Страница:
– Вот тоже… – Как бы ища поддержки, Чонкин оглянулся на печку, потом на портрет Сталина. – Кабы ты спросил, какие они, я бы тебе сказал: мертвые. А ты спрашиваешь, чем занимаются…
– Не ты, а вы, – поправил лейтенант.
– Мы-ы? – переспросил Чонкин, вконец запутавшись. – Ты про кого спрашиваешь?
– Я говорю, Чонкин, что к следователю, тем более к старшему по званию, нужно обращаться на «вы». Ты меня понял?
– Понял, – сказал Чонкин, впрочем, не очень уверенно.
– Ну ладно, – сказал лейтенант. – Это оставим. Перейдем к другому. Скажи мне, как ты очутился в деревне Красное?
– Как очутился?
– Ну да.
– В деревне Красное?
– Ну да, да, – повторил лейтенант несколько раздраженно. – Как ты очутился в деревне Красное?
– А то ты не знаешь.
– Чонкин! – Лейтенант стукнул по столу кулаком.
– А чо Чонкин, чо Чонкин! – стал сердиться подследственный. – Будто ты сам не знаешь, как солдат очучивается где-либо. Старшина послал.
– Какой старшина?
– Ха, какой! – Чонкин развел руками и опять посмотрел на печку, на Сталина, на девочку, как бы призывая их в свидетели непроходимой тупости лейтенанта. Не знает, какой еще может быть старшина.
– Ну этот же, – сказал он. – Ну как его… Ну Песков же.
– Значит, старшина Песков? – переспросил лейтенант, записывая. – Проверим. А может, не было никакого старшины, а, Чонкин? – Филиппов хитро посмотрел на Чонкина и подмигнул. – Может, ты сам сбежал? Может, ты так решил: пусть, мол, Родину защищают всякие дураки, а я умный, я лучше с бабой где-нибудь полежу. Может, так было дело?
– Нет, – хмуро ответил Чонкин. – Не так.
– А с какой же ты тогда целью поселился у Беляшовой?
– У Беляшовой?
– Д-да, у Беляшовой. С какой целью ты у нее поселился?
– Так ведь с целью, чтоб жить с Нюркой, – объяснил Чонкин правдиво.
Лейтенант встал и ногой отодвинул стул к стене. Он не был доволен результатами допроса, который принимал дурацкое направление. Лейтенант нервничал. Он только утром вернулся из области, где подполковник Лужин всю ночь вынимал из него душу, въедливо выспрашивая все подробности и детали того случая, когда оперативный отряд под руководством Филиппова в полном составе был захвачен одним плохо вооруженным красноармейцем.
– Чудовищная история, – сказал Лужин. – Нет, я этого понять не могу. Тут что-то не так. Что-то ты от меня скрываешь. Может быть, ты сделал это намеренно, а?
– Зачем? – спросил Филиппов.
– Если бы я знал, зачем, – вздохнул Лужин, – я бы тебя расстрелял. Я этого не делаю только потому, что не хочу привлекать к этому делу внимание. Да. Потому что с меня тогда тоже спросят. Так что пока иди, но помни: я могу передумать.
– А как же быть с Чонкиным? – спросил лейтенант.
– С Чонкиным? – переспросил Лужин. – Как быть? Оформить как дезертира и – в трибунал. Дело не раздувать, никого не втягивать. Но чтобы я фамилию Чонкин никогда больше не слышал, нет.
Филиппов вернулся в Долгов на рассвете невыспавшийся и злой. Ему хотелось действительно с этим Чонкиным закончить как можно скорее, а для этого получить от него нужные показания. Но Чонкин явно над ним издевался и валял дурака.
– Ну так что же, – сказал лейтенант, приближаясь к Чонкину, – все более или менее ясно. Неясно только одно: как вы, советский человек из простой крестьянской семьи, докатились до того, что теперь сидите в тюрьме, как это понимать, а, Чонкин?
Чонкин пожал плечами и хотел сказать, что и сам он не понимает, как же это все действительно получилось, но ничего не сказал, потому что вдруг увидел перед собой ствол направленного на него револьвера.
– Застрелю-у-у! – завопил лейтенант.
Чонкин инстинктивно дернулся головой и ударился затылком о стену.
В кабинете сразу стало вроде бы неуютно. От револьвера пахло ружейным маслом и смертью.
– Сейчас, сука, падло, выпущу в тебя всю обойму! – зверел на глазах лейтенант. – Да я тебя… в рот и в нос, и в печенку…
Тут автор вынужден остановиться в полном бессилии. Боясь оскорбить нравственное чувство читателя, он и дальнейшую речь лейтенанта не может изобразить иначе, как точками, а отдельные печатные слова, которые случайно в ней попадались, приводить нет никакого резона, ибо, вырванные из контекста, они не передают ни глубины, ни яркости, ни даже смысла употребленных в данном случае выражений.
Сидя на табуретке, Чонкин пытался уклониться от револьвера. Он откидывал голову и стукался затылком о стену. Дырка ствола плавала перед глазами, двоилась, троилась и вызывала в переносице ощущение невыносимого зуда. Чонкин морщился. Верхняя губа его при этом непроизвольно задиралась и ползла к носу, обнажая редкие зубы.
Красное от возбуждения лицо лейтенанта то заслоняло, то открывало портрет Сталина с девочкой на руках. Сталин улыбался девочке и одним глазом сочувственно косил на Чонкина, как бы говоря ему: «Ты же видишь, что он психически ненормальный, ты уж лучше не серди его, не запирайся, а скажи сразу все как есть».
Чонкин вовсе даже не запирался, но от страху у него залипал язык и не мог вытолкнуть наружу ни единого слова. Лейтенант же воспринимал молчание подследственного как неслыханное наглое упорство. И был бы хоть человек, а то так, недотепа какой-то, с которым, если б не обстоятельства, можно делать все, что хочешь, можно посадить, можно расстрелять, а можно и просто выпустить в лес, на свободу, и пусть живет себе на дереве, как обезьяна.
– Встать! Сесть! – закричал Филиппов. – Встать! Сесть! Встать! Сесть!
Чонкин встал, сел, встал, сел, встал, сел – дело привычное.
– Будешь говорить?
Чонкин молчал.
– Руки вверх! Лицом к стенке! Ты чувствуешь, падло, сука, чем это пахнет?
Стволом револьвера он почесал Чонкину затылок, а коленом уперся в зад.
Чонкин чувствовал, чем это пахнет, ему было ужасно неприятно. Он уткнулся носом в стену. Хотелось влипнуть в стену и просочиться через нее.
