, и улицы, и крепостные валы.
   Женщины тоскливо прислушивались к мужским разговорам, а когда разговоры эти умолкали и клубы дыма начинали обвивать усатые лица, они тихо перешептывались. В их шепоте все слышалось о разных битвах, о спаленных городах, о разоренных селах, о павших в сече людях. Беспрестанно женские лица бледнели, беспрестанно слезы сверкали на глазах.
   Одна старуха сидела, точно изваянная, неподвижно, изредка только, когда все умолкали, она, как бы очнувшись, говорила:
   – Мои оба пошли. Я сама снаряжала!
   – Твой тоже ушел? – тихо спросила одна молодая девушка, судя по бледности лица и лихорадочному оживлению, сама недавно проводившая «своего», у подруги.
   – Ушел. Вчера ввечеру мы…
   Она хотела что-то рассказать, но губы у нее задрожали и помертвели – она ничего не рассказала, и подруга ее больше не спрашивала.
   Дети не возились, не резвились, а ютились где-нибудь в уголку и, с омраченными личиками, тоже думали свои думы, или, усевшись около стариков, настораживали ушки и, казалось, ловили все взгляды и запоминали все слова.
   Одна только крошечная гостья, с белокудрою головкою, с огромнейшими блестящими глазами и с яркими губками, была совершенно предана своему делу: от усердия и заботы она даже высунула остренький язычок и, сбочив головку, вязала какие-то снопики из травы.
   Все больше вечерело и в хате все больше утихало. Уже крошечная гостья, выпустив из рученок снопики, сама снопиком лежала около ног матери, объятая крепким сном, завесившись спустившимися прядями светлых кудрей.
   Было темно на дворе, и стало очень тихо в хате.
   Вдруг постучались в хатное окошечко…
   До того это было неожиданно, что сначала никто не поверил своим ушам. Но стук повторился опять и опять, и повторился очень отчетливо, ясно, громко.
   Хозяин поднялся с своего места и пошел отворять двери; его гости и приятели раскурили с прежнею невозмутимостью трубки; женщины заволновались, дети встрепенулись.
   Данило приотворил двери и спросил, кто стучится. Ему ответил такой голос, от раскату которого запело хатное окошечко, что прохожий-де человек, усталый странник, просит позволения отдохнуть у ласкового хозяина.
   Данило на это ответил: «Милости просим!» и, распахнув двери настежь, пригласил странника войти.
   В распахнутые двери ворвалась струя пахучего вечернего воздуха и на мгновение сверкнуло несколько слабосияющих звезд, потом двери заслонила собою исполинская человеческая фигура, во всех углах отдалось и прогудело: «Помогай Боже», и, низко наклонив голову, боком пронесши могучие плечи, вошел в хату странник.
   Будь в хате люди с более шатким, с менее невозмутимым нравом, они наверно бы потерялись и не знали бы, как принять этого странника. Хотя на Украйне не в диво могучая и блистательная козацкая красота, не скоро бы, однако же, нашелся ровня вошедшему к Даниле Чабану страннику. Этот высоченный рост при удивительной стройности и змеиной гибкости, это загорелое суровое лицо с огненными очами, чуткость и вниманье ко всему, и, вместе с тем, свободное, невозмутимое спокойствие хоть кого заставили бы вздрогнуть.
   Но в хате у Данилы собрались все люди неподатливые на переполохи, и потому усталый странник был принят, как подобает усталому страннику: его приветливо просили садиться и радушно угостили чем Бог послал.
   Странник отличался и простотою, и скромностью, и доброчинием, и благоприличием. Как человек перехожий и никому здесь не известный, он себя вовсе и не выдвигал на вид и напоказ, а также не впивался он любопытными взглядами во все уголки хозяйской хаты, не выведывал хитрыми, не выпытывал ветренными вопросами о житье-бытье хозяйском, – вовсе нет. Ничуть. Странник, если вел речи, то все вел речи общие, всех тогда занимавшие и волновавшие: о неприятельском хищничестве, о разорении и опустошении Украйны, о виденных им по пути грабежах и буйствах; спросил хозяина, мирно ли пока у них и безопасны ли окружные дороги.
   Хозяин и хозяйские гости, с своей стороны, показали себя примерно: глядя на такого странника, верно, им приходили в голову вопросы, от которых до смерти чесался язык: откуда он, странник, явился и куда путь держит? Сколько он перешагнул гор и долин, пока утомил свои мощные члены? По обету ли странствует он, по нужде или по прихоти? Где он родился и крестился, что говорит о неверном турке, как о не раз ловленном звере, о поляках, как о не раз испытанных панах, о москалях, как о не раз изведанных боярах? Знает он, кажись, немножечко и Сечь Запорожскую, повидал и всю Украйну из конца в конец.
   Но никто не побеспокоил странника, а себя не унизил ни лукавым, ни прямым вопросом. Разговаривая, только глядели на него, на его сельскую одежду, да соображали про себя, где та мирная нива, возделанная его руками, на которой он приобрел себе шрамище через всю щеку, от горбатого носа до чуткого уха.
   Однако чем дальше шла беседа, тем странник становился разговорчивее; вероятно, ободренный общим вниманием и безмолвным участием, он принялся описывать с такою живостью и яркостью недавние битвы, что все притаивали дыханье, точно присутствовали сами зрителями при настоящих сечах. На вид невозмутимые козаки воспламенились; женщины вскрикивали и плакали; дети, потеряв всепобеждающий сон, с полуотверстыми ротиками, с широко раскрывшимися глазами, не шевелились на своих местах, словно зачарованные.
   Вдруг резко раздались два пистолетные выстрела один за другим. Все в хате смолкло и наострило слух. Выстрелы прокатились откуда-то из степной дали, и прежняя безмятежная тишина наступила. Молчание длилось, но больше ни единого звука не донеслось, кроме веянья душистого воздуха в цветущих ветвях сада, обступавшего со всех сторон хату.
   – И до вашего хутора долетает голосок! – проговорил странник.
   – Это никак с Чигиринского шляху? – промолвил Андрий Крук.
   – Слышно отовсюду! – сказал хозяин.
   В это время женщины стали тихо прощаться с хозяйкою, сбираясь по домам. Иные вели, иные несли детей. Между женщинами были и старые, и молодые, и совсем юные, но все их разнородные лица, когда яркий свет осветил их при прощаньи, выражали тысячью разнородных выражений одну и ту же непреклонную волю, которая огненными чертами отпечатлевалась на лицах мужчин. Потопленная в душистоцветущем саду хата, где трепещущий свет каганца отбрасывался на усатых лицах, на пороге полуоткрытой двери фигура хозяина, провожающего глазами удаляющиеся фигуры гостей, тихо исчезающих по окружным тропинкам, двор, соединяющийся со степью, нигде заборов, ни оград, кроме шелестящих деревьев – это представляло, казалось, мирную сельскую картину, но, вместе с тем, картина эта тоже дышала, если можно так выразиться, какою-то особою, безмолвною и тихою, но грозною силою.
   Из гостей остались только Андрий Крук и Семен Ворошило.

III

   – А каково теперь пробираться к Чигирину? – спросил странник, понижая голос, как человек невольно делает в опасные времена, заводя речь о чем-нибудь для себя важном.
   – Да трудненько, – отвечал хозяин. – Повсюду польские отряды…
   Хозяйские приятели безмолвно выпустили из уст по огромному клубу дыма, причем слегка приподнялись их густые брови, и все это вместе без слов красноречиво выразило, что мнение их совершенно согласно с мнением хозяина.
   Глаза странника устремились на собеседников и переходили с одного невозмутимого лица на другое.
   Один взгляд этих огненных, зорких глаз говорил, сколько пережито уже им опасностей, сколько перебыто трудностей и каков есть навык к встрече с бедою, какова ловкость в борьбе с напастью.
   – А мне путь прямо в Чигирин, – сказал странник.
   – Теперь туда прямо и ворона не пролетит, – заметил Андрий Крук.
   – А далеко до Чигирина? – спросил странник.