Открылась дверь. Чонкин краем глаза увидел – вошла секретарша Капа. Нисколько не удивившись происходящему, Капа отозвала лейтенанта в уголок и стала шептать что-то, но что именно, Чонкин не разобрал. Он разобрал только, как лейтенант спросил: «А что ей нужно?» – но ответа Капы не слышал.
– Ну вот, – громко и недовольно сказал Филиппов. – Не дают работать. Ходят, ходят, ходят тут всякие…
Как любой уважающий себя человек, лейтенант был уверен, что он один занят стоящим делом, а остальные только и думают, как бы самим ничего не делать и других оторвать от работы.
– Опусти руки! – приказал он Чонкину. – И не поворачивайся. Так и стой лицом к стене, пока я не вернусь.
С этими словами он вышел.
Через промежуток времени, который можно считать ничтожным, лейтенант Филиппов появился на крыльце Учреждения и увидел Нюру, стоящую под деревом, на котором сидела ворона. Здесь между Нюрой и лейтенантом состоялся разговор, который длился недолго.
Вернувшись в свой кабинет, Филиппов застал Чонкина, как и оставил, стоящим лицом к стене. Но даже и по стриженому затылку подследственного было видно, что за время отсутствия лейтенанта он о многом успел передумать.
– Повернись! – беззлобно приказал лейтенант, проходя к своему столу. – Сядь! – кивнул он на табуретку.
Чонкин сел, шморгнул носом, а рукавом утерся.
– Ну так что же, Чонкин, будем признаваться в совершенных преступлениях прямо и чистосердечно или будем запираться, юлить, лгать и пытаться обвести следствие вокруг пальца?
Чонкин сглотнул слюну и промолчал.
– Чонкин! – повысил голос лейтенант. – Я вас спрашиваю. Признаете ли вы себя виновным? – Он снова вынул наган и слегка постучал по столу рукояткой.
– Признаю, – еле слышно сказал Чонкин и покорно кивнул головой.
– Так! – оживился лейтенант и быстро записал что-то в протоколе. – А в чем именно вы признаете себя виновным?
– А именно виновным себя признаю у во всем.
– Ну что ж, тогда распишитесь вот здесь.
И Чонкин расписался. Как умел. Долго выводил заглавное «ч», обмакнул ручку в чернила, написал «о», еще раз обмакнул, написал «н» – и так всю фамилию через весь лист. Лейтенант бережно взял лист протокола и долго дул на драгоценный автограф.
– Вот и молодец, – сказал он. – Хочешь яблочка?
– Давай, – сказал Чонкин, махнув рукой.
5
6
7
8
– Не ты, а вы, – поправил лейтенант.
– Мы-ы? – переспросил Чонкин, вконец запутавшись. – Ты про кого спрашиваешь?
– Я говорю, Чонкин, что к следователю, тем более к старшему по званию, нужно обращаться на «вы». Ты меня понял?
– Понял, – сказал Чонкин, впрочем, не очень уверенно.
– Ну ладно, – сказал лейтенант. – Это оставим. Перейдем к другому. Скажи мне, как ты очутился в деревне Красное?
– Как очутился?
– Ну да.
– В деревне Красное?
– Ну да, да, – повторил лейтенант несколько раздраженно. – Как ты очутился в деревне Красное?
– А то ты не знаешь.
– Чонкин! – Лейтенант стукнул по столу кулаком.
– А чо Чонкин, чо Чонкин! – стал сердиться подследственный. – Будто ты сам не знаешь, как солдат очучивается где-либо. Старшина послал.
– Какой старшина?
– Ха, какой! – Чонкин развел руками и опять посмотрел на печку, на Сталина, на девочку, как бы призывая их в свидетели непроходимой тупости лейтенанта. Не знает, какой еще может быть старшина.
– Ну этот же, – сказал он. – Ну как его… Ну Песков же.
– Значит, старшина Песков? – переспросил лейтенант, записывая. – Проверим. А может, не было никакого старшины, а, Чонкин? – Филиппов хитро посмотрел на Чонкина и подмигнул. – Может, ты сам сбежал? Может, ты так решил: пусть, мол, Родину защищают всякие дураки, а я умный, я лучше с бабой где-нибудь полежу. Может, так было дело?
– Нет, – хмуро ответил Чонкин. – Не так.
– А с какой же ты тогда целью поселился у Беляшовой?
– У Беляшовой?
– Д-да, у Беляшовой. С какой целью ты у нее поселился?
– Так ведь с целью, чтоб жить с Нюркой, – объяснил Чонкин правдиво.
Лейтенант встал и ногой отодвинул стул к стене. Он не был доволен результатами допроса, который принимал дурацкое направление. Лейтенант нервничал. Он только утром вернулся из области, где подполковник Лужин всю ночь вынимал из него душу, въедливо выспрашивая все подробности и детали того случая, когда оперативный отряд под руководством Филиппова в полном составе был захвачен одним плохо вооруженным красноармейцем.
– Чудовищная история, – сказал Лужин. – Нет, я этого понять не могу. Тут что-то не так. Что-то ты от меня скрываешь. Может быть, ты сделал это намеренно, а?
– Зачем? – спросил Филиппов.
– Если бы я знал, зачем, – вздохнул Лужин, – я бы тебя расстрелял. Я этого не делаю только потому, что не хочу привлекать к этому делу внимание. Да. Потому что с меня тогда тоже спросят. Так что пока иди, но помни: я могу передумать.
– А как же быть с Чонкиным? – спросил лейтенант.
– С Чонкиным? – переспросил Лужин. – Как быть? Оформить как дезертира и – в трибунал. Дело не раздувать, никого не втягивать. Но чтобы я фамилию Чонкин никогда больше не слышал, нет.
Филиппов вернулся в Долгов на рассвете невыспавшийся и злой. Ему хотелось действительно с этим Чонкиным закончить как можно скорее, а для этого получить от него нужные показания. Но Чонкин явно над ним издевался и валял дурака.
– Ну так что же, – сказал лейтенант, приближаясь к Чонкину, – все более или менее ясно. Неясно только одно: как вы, советский человек из простой крестьянской семьи, докатились до того, что теперь сидите в тюрьме, как это понимать, а, Чонкин?
Чонкин пожал плечами и хотел сказать, что и сам он не понимает, как же это все действительно получилось, но ничего не сказал, потому что вдруг увидел перед собой ствол направленного на него револьвера.
– Застрелю-у-у! – завопил лейтенант.
Чонкин инстинктивно дернулся головой и ударился затылком о стену.
В кабинете сразу стало вроде бы неуютно. От револьвера пахло ружейным маслом и смертью.
– Сейчас, сука, падло, выпущу в тебя всю обойму! – зверел на глазах лейтенант. – Да я тебя… в рот и в нос, и в печенку…
Тут автор вынужден остановиться в полном бессилии. Боясь оскорбить нравственное чувство читателя, он и дальнейшую речь лейтенанта не может изобразить иначе, как точками, а отдельные печатные слова, которые случайно в ней попадались, приводить нет никакого резона, ибо, вырванные из контекста, они не передают ни глубины, ни яркости, ни даже смысла употребленных в данном случае выражений.
Сидя на табуретке, Чонкин пытался уклониться от револьвера. Он откидывал голову и стукался затылком о стену. Дырка ствола плавала перед глазами, двоилась, троилась и вызывала в переносице ощущение невыносимого зуда. Чонкин морщился. Верхняя губа его при этом непроизвольно задиралась и ползла к носу, обнажая редкие зубы.
Красное от возбуждения лицо лейтенанта то заслоняло, то открывало портрет Сталина с девочкой на руках. Сталин улыбался девочке и одним глазом сочувственно косил на Чонкина, как бы говоря ему: «Ты же видишь, что он психически ненормальный, ты уж лучше не серди его, не запирайся, а скажи сразу все как есть».
Чонкин вовсе даже не запирался, но от страху у него залипал язык и не мог вытолкнуть наружу ни единого слова. Лейтенант же воспринимал молчание подследственного как неслыханное наглое упорство. И был бы хоть человек, а то так, недотепа какой-то, с которым, если б не обстоятельства, можно делать все, что хочешь, можно посадить, можно расстрелять, а можно и просто выпустить в лес, на свободу, и пусть живет себе на дереве, как обезьяна.
– Встать! Сесть! – закричал Филиппов. – Встать! Сесть! Встать! Сесть!
Чонкин встал, сел, встал, сел, встал, сел – дело привычное.
– Будешь говорить?
Чонкин молчал.
– Руки вверх! Лицом к стенке! Ты чувствуешь, падло, сука, чем это пахнет?
Стволом револьвера он почесал Чонкину затылок, а коленом уперся в зад.
Чонкин чувствовал, чем это пахнет, ему было ужасно неприятно. Он уткнулся носом в стену. Хотелось влипнуть в стену и просочиться через нее.
Открылась дверь. Чонкин краем глаза увидел – вошла секретарша Капа. Нисколько не удивившись происходящему, Капа отозвала лейтенанта в уголок и стала шептать что-то, но что именно, Чонкин не разобрал. Он разобрал только, как лейтенант спросил: «А что ей нужно?» – но ответа Капы не слышал.
– Ну вот, – громко и недовольно сказал Филиппов. – Не дают работать. Ходят, ходят, ходят тут всякие…
Как любой уважающий себя человек, лейтенант был уверен, что он один занят стоящим делом, а остальные только и думают, как бы самим ничего не делать и других оторвать от работы.
– Опусти руки! – приказал он Чонкину. – И не поворачивайся. Так и стой лицом к стене, пока я не вернусь.
С этими словами он вышел.
Через промежуток времени, который можно считать ничтожным, лейтенант Филиппов появился на крыльце Учреждения и увидел Нюру, стоящую под деревом, на котором сидела ворона. Здесь между Нюрой и лейтенантом состоялся разговор, который длился недолго.
Вернувшись в свой кабинет, Филиппов застал Чонкина, как и оставил, стоящим лицом к стене. Но даже и по стриженому затылку подследственного было видно, что за время отсутствия лейтенанта он о многом успел передумать.
– Повернись! – беззлобно приказал лейтенант, проходя к своему столу. – Сядь! – кивнул он на табуретку.
Чонкин сел, шморгнул носом, а рукавом утерся.
– Ну так что же, Чонкин, будем признаваться в совершенных преступлениях прямо и чистосердечно или будем запираться, юлить, лгать и пытаться обвести следствие вокруг пальца?
Чонкин сглотнул слюну и промолчал.
– Чонкин! – повысил голос лейтенант. – Я вас спрашиваю. Признаете ли вы себя виновным? – Он снова вынул наган и слегка постучал по столу рукояткой.
– Признаю, – еле слышно сказал Чонкин и покорно кивнул головой.
– Так! – оживился лейтенант и быстро записал что-то в протоколе. – А в чем именно вы признаете себя виновным?
– А именно виновным себя признаю у во всем.
– Ну что ж, тогда распишитесь вот здесь.
И Чонкин расписался. Как умел. Долго выводил заглавное «ч», обмакнул ручку в чернила, написал «о», еще раз обмакнул, написал «н» – и так всю фамилию через весь лист. Лейтенант бережно взял лист протокола и долго дул на драгоценный автограф.
– Вот и молодец, – сказал он. – Хочешь яблочка?
– Давай, – сказал Чонкин, махнув рукой.
5
Чонкина потом спрашивали строгие люди: что ж ты, мол, так тебя и растак, лопух ты этакий, да как же ты сразу слабину показал и под всем подписался?
– Спужался больно, – отвечал наш горе-герой и улыбался застенчиво.
Ему говорили:
– Да как же так, ведь ты же до этого проявил, можно сказать, чудеса героизма.
– Свистел он все, – сказал Штык.
– Кто? Я? – ударял себя Чонкин кулаком в грудь. – Да что мне… Ты спроси у лейтенанта. Он же знает.
– Ладно, – махнул рукой Штык. – Теперь все ясно. Пришел, насвистел, с полком сражался.
Чонкин страдал. Ему не так было обидно, что подписал он чего-то, обидно было, что не верили. И как после такого поверить? Ладно бы применяли к нему какие-то особые меры, загоняли б иголки под ногти, зажимали бы в дверях отдельные члены тела, тут хоть деревянным будь, можешь не выдержать. А с ним-то ведь ничего подобного не вытворяли. Ну, сунули под нос револьвер, ну, кто спорит, неприятно, конечно, но терпеть-то все-таки можно.
А вот не вытерпел и подписал, что во время несения караульной службы неоднократно нарушал устав, пел, пил, ел, курил, отправлял естественные надобности, покинул пост, вступил в сожительство с Анной Беляшовой, передвинул объект охраны, нарушал форму одежды (появлялся среди местного населения в одном белье), пьянствовал, вел аморальный и даже разнузданный образ жизни; узнав о начале войны, не принял никаких мер, чтобы явиться к месту службы, уклонившись тем самым от исполнения своего воинского долга, что равносильно дезертирству.
Вот и развеян миф о легендарном герое Чонкине. И разочарованный автор пребывает в сомнении, стоит ли ему продолжать жизнеописание этой личности. Автор смущен. Как быть и что делать? Как держать ответ перед суровым читателем? Ведь он не только суров, он доверчив. Ну ладно, смирился он. Пусть этот Чонкин кривоног и лопоух, и размер головы в общем-то невелик, но ведь не зря же автор именно такого героя подсовывает, должен же он, если уж назван героем, подвиг какой-нибудь большой совершить.