   – Лучше б далеко – да легко, а то близко, да склизко! – отозвался Ворошило, а Андрий Крук пристальней поглядел на странника, а хозяин на Андрия Крука.
   – Нашему брату, страннику, не разбирать дорог, – отвечал странник, – хоть часом дорожка лежит и докучненькая, а берешь ее… Отрада, если добрый товарищ встретится, панове! Я скажу вам, был у меня добрый товарищ – была у меня с ним и добрая рада, и щирая правда!
   При последних словах странника что-то особое мелькнуло на лицах его слушателей.
   – Конечно, – сказал хозяин, – доброе братство лучше великого богатства!
   – Хороши у поляков паны, у турок султаны, у москалей ребяты, а у нас браты! – сказал Андрий Крук.
   – Да не всякого пана познать по жупану! – сказал Ворошило.
   – Плохой тот поп, что угадывает праздники тогда, когда минули! – отвечал странник, обводя их своими искрометными глазами.
   Ему отвечали не менее говорящими взглядами.
   Несколько времени длился этот немой разговор, но до того красноречивый, что после него и слов не понадобилось: друг друга признали.
   – С Сечи товарищи поклон шлют! – сказал странник, – а меня послом в Чигирин.
   – Мы вам верные друзья и слуги! – ответили ему козаки в один голос.
   – Что нового? – спросил сечевик.
   – Да один поладил было с Москвою, а другой с Польшею переговаривается, турков на помощь призвал. Тяжкие времена!
   Глубокое уныние омрачило козацкие лица. Горесть, прикрытая наружною безмятежностью, вырвалась наружу и высказалась во всей своей мощи.
   – Мне надо пробраться в Чигирин, – сказал сечевик после некоторого молчания.
   – Все дороги перерезаны.
   – А Гунин ход?
   – У них в руках!
   Сечевик призадумался, но видно было, что его не обманутая надежда огорчала, не пугала трудность, а что он просто прибирал в уме новые средства и способы, как лучше достичь предположенной цели.
   – Слушайте, товарищи, – сказал он, подумав, – мне надо пробраться в Чигирин до Петра Дорошенка. Дело идет тут не об одной голове, а идет дело об целой Украйне… Если опоздаю в Чигирин, то…
   Тут сечевик оглянулся на все стороны.
   Хозяйки не было в хате, дети поснули сидя, и он уже хотел было продолжать свою речь далее, как вдруг встретил устремленные на него глаза, словно два огромные алмаза, горящие участием и вниманием. Глаза эти сияли из темного неосвещенного угла хаты, и только всмотревшись хорошенько, сечевик распознал уютившуюся там грациозную фигурку девочки, неподвижно рисовавшуюся в тени: как она оперлась на сложенные ручки, вытянув головку, устремив глаза, так и замерла, словно заслушавшись.
   – Это моя маленькая дочка, – сказал хозяин, оглянувшись по направлению глаз сечевика. – Маруся, подойди сюда!
   Маруся подошла к отцу. Свет ярко ударил ей прямо в личико и рассыпался по всей ее стройной фигурке. Это была настоящая украинка-девочка, с темными бархатными бровями, с загорелыми щечками, в вышитой рубашке с широкими рукавами, в синей запаске и в червонном поясе. Густые русые волосы, сплетенные в косы, и в косах слегка кудрявились и блестели, как шелк. На головке был венок цветов, из которых иные уже поувяли, иные еще сохраняли свою свежесть и слабо пахли.
   – Маруся! – сказал отец, – что ты слышала из нашего разговора?
   – Все, – отвечала Маруся.
   – А что?
   Марусины глаза обратились на сечевика.
   – Надо в Чигирин, – промолвила она, – надо до пана гетмана…
   – Слушай, дочка, – сказал отец медленно и тихо, – что ты слышала, не говори ни одной душе живой, как будто бы ты и не слыхала. Понимаешь?
   – Понимаю, тато! – отвечала Маруся.
   Отец не повторил наказу, и Маруся не давала никакого обещанья, но в непоколебимой верности девочки никто не усомнился.