Да, должен. Но боится. Чем больше подвиг, тем его совершать страшнее.
– Спужался больно, – отвечал наш горе-герой и улыбался застенчиво.
Ему говорили:
– Да как же так, ведь ты же до этого проявил, можно сказать, чудеса героизма.
– Свистел он все, – сказал Штык.
– Кто? Я? – ударял себя Чонкин кулаком в грудь. – Да что мне… Ты спроси у лейтенанта. Он же знает.
– Ладно, – махнул рукой Штык. – Теперь все ясно. Пришел, насвистел, с полком сражался.
Чонкин страдал. Ему не так было обидно, что подписал он чего-то, обидно было, что не верили. И как после такого поверить? Ладно бы применяли к нему какие-то особые меры, загоняли б иголки под ногти, зажимали бы в дверях отдельные члены тела, тут хоть деревянным будь, можешь не выдержать. А с ним-то ведь ничего подобного не вытворяли. Ну, сунули под нос револьвер, ну, кто спорит, неприятно, конечно, но терпеть-то все-таки можно.
А вот не вытерпел и подписал, что во время несения караульной службы неоднократно нарушал устав, пел, пил, ел, курил, отправлял естественные надобности, покинул пост, вступил в сожительство с Анной Беляшовой, передвинул объект охраны, нарушал форму одежды (появлялся среди местного населения в одном белье), пьянствовал, вел аморальный и даже разнузданный образ жизни; узнав о начале войны, не принял никаких мер, чтобы явиться к месту службы, уклонившись тем самым от исполнения своего воинского долга, что равносильно дезертирству.
Вот и развеян миф о легендарном герое Чонкине. И разочарованный автор пребывает в сомнении, стоит ли ему продолжать жизнеописание этой личности. Автор смущен. Как быть и что делать? Как держать ответ перед суровым читателем? Ведь он не только суров, он доверчив. Ну ладно, смирился он. Пусть этот Чонкин кривоног и лопоух, и размер головы в общем-то невелик, но ведь не зря же автор именно такого героя подсовывает, должен же он, если уж назван героем, подвиг какой-нибудь большой совершить.
Да, должен. Но боится. Чем больше подвиг, тем его совершать страшнее.
6
Каждое утро Нюра приходила на площадь перед Учреждением и стояла под тем самым деревом, верхушку которого видел Чонкин из кабинета лейтенанта Филиппова. Она приходила, стояла, вертела в руках свою почтальонскую сумку и разглядывала входную дверь, надеясь неизвестно на что. Подняться на крыльцо и войти в эту дверь она не решалась, а просто так стоять – для чего ж?
Работники Учреждения шли по утрам мимо Нюры и скрывались за этой таинственной дверью. Некоторые из них были Нюре знакомы, но появились и новые. Знакомым Нюра кивала головой и издалека кричала: «Эй, здравствуй!» Одни из них вздрагивали, недоуменно смотрели на Нюру и, пробурчав что-то себе под нос, двигались дальше. Другие же проходили, даже не вздрогнув, словно колебания атмосферы никак не влияли на их барабанные перепонки. Нюра невольно робела, не решаясь подступиться к столь важным персонам с такой ерундой, как Чонкин.
Топталась под деревом, потом шла на почту, набивала сумку письмами, возвращалась сюда же, опять топталась и только к вечеру добиралась до Красного. Разносила письма, кормила оголодавшую за день скотину, а сама ела ли, нет ли – бог знает. А потом была бесконечная ночь, и мокрая от слез подушка, и привычный путь в город Долгов, и бессмысленное стояние под деревом.
В сумке ее лежал узелок, а в нем – два засохших пирога с картошкой, пяток варенных вкрутую яиц и набитый махоркой кисет с витой надписью, вышитой бледными мулине: «Ване от Нюры с приветом».
Однажды ей повезло. Она стояла так же под деревом, когда к ней подошла дамочка в сапогах и с папиросой, спросила у Нюры, кого она ждет и зачем, сказала «сейчас» и скрылась в дверях Учреждения. Нюре пора уже было быть на почте, но не упускать же такой случай. Она подождала, и вскоре в тех же дверях появился лейтенант Филиппов в новой форме и хорошо начищенных сапогах. Он вышел как будто просто так, посмотрел на небо, потянулся, опустил глаза и увидел Нюру.
– Эй, здравствуй! – крикнула ему Нюра и приветливо улыбнулась.
– Вы ко мне? – спросил лейтенант, глядя на Нюру, как на незнакомую женщину.
– К тебе, – кивнула Нюра и, осмелев, приблизилась к лейтенанту. – Как он там-то?
– Это кто же? – благодушно спросил лейтенант.
– Да Ванька же, – доверчиво сказала Нюра, не поняв игры.
– Какой Ванька?
– Да Чонкин же.
– Чонкин, Чонкин… – повторил лейтенант, как бы мучительно припоминая. Достал из кармана папиросу, закурил. – Чонкин… – пробормотал он, поморщив лоб. – Что-то вроде слыхал. А как звать-то?
– Иваном, – уныло сказала Нюра. До нее дошло, что лейтенант шутит, но ответить ему тем же она не могла.
– Иван Чонкин! – звучно произнес лейтенант, как бы пробуя это имя на вкус. – Кажись, есть такой. А вы ему, собственно говоря, кем доводитесь?
– Сам знаешь! – Нюра начала сердиться.
– Я не знаю, – улыбнулся лейтенант доброжелательно. – Может быть, он ваш муж?
– Муж, – мрачно кивнула Нюра.
– А где это записано?
– А нигде. Я с ним жила без записи.
– Мало ли кто с кем жил, – заметил лейтенант философски. – У нас в деревне один с козой жил. Документ какой есть, что вы вместе жили?
Нюра не ответила. Раскручивая в руке сумку то в одну сторону, то в другую, она исподлобья смотрела на лейтенанта.
– Значит, нет документа? – допытывался лейтенант. – Ну вот, я так и думал. Значит, вы ему посторонняя. А посторонним справки не выдаются. Ясно? – Он выплюнул погасшую папиросу и посмотрел на Нюру.
– Да как же… – начала было Нюра.
– А вот так же! – Лейтенант вдруг озверел и, сбежав с крыльца, приблизился к Нюре. – Вот так же! – закричал он ей в лицо. – Нет никакого Чонкина! Нет, не было и не будет! А ты тут лучше не ходи и не путайся под ногами, а то и тебя возьмем как соучастницу.
– Так ведь я… – сказала Нюра и заплакала.
– И плакать нечего, – сбавил тон Филиппов. – Тебе никто ничего плохого не делает. Мы тебя потому и не берем, что ты к нему никакого отношения не имеешь, потому что посторонняя. И запомни это как следует: по-сто-ронняя.
С этими словами он повернулся, взбежал на крыльцо и скрылся за дверью.
Работники Учреждения шли по утрам мимо Нюры и скрывались за этой таинственной дверью. Некоторые из них были Нюре знакомы, но появились и новые. Знакомым Нюра кивала головой и издалека кричала: «Эй, здравствуй!» Одни из них вздрагивали, недоуменно смотрели на Нюру и, пробурчав что-то себе под нос, двигались дальше. Другие же проходили, даже не вздрогнув, словно колебания атмосферы никак не влияли на их барабанные перепонки. Нюра невольно робела, не решаясь подступиться к столь важным персонам с такой ерундой, как Чонкин.
Топталась под деревом, потом шла на почту, набивала сумку письмами, возвращалась сюда же, опять топталась и только к вечеру добиралась до Красного. Разносила письма, кормила оголодавшую за день скотину, а сама ела ли, нет ли – бог знает. А потом была бесконечная ночь, и мокрая от слез подушка, и привычный путь в город Долгов, и бессмысленное стояние под деревом.
В сумке ее лежал узелок, а в нем – два засохших пирога с картошкой, пяток варенных вкрутую яиц и набитый махоркой кисет с витой надписью, вышитой бледными мулине: «Ване от Нюры с приветом».
Однажды ей повезло. Она стояла так же под деревом, когда к ней подошла дамочка в сапогах и с папиросой, спросила у Нюры, кого она ждет и зачем, сказала «сейчас» и скрылась в дверях Учреждения. Нюре пора уже было быть на почте, но не упускать же такой случай. Она подождала, и вскоре в тех же дверях появился лейтенант Филиппов в новой форме и хорошо начищенных сапогах. Он вышел как будто просто так, посмотрел на небо, потянулся, опустил глаза и увидел Нюру.
– Эй, здравствуй! – крикнула ему Нюра и приветливо улыбнулась.
– Вы ко мне? – спросил лейтенант, глядя на Нюру, как на незнакомую женщину.
– К тебе, – кивнула Нюра и, осмелев, приблизилась к лейтенанту. – Как он там-то?
– Это кто же? – благодушно спросил лейтенант.
– Да Ванька же, – доверчиво сказала Нюра, не поняв игры.
– Какой Ванька?
– Да Чонкин же.
– Чонкин, Чонкин… – повторил лейтенант, как бы мучительно припоминая. Достал из кармана папиросу, закурил. – Чонкин… – пробормотал он, поморщив лоб. – Что-то вроде слыхал. А как звать-то?
– Иваном, – уныло сказала Нюра. До нее дошло, что лейтенант шутит, но ответить ему тем же она не могла.
– Иван Чонкин! – звучно произнес лейтенант, как бы пробуя это имя на вкус. – Кажись, есть такой. А вы ему, собственно говоря, кем доводитесь?
– Сам знаешь! – Нюра начала сердиться.
– Я не знаю, – улыбнулся лейтенант доброжелательно. – Может быть, он ваш муж?
– Муж, – мрачно кивнула Нюра.
– А где это записано?
– А нигде. Я с ним жила без записи.
– Мало ли кто с кем жил, – заметил лейтенант философски. – У нас в деревне один с козой жил. Документ какой есть, что вы вместе жили?
Нюра не ответила. Раскручивая в руке сумку то в одну сторону, то в другую, она исподлобья смотрела на лейтенанта.
– Значит, нет документа? – допытывался лейтенант. – Ну вот, я так и думал. Значит, вы ему посторонняя. А посторонним справки не выдаются. Ясно? – Он выплюнул погасшую папиросу и посмотрел на Нюру.
– Да как же… – начала было Нюра.
– А вот так же! – Лейтенант вдруг озверел и, сбежав с крыльца, приблизился к Нюре. – Вот так же! – закричал он ей в лицо. – Нет никакого Чонкина! Нет, не было и не будет! А ты тут лучше не ходи и не путайся под ногами, а то и тебя возьмем как соучастницу.
– Так ведь я… – сказала Нюра и заплакала.
– И плакать нечего, – сбавил тон Филиппов. – Тебе никто ничего плохого не делает. Мы тебя потому и не берем, что ты к нему никакого отношения не имеешь, потому что посторонняя. И запомни это как следует: по-сто-ронняя.
С этими словами он повернулся, взбежал на крыльцо и скрылся за дверью.
7
Перед столом председателя Голубева стоял инструктор райкома Чмыхалов, высокий худой мужчина с красным, вероятно от пьянства, носом на длинном унылом лице. Он стоял в надетом поверх телогрейки длинном брезентовом плаще с откинутым капюшоном, а в руках держал плетку-треххвостку, которой постукивал по голенищу резинового сапога.
За окном, привязанная к крыльцу, понуро мокла на осеннем дожде гнедая лошадь Чмыхалова.
В конторе было жарко натоплено. Чмыхалов потел, утирался рукавом, шмыгал носом и в который раз спрашивал председателя, почему в колхозе не производится уборка хлеба.
– Посмотри в окно, увидишь, – отвечал председатель.
– А мне в окно смотреть нечего, – скучно гундосил Чмыхалов. – Я смотрю в партийные указания.
– Во, – сказал председатель и покрутил у виска пальцем. – Указания, указания… Укажи дождю, чтобы он перестал. Вы там, в райкоме, сидите и не знаю чем думаете. Уперлись в свои указания, как бараны.
– Как кто? – переспросил быстро Чмыхалов.
– Как овечки, – смягчил свое определение Голубев.
– Сразу, значит, пошел на попятную. – Чмыхалов преобразился, и глаза его заблестели. – Выходит, значит, по-твоему, в райкоме сидят бараны?
– Ты мне политику не шей, – сказал председатель, поднимаясь. – Я тебе говорю, дождь идет, а в дождь убирают только дураки и вредители.
– Ну и договорился! – развел руками Чмыхалов. – Значит, в райкоме сидят бараны, дураки и вредители. И значит, вся наша партия…
Договорить он не успел. Голубев выскочил из-за стола, схватил Чмыхалова одной рукой за шкирку, другой за штаны и, согнув в три погибели, поволок к выходу.