   – Не надо тебе слушать наших речей, Маруся, – сказал Данило. – Поди, покличь мать из саду, скажи ей, что братья поснули.
   Маруся покорно пошла к двери, но в эту минуту вдруг послышался лошадиный топот; скакал как будто целый отряд конных, послышались разнотонные крики грубых голосов, и бледное, как смерть, лицо хозяйки показалось в дверях.
   – Скачут конные… отряд… – проговорила она. – Прямо к нашей хате… вот они…
   – Пропало все дело! – глухо воскликнул Данило.
   Сечевик уже был на ногах и держал в руках шапку. Козаки стояли молча. Суматохи не было ни малейшей, но видно было, что мысли страшно работали в каждой голове и что тысячи планов и намерений перевертывались у всякого в уме.
   Хозяйка затворила дверь со двора в сени и из сеней в хату и стояла, не сводя глаз с мужа, в ожиданьи приказанья и распоряженья.
   Около нее, так же бледна и в таком же смятении, стояла Маруся.
   – Вы спите! – проговорил Данило, обращаясь к козакам. – Ты работай, шей! – сказал он жене. – Я пошел к товарищу еще засветло… Козаки пришли волов поглядеть, торгуют у меня…
   – Есть выход из светлицы в степь, – обратился он к сечевику, – иди за мною!
   Все это было быстро сказано и вслед за сказанным исполнено быстрее, чем можно рассказать словами.
   В одно мгновение оба козака лежали на лавках, погруженные в завидный сон, подложив под головы люльки и шапки; свет играл на их лицах, нисколько не тревожа их крепкого сна, дыханье их было так мерно, что по нем можно было, как по часам, считать время; хозяйка сидела за работою, Маруся тоже, и обе прилежно погрузились в мудрости узорчатых рукавов.
   Данило с сечевиком быстро перешагнули темные сени, отворили и затворили за собою дверь светлицы.

IV

   Между тем прискакавший отряд был уже у крыльца; храпенье лошадей, переговоры всадников отчетливо были слышны в хате; потом несколько человек спешилось, потом раздался наглый стук в двери и грубый голос закричал:
   – Эй, вы!.. отворяйте!
   Не успела хозяйка встать и спросить, кто там, как двери чуть не слетели с петель от повторенного стука и разбитое стекло со звоном посыпалось в хату вместе с вышибленною рамою. Жесткоусая, широкоскулая образина заглянула в окно, быстро, недоверчиво и подозрительно все обозрела и крикнула:
   – Чего не отворяешь?.. Чего не отворяешь?..
   Хозяйка выпустила из рук работу, но еще стояла на одном месте в нерешимости.
   – Отворяй! – закричало вдруг несколько угрожающих голосов, и двери так задрожали под ударами, что вся хата содрогнулась.
   Хозяйка отворила дверь. Ватага иноземных солдат ворвалась в хату и с шумом и гамом кинулась шарить по всем углам.
   Хозяйка, собрав около себя маленьких детей, внезапно разбуженных, пораженных страхом и изумлением и жадно следящих за всею суматохою глазами, полными слез, стояла в стороне и бесстрастно глядела, как все ее домашнее убранство, вся ее хозяйственная утварь валилась, билась и уничтожалась.
   Между тем, как одни пристали с допросами к Андрию Круку, который зевал во весь рот вместо всякого ответа и, словно опьянелый от сна, качался из стороны в сторону, как качается свитка, перекинутая через жердь в ветряную погоду, другие толкали под бока Семена Ворошила, который приподнимался, взглядывал на них, принимал их то за кума Герасима, то за кума Евдокима и опять падал на лавку, точно подстреленный.
   – Это он! Он самый!.. Нет, не он!.. Нет, он!.. – кричала военная ватага, споря между собою и теребя обоих козаков.
   – Где хозяин?.. Подавай хозяина! – кричал, выходя из себя, начальник, по-видимому, ватаги.
   – С утра к приятелю ушел в гости, – отвечала хозяйка.
   – В гости?.. Дам я вам гости! Изменники! Мятежники!.. Что это за люди?