Нюра Беляшова, появившись к тому времени у конторы, видела, как на мокром крыльце, несогласованно болтая ногами и руками, неожиданно возник Чмыхалов. Длинное его лицо было озарено разнообразными переживаниями. Нюра не успела удивиться и понять, в чем дело, когда Чмыхалов, взмахнув руками, как птица, оторвался от крыльца и полетел. Полы плаща раскинулись, а капюшон вздулся, как парашют. Полет был недолгим. Перелетев через все ступени, Чмыхалов коснулся земли, подпрыгнул и побежал, однако нижняя его часть не смогла догнать верхнюю, и он рухнул в грязь, вытянув вперед руки, словно ловил курицу.
Поднимался он медленно. Его руки, живот, колени и даже одна щека были в грязи. Размазав по щеке грязь кулаком с зажатой в нем плеткой, Чмыхалов подошел к покорно ожидавшей его лошади, отвязал ее и прыгающей ногой долго не мог попасть в стремя. Наконец это ему удалось, он взгромоздился в скользкое седло, повернул к Голубеву грязное и жалкое лицо и сказал чуть не плача:
– Ничего, я тебе еще покажу! – Отъехал на несколько шагов, обернулся и крикнул смелее, хотя и визгливо: – Покажу! Покажу-у! – и угрожающе поднял руку с плеткой. Лошадь с перепугу рванула. Чмыхалов повалился на спину и задрал ноги, но резким движением вернулся в нормальное положение и быстро стал удаляться. Председатель проводил его задумчивым взглядом и перевел глаза на Нюру.
– Ты ко мне?
– С почтой, – сказала Нюра.
– Заходи.
В кабинете председателя она выложила на его стол газеты, журнал «Крестьянка», «Блокнот агитатора», четыре письма, три открытки и один толстый пакет. Голубев схватил «Правду» и стал читать сводку Совинформбюро о положении на фронте, а когда поднял глаза, Нюра все еще стояла перед ним, переминаясь с ноги на ногу. В одной руке она держала сумку, другую с какой-то бумагой протягивала Голубеву.
– Что это? – посмотрел на бумагу Голубев.
– Тимофеич, подпиши, а?
Счетовод Волков сидел в соседней комнате и одной рукой крутил цигарку, помогая себе плечом и подбородком. Из председательского кабинета доносился какой-то шум. Волков послюнил газетку и замер, прислушиваясь. Сначала он услышал голос председателя: «Ну ты даешь!», потом что-то сказала Нюра, потом опять председатель: «Не могу, и не проси, никак не могу. Да ты что, в тюрьму меня посадить хочешь?»
Отложив недокрученную цигарку, Волков заглянул к председателю. Он увидел заплаканное лицо Нюры, смущенное лицо Голубева и услышал его голос:
– Ты пойми, Нюра, я бы рад, но как же я могу? Я же председатель, я не могу подписывать такие бумаги.
Нюра всхлипнула, утираясь концами полушалка.
Председатель увидел Волкова и поманил пальцем:
– Поди сюда. Ты посмотри, что она дает мне на подпись.
Волков подошел к председателю, взял протянутую ему бумагу и медленно, вдумываясь в содержание, прочел:
– Сама. – Нюра с надеждой глядела на Волкова.
– Это тебе в сельсовет надо идтить с этой справкой. А мы колхоз, мы таких справок не выдаем.
– Да и в сельсовете не подпишут, – сказал Голубев.
– Пожалуй, не подпишут, – подтвердил Волков, положив справку на стол.
– Ну как же не подпишут? – сказала Нюра. – Я ж не чего-нибудь… я ж с ним по правде жила.
– По правде, по правде, никто ж не спорит, – сказал председатель. – Но справку тебе никто не даст. А ты вот что, – Голубев поднялся и вышел из-за стола, – ты иди прямо в райком, к Ревкину прямо. И как в кабинет войдешь, так сумку на пол кидай и сама на пол кидайся, глаза вытараскивай и кричи… – Голубев в самом деле вытаращил глаза, побагровел и вдруг, изображая, как должна вести себя Нюра, завизжал: – «Я беременная!»
– Ой, батюшки! – Нюра со страху даже присела. – Спужал-то как!
– Спужал? То-то! – Председатель подмигнул Волкову, который смотрел на все без интереса и без живости в глазах. – Он тоже спужается. На горло его бери. Кричи: «Беременная! Отдай мне моего Ивана!» – кричи.
– Думаешь, поможет? – заинтересовалась Нюра.
Голубев подумал, посмотрел на Волкова.
– Пожалуй, что не поможет, – признал он нехотя.
– Для чего ж кричать?
– Ну так. Душу отведешь.
Нюра взяла бумагу, сказала: «Ну ладно, тогда до свидания». Пошла к выходу, взялась уже за ручку двери, остановилась.
– Тимофеич, – сказала она, смущаясь. – А ведь я и вправду того…
– Чего того? – не понял Иван Тимофеевич.
– Чижолая я, – сказала она, заливаясь краской.
За окном, привязанная к крыльцу, понуро мокла на осеннем дожде гнедая лошадь Чмыхалова.
В конторе было жарко натоплено. Чмыхалов потел, утирался рукавом, шмыгал носом и в который раз спрашивал председателя, почему в колхозе не производится уборка хлеба.
– Посмотри в окно, увидишь, – отвечал председатель.
– А мне в окно смотреть нечего, – скучно гундосил Чмыхалов. – Я смотрю в партийные указания.
– Во, – сказал председатель и покрутил у виска пальцем. – Указания, указания… Укажи дождю, чтобы он перестал. Вы там, в райкоме, сидите и не знаю чем думаете. Уперлись в свои указания, как бараны.
– Как кто? – переспросил быстро Чмыхалов.
– Как овечки, – смягчил свое определение Голубев.
– Сразу, значит, пошел на попятную. – Чмыхалов преобразился, и глаза его заблестели. – Выходит, значит, по-твоему, в райкоме сидят бараны?
– Ты мне политику не шей, – сказал председатель, поднимаясь. – Я тебе говорю, дождь идет, а в дождь убирают только дураки и вредители.
– Ну и договорился! – развел руками Чмыхалов. – Значит, в райкоме сидят бараны, дураки и вредители. И значит, вся наша партия…
Договорить он не успел. Голубев выскочил из-за стола, схватил Чмыхалова одной рукой за шкирку, другой за штаны и, согнув в три погибели, поволок к выходу.
Нюра Беляшова, появившись к тому времени у конторы, видела, как на мокром крыльце, несогласованно болтая ногами и руками, неожиданно возник Чмыхалов. Длинное его лицо было озарено разнообразными переживаниями. Нюра не успела удивиться и понять, в чем дело, когда Чмыхалов, взмахнув руками, как птица, оторвался от крыльца и полетел. Полы плаща раскинулись, а капюшон вздулся, как парашют. Полет был недолгим. Перелетев через все ступени, Чмыхалов коснулся земли, подпрыгнул и побежал, однако нижняя его часть не смогла догнать верхнюю, и он рухнул в грязь, вытянув вперед руки, словно ловил курицу.