   И он, вместо указки, ударил со всего размаху нагайкою прежде Крука, потом Ворошила, и с таким видом подступил к хозяйке, что она подалась назад, как перед рассвирепевшим зверем.
   – Знакомые люди, – отвечала она, после этого невольного движения снова одолевая свое смятение. – Они пришли волов торговать у нас, – дожидаются мужа.
   – Так, так, ваша милость, – отозвался Андрий Крук, вставая и отряхивая, по-видимому, последние грезы, – мы пришли волов торговать и не застали хозяина. Что ж, говорю я куму, – вот ему, – объяснил он, указывая на Ворошила, который тоже отряс грезы и смиреннейше поводил глазами по всем лицам, избегая встречи с устремлявшимися то на него, то на Крука со всех сторон взглядами. – Что ж, кум, говорю я ему… Нету, кум, хозяина дома, а?.. Нету – так нету. На нет и суда нет…
   – Перестань болтать, глупый мужик! Хитрецы! Предатели! Знаем мы вас! Перевязать их! – крикнул он своим, и те в ту же минуту бросились на козаков, словно коршуны.
   В это самое время дверь отворилась, и в хату вошел Данило.
   – Кто такой? – закричал начальник, бросаясь на него.
   – Да когда-то люди здешним хозяином звали, – отвечал Данило.
   – Гей! вы! Стоит ли караул около двора? Не дремать! слышите?
   – Если ты дорожишь своею жизнью, – начал он, обращаясь к стоявшему перед ним Данилу, – отвечай мне сейчас же без уверток: где мятежник-запорожец? Отвечай прямо!.. Или я тебя сотру в порошок.
   Все это было сказано надменно и крикливо. Данило поглядел на стоявшую перед ним довольно тучную фигуру, едва достающую ему по плечо козацкое, и ответил спокойно:
   – Не знаю никакого мятежного запорожца!
   – Я хату твою испепелю! Я у тебя бревна на бревне не оставлю! Слышишь?
   – Ваша воля и ваша сила! – так же покойно отвечал Данило.
   – Да не уйдет он от нас! Стоит ли из-за этого горячиться! – сказал другой, тоже, по-видимому, офицер, с самого своего появления усевшийся на лавке и куривший трубку с янтарным мундштуком. – Мы ведь почти с утра не ели! – прибавил он с протестующим, хотя кротким вздохом.
   – Что есть съестного? – закричал гневный старшой, внезапно и яростно начиная кидаться из стороны в сторону и нюхать воздух. – Что есть? Подавай сюда! Живо! Подавай!
   И он топал ногами и колотил своею саблею по столу.
   – Жинка! – проговорил Данило, – поспешай с вечерею.
   Хозяйка быстро принялась за сборы к угощению. Глаза ее обежали всю хату, все уголки, будто ища кого-то, и, казалось, некоторая тревога промелькнула на ее бесстрастном лице.
   Она искала глазами Марусю и теперь только заметила, что девочка незаметно исчезла во время суматохи.

V

   Чудесная, темно-голубая, прозрачная, теплая ночь таинственно звездилась, когда Маруся поспешно выскользнула из хаты, проползла под кровом стелющихся по земле ветвей цветущей калины и очутилась в саду. Тут ее скрыли кудрявые яблони и густые, как сеть, черешни.
   Тут она стояла, унимая биение сердца. Каждая ее жилка билась, ноги подламывались под нею, мысли роились и мешались; какие-то сверкающие образы носились перед глазами, а из глаз струились горячие слезы, исторгаемые новою, дотоле неведанною сердечною скорбью, перемешанною с какою-то восторженною надеждою.
   Свежий ночной воздух привел ее в себя, наконец, и слезы приостановились, и мысли приняли строй.
   Все было вокруг так душисто, и свежо, и цветуще! Все так мило и близко душе! Вся преисполненная любовью и горем, она склонилась и жарко стала целовать травы, цветы, склонявшиеся ветви, обращая туда и сюда глаза свои, выражая всем существом своим и недоуменье, и беззаветную преданность чему-то, не совсем еще ясно усвоенному, уразумленному, но уже поглотившему всю душу.