Поднимался он медленно. Его руки, живот, колени и даже одна щека были в грязи. Размазав по щеке грязь кулаком с зажатой в нем плеткой, Чмыхалов подошел к покорно ожидавшей его лошади, отвязал ее и прыгающей ногой долго не мог попасть в стремя. Наконец это ему удалось, он взгромоздился в скользкое седло, повернул к Голубеву грязное и жалкое лицо и сказал чуть не плача:
– Ничего, я тебе еще покажу! – Отъехал на несколько шагов, обернулся и крикнул смелее, хотя и визгливо: – Покажу! Покажу-у! – и угрожающе поднял руку с плеткой. Лошадь с перепугу рванула. Чмыхалов повалился на спину и задрал ноги, но резким движением вернулся в нормальное положение и быстро стал удаляться. Председатель проводил его задумчивым взглядом и перевел глаза на Нюру.
– Ты ко мне?
– С почтой, – сказала Нюра.
– Заходи.
В кабинете председателя она выложила на его стол газеты, журнал «Крестьянка», «Блокнот агитатора», четыре письма, три открытки и один толстый пакет. Голубев схватил «Правду» и стал читать сводку Совинформбюро о положении на фронте, а когда поднял глаза, Нюра все еще стояла перед ним, переминаясь с ноги на ногу. В одной руке она держала сумку, другую с какой-то бумагой протягивала Голубеву.
– Что это? – посмотрел на бумагу Голубев.
– Тимофеич, подпиши, а?
Счетовод Волков сидел в соседней комнате и одной рукой крутил цигарку, помогая себе плечом и подбородком. Из председательского кабинета доносился какой-то шум. Волков послюнил газетку и замер, прислушиваясь. Сначала он услышал голос председателя: «Ну ты даешь!», потом что-то сказала Нюра, потом опять председатель: «Не могу, и не проси, никак не могу. Да ты что, в тюрьму меня посадить хочешь?»
Отложив недокрученную цигарку, Волков заглянул к председателю. Он увидел заплаканное лицо Нюры, смущенное лицо Голубева и услышал его голос:
– Ты пойми, Нюра, я бы рад, но как же я могу? Я же председатель, я не могу подписывать такие бумаги.
Нюра всхлипнула, утираясь концами полушалка.
Председатель увидел Волкова и поманил пальцем:
– Поди сюда. Ты посмотри, что она дает мне на подпись.
Волков подошел к председателю, взял протянутую ему бумагу и медленно, вдумываясь в содержание, прочел:
– Это ты сама писала?СПРАВКА
Дана настоящая Беляшовой А.А. в том, что она действительно жила с военным служащим Чонкиным Иваном.
– Сама. – Нюра с надеждой глядела на Волкова.
– Это тебе в сельсовет надо идтить с этой справкой. А мы колхоз, мы таких справок не выдаем.
– Да и в сельсовете не подпишут, – сказал Голубев.
– Пожалуй, не подпишут, – подтвердил Волков, положив справку на стол.
– Ну как же не подпишут? – сказала Нюра. – Я ж не чего-нибудь… я ж с ним по правде жила.
– По правде, по правде, никто ж не спорит, – сказал председатель. – Но справку тебе никто не даст. А ты вот что, – Голубев поднялся и вышел из-за стола, – ты иди прямо в райком, к Ревкину прямо. И как в кабинет войдешь, так сумку на пол кидай и сама на пол кидайся, глаза вытараскивай и кричи… – Голубев в самом деле вытаращил глаза, побагровел и вдруг, изображая, как должна вести себя Нюра, завизжал: – «Я беременная!»
– Ой, батюшки! – Нюра со страху даже присела. – Спужал-то как!
– Спужал? То-то! – Председатель подмигнул Волкову, который смотрел на все без интереса и без живости в глазах. – Он тоже спужается. На горло его бери. Кричи: «Беременная! Отдай мне моего Ивана!» – кричи.
– Думаешь, поможет? – заинтересовалась Нюра.
Голубев подумал, посмотрел на Волкова.
– Пожалуй, что не поможет, – признал он нехотя.
– Для чего ж кричать?
– Ну так. Душу отведешь.
Нюра взяла бумагу, сказала: «Ну ладно, тогда до свидания». Пошла к выходу, взялась уже за ручку двери, остановилась.
– Тимофеич, – сказала она, смущаясь. – А ведь я и вправду того…
– Чего того? – не понял Иван Тимофеевич.
– Чижолая я, – сказала она, заливаясь краской.
8
Двое или трое суток, с перерывом на ночь, просидела Нюра на скамейке перед приемной секретаря райкома Ревкина, который то выезжал по вызову какого-то начальства, то сам вызывал к себе кого-то, то проводил какие-то конференции, то готовился к бюро райкома. И хотя на дверях его была помещена табличка с указанием дней и часов приема, ожидание Ревкина было похоже на езду в поезде, который идет без расписания, неизвестно, в каком направлении, и неизвестно, дойдет ли когда до конечного пункта.
Райком жил напряженной будничной жизнью, по коридорчику деловито сновали, разнося бумаги на подпись, секретарши в белых блузках и важно скрипели хромовыми сапогами местные начальники в полувоенных, а то и целиком в военных костюмах. Иногда появлялся и сам Ревкин, и тогда сидящие на скамеечке вскидывали головы и смотрели на него, как на высшее существо, не решаясь приблизиться. А если кто и решался, то тут же из ничего возникала секретарша, пожилая тетя в очках, и, применяя физическую силу, кричала:
– Гражданин! Гражданин! Вы же видите, что товарищ Ревкин очень занят. Как только у него будет свободное время, он всех примет.
Пока она это говорила, пока она отпихивала растерянного гражданина, товарищ Ревкин успевал скрыться за дверью, а уж туда пробиться к нему не было никакой возможности.
На третьи или на четвертые сутки всем ожидавшим под дверью приемной было объявлено, что в течение нескольких дней товарищ Ревкин вести прием не будет, потому что он готовится к предстоящему очень важному заседанию бюро, а вместо него всех примет товарищ Борисов. Некоторые из очереди были этим разочарованы, Нюра же на первых порах начальников не различала, для нее они все были на одно лицо.
Сколько еще она прождала своей очереди, сейчас, за давностью лет, установить никак невозможно, но настойчивость ее была вознаграждена, и она попала в конце концов в кабинет, где за столом сидел человек, выражавший своим скучным видом, что все человеческое ему совершенно чуждо.
Он смотрел на Нюру без всякого любопытства, как бы заранее понимая, что дело, с которым она осмелилась его беспокоить, никакого интереса не представляет, особенно теперь, на фоне совершающихся грандиозных событий. Он сидел, молча смотрел на Нюру, и она, не дождавшись никакого вопроса, вынуждена была сказать, что пришла хлопотать «за своего мужика».
– За какого? – Борисов в первый раз разомкнул губы, и стало ясно, что он не статуя.
– За Ивана, – сказала Нюра и расплакалась.
Он пошевелился, достал карманные часы и стал смотреть на них, то ли давая понять, что он человек занятой, то ли засекая, сколько времени Нюра проплачет. Может быть, Нюра плакала дольше, чем полагалось, он не выдержал и сказал, не повышая голоса:
– Гражданка, здесь слезам не верят.
Слова эти, сказанные так просто, произвели на Нюру должное впечатление, ей и в самом деле тут же плакать расхотелось.
– Теперь, – сказал Борисов, продолжая смотреть на часы, – излагайте быстро фамилию Ивана, что с ним случилось и чего вы хотите.
Она начала излагать, назвала фамилию, он оживился и быстро переспросил: «Как? Как?» Она повторила: «Чонкин».
– Чонкин, – задумчиво повторил он и записал фамилию на листке настольного календаря. – Значит, вы говорите, что он арестован? Так что же вас беспокоит?
– Да как же? – сказала Нюра.
– А что – как же? – спросил Борисов. – Раз он арестован, значит, будет суд. Если этот ваш Чонкин виноват, его накажут, если нет… – Тут Борисов, может быть, хотел сказать «оправдают», но, подумав, сказал: – …тогда суд примет другое решение.
– Дак а как же я? – сказала Нюра.
– А что вы?
Нюра заплакала и, утираясь концом платка, стала путано объяснять, что ее считают посторонней, а на самом деле она не посторонняя, потому что она с ним, то есть с Иваном, хотя и без справки, жила.
Появились признаки того, что Борисов начал терять терпение.
– Гражданочка, – сказал он, барабаня пальцами по столу, – что вы мне городите? Какое мне дело до того, с кем вы жили? Неужели вы думаете, что райкому больше нечего делать, как заниматься такими глупостями? Идите отсюда!
– Куда? – сквозь слезы спросила Нюра.
– Не знаю. К прокурору или еще к кому. Идите!
Но Нюра не уходила. Она стояла и плакала. А Борисов сидел и удивлялся: неужели эта глупая женщина не может понять, кто она, где находится и перед кем стоит. Возмущенный этим, он вышел из-за стола и стал теснить Нюру к выходу:
Райком жил напряженной будничной жизнью, по коридорчику деловито сновали, разнося бумаги на подпись, секретарши в белых блузках и важно скрипели хромовыми сапогами местные начальники в полувоенных, а то и целиком в военных костюмах. Иногда появлялся и сам Ревкин, и тогда сидящие на скамеечке вскидывали головы и смотрели на него, как на высшее существо, не решаясь приблизиться. А если кто и решался, то тут же из ничего возникала секретарша, пожилая тетя в очках, и, применяя физическую силу, кричала:
– Гражданин! Гражданин! Вы же видите, что товарищ Ревкин очень занят. Как только у него будет свободное время, он всех примет.
Пока она это говорила, пока она отпихивала растерянного гражданина, товарищ Ревкин успевал скрыться за дверью, а уж туда пробиться к нему не было никакой возможности.
На третьи или на четвертые сутки всем ожидавшим под дверью приемной было объявлено, что в течение нескольких дней товарищ Ревкин вести прием не будет, потому что он готовится к предстоящему очень важному заседанию бюро, а вместо него всех примет товарищ Борисов. Некоторые из очереди были этим разочарованы, Нюра же на первых порах начальников не различала, для нее они все были на одно лицо.
Сколько еще она прождала своей очереди, сейчас, за давностью лет, установить никак невозможно, но настойчивость ее была вознаграждена, и она попала в конце концов в кабинет, где за столом сидел человек, выражавший своим скучным видом, что все человеческое ему совершенно чуждо.
Он смотрел на Нюру без всякого любопытства, как бы заранее понимая, что дело, с которым она осмелилась его беспокоить, никакого интереса не представляет, особенно теперь, на фоне совершающихся грандиозных событий. Он сидел, молча смотрел на Нюру, и она, не дождавшись никакого вопроса, вынуждена была сказать, что пришла хлопотать «за своего мужика».
– За какого? – Борисов в первый раз разомкнул губы, и стало ясно, что он не статуя.
– За Ивана, – сказала Нюра и расплакалась.
Он пошевелился, достал карманные часы и стал смотреть на них, то ли давая понять, что он человек занятой, то ли засекая, сколько времени Нюра проплачет. Может быть, Нюра плакала дольше, чем полагалось, он не выдержал и сказал, не повышая голоса:
– Гражданка, здесь слезам не верят.
Слова эти, сказанные так просто, произвели на Нюру должное впечатление, ей и в самом деле тут же плакать расхотелось.
– Теперь, – сказал Борисов, продолжая смотреть на часы, – излагайте быстро фамилию Ивана, что с ним случилось и чего вы хотите.
Она начала излагать, назвала фамилию, он оживился и быстро переспросил: «Как? Как?» Она повторила: «Чонкин».
– Чонкин, – задумчиво повторил он и записал фамилию на листке настольного календаря. – Значит, вы говорите, что он арестован? Так что же вас беспокоит?
– Да как же? – сказала Нюра.
– А что – как же? – спросил Борисов. – Раз он арестован, значит, будет суд. Если этот ваш Чонкин виноват, его накажут, если нет… – Тут Борисов, может быть, хотел сказать «оправдают», но, подумав, сказал: – …тогда суд примет другое решение.
– Дак а как же я? – сказала Нюра.
– А что вы?
Нюра заплакала и, утираясь концом платка, стала путано объяснять, что ее считают посторонней, а на самом деле она не посторонняя, потому что она с ним, то есть с Иваном, хотя и без справки, жила.
Появились признаки того, что Борисов начал терять терпение.
– Гражданочка, – сказал он, барабаня пальцами по столу, – что вы мне городите? Какое мне дело до того, с кем вы жили? Неужели вы думаете, что райкому больше нечего делать, как заниматься такими глупостями? Идите отсюда!
– Куда? – сквозь слезы спросила Нюра.
– Не знаю. К прокурору или еще к кому. Идите!
Но Нюра не уходила. Она стояла и плакала. А Борисов сидел и удивлялся: неужели эта глупая женщина не может понять, кто она, где находится и перед кем стоит. Возмущенный этим, он вышел из-за стола и стал теснить Нюру к выходу: