Страница:
– Это Анциферов? – спросил я у Сорочкина. Тот кивнул, напряженно вглядываясь в джип.
– Ну, так я и думал, – сказал он. – Вон, – указал он на заднее сиденье джипа за полутемным окошком. – Он с ними заодно.
– Кто?
– Недбайлов, вон его рожа. Велел, значит, милиции сидеть и не вмешиваться. Плохо дело, Лопе де Вега.
– Когда мы полностью возьмем власть, – голос Анциферова взлетел еще выше, переходя на визг, – то будем тебя судить, Диего Карлос!
Подполковник, бледный, повторил в мегафон:
– Не имею пра… права не выполнить приказ.
На визг Анциферова вдруг примчались две бродячие собаки. Рыча, они бросились на маленького человечка, один пес цапнул-таки его за штанину.
– Пшел, пшел, – завопил Анциферов, падая в глубину джипа, оставив изрядный кусок брюк в зубах зверя. – Николай Ермолаич, – воззвал он истерическим голосом к Комаровскому, – хватит уговаривать! Начинай!
– Ребята! – взревел контр-адмирал. – Вперед! Действовать по плану!
«Комары» несколькими группами бросились к четырем или пяти дверям длинного здания казармы. Завязались схватки с солдатами полка, защищавшими входы, но куда там было тщедушным, плохо кормленным мальчикам в камуфляже перед здоровяками курсантами. Охранников, с разбитыми в кровь лицами, отшвыривали от дверей и врывались внутрь.
Однако и мукомолы-хлебопеки не дремали. Матерясь, размахивая скалками, они бросались на «комаров», загораживая входы своими сытыми телами.
Драки у дверей были жестокие. Но что происходило внутри? Ведь там, в левом крыле казармы, находился арсенал. Там шла главная битва.
Оттуда-то, из левого крыла, и грохнули первые выстрелы – короткие автоматные очереди.
– Ну, теперь пошло не на жизнь, а на смерть, – сказал Сорочкин. – Дорвались до оружия, засранцы.
С моря на город повалили тучи, застя заходящее солнце. Быстро смеркалось. С наступлением неясного, черт знает кому принадлежащего вечера, Приморск притих.
Группы вооруженных курсантов выходили из Устьинских казарм и, видимо, действуя по плану, растекались патрулями по городу. Но вооружились и мукомолы. То тут, то там вспыхивали перестрелки. Стоя, с колена и лежа на мостовой, строчили друг в друга. Проносились слухи: двое убиты… шестеро… И пошла молва, что командир полка, подполковник Диего Карлос Малышев застрелился.
Трассирующие пули цветными строчками прошили вечернее пространство города.
Перебежками, опасаясь нарваться на шальные пули, мы с Сорочкиным и фотографом пробирались в порт. Из-за угла показалась процессия из трех машин. В первой мы разглядели испуганное толстенькое лицо «нашего Ибаньеса». Из окошка второй машины, грозно насупясь, смотрел Головань.
Из сквера вслед автомобилям ударили автоматы. Черт знает, кто стрелял. Водители газанули, процессия умчалась.
Мы переждали немного и снова кинулись к порту. В Собачьем переулке было тихо. Хорошо бы улечься тут, в тенистой прохладе, и не высовываться, пока не закончится в городе революция (Вторая Октябрьская, так ее, наверное, назовут). Однако престиж столичной газеты перед провинциальной кое-что значил для меня. Пригнувшись, я бежал за неугомонным Сорочкиным.
Мы проскочили раскрытые ворота порта, перед нами возникли тускло освещенные причалы с портальным краном и двумя портовыми катерами, и там-то, близ стоянки катеров, шел бой. Мигало пламя, били автоматы, доносились невнятные выкрики.
Фотограф Котелков, пригнувшись, как бы крадучись, направился к причалу с катерами. За ним двинулся Сорочкин, и мне ничего не оставалось, как последовать за ними.
Ах, не нужно было лезть туда! Чей-то автомат послал в нашу сторону трассирующую красными огоньками очередь. Сорочкин охнул и упал навзничь. Я подполз к нему, затормошил:
– Валя! Валя! Ты жив?
Сорочкин посмотрел на меня и вдруг издал короткий смешок.
– Они приняли мой китель за куртку мукомола, – сказал он, разглядывая дымящиеся дырки в своей груди. – Спасибо Давтяну, дал мне бронежилет. А вы как?
В меня и фотографа пули не попали, а вот в мою сумку, свисавшую с плеча, все-таки угодили, пробив три дырки. Жаль, такая сумка хорошая, австрийская.
Мы лежали там, где нас застиг огонь.
А у причала стрельба умолкла, донеслась яростная матерная фраза, а потом:
– Сказано тебе, не лезь на катер. Нельзя!
– Я главный строитель, – услыхали мы знакомый настырный голос, – и несу ответственность за крейсер. Если он потонет…
– Иван Евтропыч, – вмешался кто-то третий, – вы отойдите в сторонку, очень прошу. Вы ж мешаете нам взять катера.
– Хрен возьмете! – заорали с катеров. – Чешите отсюда и раскатывайте свое тесто! Не то мы так вас раскатаем, что тоньше лаваша станете!
– Х-ха-ха-ха! – раздался смех. – Тоньше лаваша!
Стрельба возобновилась. И тут где-то поблизости отчаянный голос пропел:
А чья ж это борода, Белым шелком увита?
И хор грубых голосов в ответ:
Гей, борода!
Из-за угла цеха высыпала большая группа мукомолов. Сразу оценив обстановку, они перебежками устремились на помощь своим. С катеров строчили автоматы, но скоро замолчали. То ли рожки у них опустели, то ли «комары» смекнули, что силы очень уж не равны.
Мы встали, отряхнулись и пошли на причал. В скудном свете фонаря увидели четыре распростертых на асфальте тела. Среди них лежал, разбросав охочие до работы руки, Иван Евтропович Шуршалов. Так и не закончил, бедолага, дело своей жизни – не достроил авианосец, долженствовавший стать флагманом флота России.
Убитых укрывали брезентом.
На одном из двух катеров выпустили запертого в своей каюте командира – молодого черноусого мичмана. Он поносил последними словами мальчишек-курсантов, никак не мог успокоиться. Кто-то из мукомолов поднес ему флягу, мичман отхлебнул, вытер усы и сказал уже поспокойней:
– А я-то, дурак, сперва подумал, что у них концерт самодеятельности. На катер их пустил. Тьфу, тоже мне – революционные матросы!
Разоруженные курсанты жались на баке катера, нервно курили.
– А нам что? – наперебой выкрикивали «комары». – Что начальство прикажет… С первого курса в голову вкручивали: советскую власть надо обратно… День икс настанет, и пойдем… Вот и пошли… Да в говно и влипли…
Мы вышли из ворот порта. Сорочкин и Котелков торопились в редакцию – дать исторический репортаж. А я – мне только бы добраться до гостиничного номера и повалиться на постель. От всего, что я видел и пережил, устал безмерно.
– Такие дела, Лопе де Вега, – сказал Сорочкин. – Слыхали? День икс! – Он ощупал дырки на своем кителе. – Ужасно неприятно, когда в тебя стреляют. Хоть и в бронежилете, но эти толчки…
– Вы уверены, Валя, что на крейсер не подвезут снаряды? – спросил я.
– Все плавсредства в порту под контролем мукомолов и этой роты солдат.
Мы были уже наслышаны, что в местном полку оказалась рота под командованием энергичного старшего лейтенанта, которая решительно воспротивилась бунтовщикам. На причалах порта появились патрули этой роты. Аэропорт они тоже взяли под контроль.
Мы свернули на тихую улицу. В свете фонаря у знакомого палисадника сидели три старухи со спицами.
– Знаете, Валя, кто это? – сказал я. – Три парки. Или мойры. Они прядут судьбы людей.
– Да бросьте, Лопе. Мойры! Городские сплетницы.
Когда мы проходили мимо, я услышал, как сказала старуха с детским голосом:
– А помните, как Иден родила в пещере?
– Как же, – прошамкала другая, с провалившимся ртом. – Еще Мейсон принимал роды.
– Да не Мейсон, а Круз! – поправила третья, с птичьим личиком, словно затянутым паутиной. – Мейсон был ее брат, а не муж.
При этом она остренько взглянула на меня и вынула перочинный ножик. Хотела, наверное, нить обрезать. Это, верно, была Атропос, самая страшная из трех мойр. Я показал ей фигу, но она уже не смотрела на меня.
Мы вышли на площадь Ленина, там шел митинг. На трибуне стоял полный человек с одутловатым лицом, в желтой нейлоновой куртке и зеленых спортивных брюках. Это был Сиракузов, предводитель «Трудового Приморска». Он кричал в мегафон, обнажая крупные зубы:
– Народному терпению пришел конец! Сколько можно издеваться международному капиталу над трудовым человеком?
– Хватит! Хватит издеваться! – кричали старухи и случайные зеваки на площади. – Не дадим!
– Не дадим! – гремел мегафон. – А кто с нами несогласный, пусть уезжает к едрене фене, мы плакать не будем! Россия – для русских!
Ну и глотка была у этого мастера штробления стен. На весь Приморск «штроблел» его бычий рев. Мы миновали площадь, несколько кварталов прошли, а все было слышно: «Не дадим!», «Власть народу!».
Нам навстречу вышел патруль – четыре курсанта с автоматами на пузе.
– Чего тут шастаете? – крикнул старший, с четырьмя шевронами на рукаве и прыщами на щеках.
– А в чем дело? – резко ответил Сорочкин. – Комендантский час не объявляли.
– Скоро объявим. Скоро вы тут все запляшете, – пообещал старший патрульный.
На полукруглой площади, уставленной киосками (все они были закрыты), мы расстались. Сорочкин отпер дверцу своего «Москвича».
– Сидите у себя в номере, Дима, – сказал он, – и не высовывайтесь. Я еще заскочу к вам. – Он всмотрелся в гостиницу «Приморская». – Что там за люди у входа? Похоже на ОМОН. Ну ладно, пока. – И уехал.
Я пересек площадь и подошел к порталу гостиницы, украшенному тяжелыми фигурами тружеников серпа и молота.
– Вы куда? – остановил меня плечистый малый.
Их тут было человек семь или восемь.
– К себе в номер, – сказал я. – Я живу в гостинице.
– Документы, – потребовал малый.
Тут подъехала «Волга» с милицейской мигалкой, из нее вышел полковник Недбайлов (я его сразу узнал по несимметричной физиономии), а с заднего сиденья – упитанный молодой лысеющий блондин в хорошем темно-зеленом костюме с пестрым галстуком. За ним вылезли охранники.
– А-а, корреспондент. – Недбайлов взглянул на меня из-под низко надвинутого козырька. – Пропусти его, сержант.
Я поблагодарил полковника и пошел было к стойке портье за ключом, но тут меня окликнул молодой блондин.
– Вы из «Большой газеты»? Это очень кстати. Пойдемте с нами. Моя фамилия Сундушников. Вам это ничего не говорит?
– Видел, – вспомнил я, – видел плакат «Свободу Сундушникову».
– Ну, вот я и на свободе. – Блондин показал в улыбке непорочно розовые десны. – Хулио Иванович, – обратился он к Недбайлову, – я думаю, он нам пригодится. Со своим выходом на Москву. А?
– Может, и пригодится, шиш, – отозвался полковник. – Пошли, корреспондент.
Моим первым побуждением было отказаться. Какого черта? Но тут пришло в голову, что меня приглашают вроде бы в штаб заговорщиков. Какой уважающий себя журналист откажется от такой возможности?
И я зашагал за ними. Мы поднялись на второй этаж, прошли в глубь коридора и вступили в покои, пошловатая роскошь которых носила название «люкс». Особенно замечательны были фрески, изображающие полуголых вакханок, несущихся в безумной пляске вокруг пузатого самодовольного Вакха, или, если угодно, Диониса.
В самой большой из трех комнат этих апартаментов сидели за накрытым овальным столом люди, не менее дюжины, и среди них – маленький человечек с колючими черными точками вместо глаз, в коем я узнал Анциферова, и коренастый контр-адмирал Комаровский. Огромную фуражку он снял, и теперь гладко выбритая голова поблескивала в свете люстры.
– Это еще кто? – вперил в меня Анциферов свои точки. – Кого привели? Зачем? Нам не нужны лишние.
– Успокойся, Степан Степаныч, – благодушно сказал Сундушников нервному человечку. – Это московский журналист, он нам понадобится.
Сундушников сел рядом с Комаровским, налил в две рюмки коньяку, одну протянул мне.
– Как тебя зовут? – спросил он. – Дмитрий Сергеич? На, выпей. Надеюсь, ты не из этих гадов демократов.
– А где наш Ибаньес? – спросил я, сев за стол и оглядевшись.
– Наш Ибаньес – не наш, – ответствовал Сундушников. – Он под домашним арестом. Так вот для чего ты нам нужен, Дмитрий…
Мне не нравится амикошонство, вообще этот Сундушников со своим пестрым галстуком не нравился. Но, как я уразумел, именно он, укравший бюст Инессы Арманд и посаженный за это в тюрьму, был здесь главным закоперщиком.
– Мы начинаем новую главу в истории России, – вмешался Анциферов торжественным тенорком. – Как и сто лет назад, возмущенный народ берет власть…
– Постой, Степан Степаныч, – прервал его Сундушников. – Мы не на митинге. Дмитрий, сегодня ночью в Приморске произойдет революционная смена власти…
– Прогнившей власти! – выкрикнул Анциферов. – Народ, уставший от реформ, требует полного восстановления советской власти, единственной, которая справедливо…
– Да погоди ты, секретарь, – поморщился Сундушников. – Экой ты…
– Вот насчет народа, – встрял я, – имею вопрос. Рабочие мукомольного комбината – это ведь народ, верно? Я слышал, они не хотят реставрации советской…
– С мукомолами будем бороться! – раздался отрывистый бас Комаровского.
– Мы не позволим. Они ответят. За каждый выстрел в сторону революции.
– Мукомолы попали под влияние еврейской и армянской буржуазии, – визгливо пояснил Анциферов.
– А ну, замолчите! – повысил голос Сундушников. – Чего разорались? Ты, Дмитрий, человек со стороны, в наших делах не сечешь и не надо. Давай рюмку. – Он плеснул мне еще коньяку. – Дело вот в чем. Наше выступление поддержат в области, это схвачено. Но мы, конечно, думаем за всю страну. Мы тут составили обращение к народу России и поручаем тебе передать его по факсу в Москву. В твою «Большую газету». Где обращение?
– Сейчас, – засуетился Анциферов, водружая на нос очки. – Сейчас, Геннадьич, одну минутку. Тут формулировку надо уточнить.
– Давай, давай, некогда уточнять. – Сундушников вытащил из пальцев маленького человечка бумагу и протянул мне: – На, читай.
Текст обращения, набранный на компьютере, был исполнен торжественности и велеречивости. «Двадцать лет реформ были несчастьем для России… Сверхдержава отброшена на третьестепенное место… Реформаторы, узурпировавшие власть, разорили, разграбили богатейшую страну, обрекли народ на нищету, безработицу… Грабительский капитализм» – ну и подобное. Дальше обосновывалась необходимость возвращения к социализму, к «справедливому распределению общественного продукта»…
Я скользил глазами по этим воспаленным строчкам и вдруг насторожился, услыхав фразу Недбайлова:
– От пирса яхт-клуба отойдет. Это, знаете, в сторонке от порта, шиш. Лодка маленькая, полугичка, на нее и внимания не обратят.
– А если обратят? – спросил Сундушников.
– Корзины с хурмой сверху поставили. Брат с сестрой везут хурму в Гнилую слободу, что тут подозрительного, шиш? А зайдет она за волнолом, с берега и не увидят, когда она повернет к крейсеру.
– Люди надежные?
– Огарка давно знаю, он на нас работает, шиш. А она – не то сестра его, не то племянница. Москвичка. Я-то с ней не знаком, а Огарок говорит – она наша. С Братеевым живет, шиш.
Я делал вид, что читаю обращение, но, сами понимаете, весь обратился в слух. Воображение рисовало лодку, покачивающуюся у темного пирса, и Настю за веслами. «С Братеевым живет»!
Это было, как ожог. Шиш! Вот именно, здоровенный шиш сунула мне под нос Настя… моя Настенька, Настюша… Нестерпимо, понимаете, братцы? Нестерпимо это…
Голова напряженно работала. От первой мысли – дескать, ничего по факсу не передам, и вообще я не ваш – пришлось отказаться. Наоборот, наоборот! Прикинуться своим и… и…
– Смотри, Хулио Иваныч, – строго предупредил Сундушников. – Если что не так, будут у тебя проблемы со сладкой едой. Головой отвечаешь.
– Что ты, что ты, Геннадьич! – Лицо у Недбайлова перекосилось так, что смотреть стало тошно. – Все будет нормально. Мои люди выйдут сразу после пушечного выстрела, шиш.
– Да, да, – сказал Комаровский. – Моим курсантам одним не управиться. Список большой.
– Поможем, Николай Ермолаич. А к утру ожидаю две роты внутренних войск. Приедут на бэтээрах из Лобска, шиш.
– Приедут или не приедут, а с утра будет новая власть, – отрезал Анциферов. – Первое заседание ревкома назначаю на восемь.
Уже и до ревкома дело дошло, подумал я. Ну и ну!
И мысленно вернулся к лодке, к корзинам с хурмой.
Что наша жизнь? Хурма! – подумал с веселой злостью.
– Ну, прочитал обращение, корреспондент? – спросил Сундушников. – Что-то ты медленно…
– Прочел, – ответил я. – Складно составлено. Где у вас факс?
– Во, молодец, – одобрил тот. – Сразу за дело.
Меня повели в соседнюю комнату. Здесь работали несколько человек – устанавливали, насколько я понял, аппаратуру телевидения и связи. Я набрал номер редакционного факса. Уголком глаза видел: человек из охраны Сундушникова стоит рядом. Плохо дело, подумал я. Раздался характерный писк: Москва сообщала, что готова принять сообщение. Ничего не поделаешь, придется передать воззвание как есть, без моего комментария.
Вдруг на площади, возле гостиницы, вспыхнула стрельба. Люди, работавшие в комнате, ринулись к окну, и мой охранник тоже. Я тут же вынул из кармана ручку, быстро приписал к тексту обращения: «Провокация!» и сунул листок в щель факса. Он неторопливо уполз, а я встал и тоже подошел к окну. По площади бежали вооруженные люди, а омоновцы, охранявшие вход в гостиницу, палили по ним из автоматов. Вечер в Приморске, слабо и неверно освещенном ущербной луной, начинался бурно. А что еще ожидало нас ночью!
Охранник препроводил меня в большую комнату. Я вошел в тот самый момент, когда раскрылась дверь другой – третьей – комнаты «люкса» и из нее, прикрывая зевок ладонью, шагнула в гостиную Настя.
Я нетвердо помнил, из какой провинциальной газеты взяли Настю Перепелкину к нам в «Большую газету» – откуда-то с юга. Конечно, благодаря ее бойкому перу. Была в ее статьях острота, ирония – качества, весьма ценимые в журналистике. Она и сама была бойкая, острая на язык. Когда мы познакомились, она вдруг разразилась смехом. И говорит: «Не обижайся. Ты ужасно похож на Эдика Марголиса, был такой мальчик в классе, очень славный, завзятый театрал. Он руководил школьной самодеятельностью. – Настя изобразила, как Эдик это делал: вытянула шею и произнесла, полузакрыв глаза: – «А-ия Хозе из опе-ы Бизе «Каймен». А тебя не Эдик зовут?» «Нет, – говорю, – я Дмитрий». «Поразительное, – говорит, – сходство. Такое же наивное выражение. Только ростом ты повыше». Чтобы уменьшить сходство с этим Эдиком, я и отпустил усы. Перед зеркалом тренировал лицо, свирепо хмурил брови.
Впоследствии, когда мы близко сошлись с Настей, она иногда высказывалась весьма странно.
– Твердили, что двадцать первый век будет замечательным, героическим и все такое… – говорила она как бы не мне, а так, вообще. – Полная чепуха! Тягучие годы, один хуже другого. Вот двадцатый был и вправду героическим. Сколько мужской доблести! Уже как-то забыли, что в начале века Пири достиг Северного полюса, а Амундсен – Южного. Хиллари первым взобрался на Эверест. А первый космический полет Гагарина! А первые шаги Армстронга по Луне!
– Добавь, – говорю, – гигантское кровопускание. Две мировые войны, гражданская, сталинские репрессии.
– Да, мы, конечно, в школе проходили это по истории. Но что поделаешь, вся история человечества кровава. Начиная с Каина. Я говорю, Димочка, что нынешнее время – тоскливо и бездарно. Расслабляющий комфорт жизни на Западе. Тебе по электронной заявке доставят на дом все, что угодно, вплоть до живого кенгуру. Почему нет? А у нас, как всегда, муторно, масло и сахар по талонам, гнусное политиканство в центре, вечное копание в огородах в провинции.
– А что тебе, собственно, нужно?
– Мне хотелось бы, – сказала Настя, дымя сигаретой, – чтобы мужчины вспомнили, что они мужчины, а не сгусток протоплазмы в галстуке.
– Ну, я-то не ношу галстуки, – пробормотал я, не найдя достойного ответа на Настину филиппику.
Итак, в гостиную вошла, прикрывая зевок ладонью, Настя.
– Ну что, выспалась? – спросил Сундушников, показав в улыбке розовые десны. – Познакомься с корреспондентом «Большой газеты».
– А то мы незнакомы. – Настя милостиво мне кивнула: – Привет, Дима.
– Привет, – ответил я сдавленным голосом. – Как ты здесь очутилась?
– Так же, как и ты. – Она села за стол и приняла от Сундушникова рюмку коньяку. – Прилетела следующим рейсом, если тебе это важно.
– А зачем?
– Советую, Дима: задавай поменьше вопросов.
Выпив коньяк, она закурила и, отвернувшись от меня, тихо о чем-то заговорила с Сундушниковым.
– Молодой человек, – раздался тонкий голос Анциферова. – Вы передали факс в газету? Ну, спасибо. Вы свободны.
– Ступай, корреспондент, в свой номер, – добавил Недбайлов. – И не выходи до утра. Утром мы с тобой свяжемся, шиш.
Это тебе – шиш, подумал я. Вы меня выставляете, а я не уйду. То есть уйду недалеко.
Я спустился в холл, там была стойка небольшого бара, я заказал длинногривому бармену двести коньяку, бутерброды и кофе. Буду тут сидеть, пока не приедет Валя Сорочкин. Впрочем, омоновцы могут задержать его у дверей. Я медленно пил, ел и соображал, как поступить, если Сорочкина не пустят. За стойкой бара сидели двое парней – один был заросший, нестриженный, наверное, от рождения, второй – горбоносый, с мокрыми губами. Они пили, курили, на меня даже и не взглянули. Ну и черт с ними!
С площади донеслось тревожное завывание сирены скорой помощи. На втором этаже вдруг возник громкий спор – слов было не разобрать, голоса сердито гудели, упало и разбилось что-то стеклянное. Затем все стихло.
Прошло минут двадцать. Раздались шаги – кто-то быстро спускался по лестнице. Я поднял голову и увидел Настю. Отчетливо и как-то вызывающе стучали ее каблуки по ступенькам. Нестриженый и горбоносый соскочили с табуретов. Я тоже встал и шагнул к Насте, но те двое мигом возникли между нами.
– Мотай отсюда, кореш, – посоветовал горбоносый, приоткрывая пиджак, чтобы я мог разглядеть рукоятку пистолета, засунутого за ремень.
Настя молча шла к выходу. Я рванулся было за ней, но те двое ловко и крепко схватили меня под руки.
– Я же сказал, не лезь, козел, – повысил голос горбоносый.
– Настя! – позвал я.
Она обернулась, секунды три смотрела, как я пытался вырваться, а потом сказала:
– Отпустите его. – И когда я к ней подошел, подняла на меня свои серые сердитые глаза. – Что тебе нужно?
Тут на меня нашло. Я поклонился ей и сказал:
– Позвольте предложить, красавица, вам руку, вас провожать всегда, вам рыцарем служить.
Я полагал, она оценит ироническую интонацию, с которой я произнес фразу из оперы «Фауст». Она не приняла иронии, но взгляд ее смягчился. Черт возьми, разве мы не были любовниками?
– Хорошо, – сказала Настя. – Ты можешь меня проводить, рыцарь.
Вчетвером мы прошли сквозь цепкие взгляды омоновцев. На площади было ветрено и зябко. Темные, с закрытыми ставнями, киоски казались сторожевыми башнями. Порывы ветра швыряли в них обрывки газет, обертки и прочий мусор, перекатывали по площади пивные банки.
Вчетвером сели в черный ЗИЛ: нестриженый за руль, горбоносый с ним рядом, мы с Настей – на заднее сиденье. Машина тронулась.
Мы ехали по плохо освещенным улицам города, который когда-то в детстве казался мне красивым, зеленым. Деревья – акации, клены, каштаны – и теперь стояли длинными рядами. Но не было прежнего, давнишнего ощущения красоты. Затаившийся в предчувствии беды город у остывающего неспокойного моря. И я мчусь по нему незнамо куда с женщиной, которую люблю и которая мне изменила.
– Настя, – сказал я тихо. – Ни о чем не спрашиваю, только одно скажи, очень прошу: ты прилетела сюда к Братееву?
Она курила, пуская дым в приоткрытое окошко, и молчала. Ладно, не хочешь отвечать – не надо. Вдруг она сказала, глядя в окно:
– Братеев – мой бывший муж.
Я ошалело моргал.
– Так ты, – вытолкнул я из пересохшего горла, – ты что же… хочешь к нему вернуться?
– Еще не решила.
Кто-то из сидевших впереди пофыркал носом, словно услышал нечто смешное. А меня захлестнуло отчаяние. Вычитанные из книг вероломные женщины – их лиц я не различал, но у всех были рыжие гривы – хороводом кружились перед мысленным взором. Захотелось остановить машину и выйти… бежать от своей беды, от рухнувшей любви… от самого себя…
– Он груб, – бросила Настя, прикуривая от догоревшей сигареты новую, – потому я и ушла от него. Но по крайней мере Братеев – настоящий мужчина.
– Ага… – Я мигом вспомнил, что, собственно, происходит. – И ты считаешь то, что он сейчас делает, настоящим, достойным делом?
– Может быть, и так. – Она помолчала немного. – Во всяком случае, это дело. Осточертела болтовня, треп, бесконечное воровство…
– Твой друг Сундушников, – вставил я, – украл бюст Инессы Арманд.
– Никакой он мне не друг, – отрезала Настя.
А ее горбоносый телохранитель обернулся и рыкнул угрожающе:
– Ты! Закрой свою форточку, понял?
В машине воцарилось молчание. Только нестриженый за рулем пофыркивал, словно черт нашептывал ему анекдоты.
Спустя полчаса машина выскочила из длинной аллеи тополей на пустырь, миновала несколько строений барачного типа и подъехала к схваченному бетонными плитами морскому берегу. Тут был длинный старый пирс на черных толстых сваях.
– Ну, так я и думал, – сказал он. – Вон, – указал он на заднее сиденье джипа за полутемным окошком. – Он с ними заодно.
– Кто?
– Недбайлов, вон его рожа. Велел, значит, милиции сидеть и не вмешиваться. Плохо дело, Лопе де Вега.
– Когда мы полностью возьмем власть, – голос Анциферова взлетел еще выше, переходя на визг, – то будем тебя судить, Диего Карлос!
Подполковник, бледный, повторил в мегафон:
– Не имею пра… права не выполнить приказ.
На визг Анциферова вдруг примчались две бродячие собаки. Рыча, они бросились на маленького человечка, один пес цапнул-таки его за штанину.
– Пшел, пшел, – завопил Анциферов, падая в глубину джипа, оставив изрядный кусок брюк в зубах зверя. – Николай Ермолаич, – воззвал он истерическим голосом к Комаровскому, – хватит уговаривать! Начинай!
– Ребята! – взревел контр-адмирал. – Вперед! Действовать по плану!
«Комары» несколькими группами бросились к четырем или пяти дверям длинного здания казармы. Завязались схватки с солдатами полка, защищавшими входы, но куда там было тщедушным, плохо кормленным мальчикам в камуфляже перед здоровяками курсантами. Охранников, с разбитыми в кровь лицами, отшвыривали от дверей и врывались внутрь.
Однако и мукомолы-хлебопеки не дремали. Матерясь, размахивая скалками, они бросались на «комаров», загораживая входы своими сытыми телами.
Драки у дверей были жестокие. Но что происходило внутри? Ведь там, в левом крыле казармы, находился арсенал. Там шла главная битва.
Оттуда-то, из левого крыла, и грохнули первые выстрелы – короткие автоматные очереди.
– Ну, теперь пошло не на жизнь, а на смерть, – сказал Сорочкин. – Дорвались до оружия, засранцы.
С моря на город повалили тучи, застя заходящее солнце. Быстро смеркалось. С наступлением неясного, черт знает кому принадлежащего вечера, Приморск притих.
Группы вооруженных курсантов выходили из Устьинских казарм и, видимо, действуя по плану, растекались патрулями по городу. Но вооружились и мукомолы. То тут, то там вспыхивали перестрелки. Стоя, с колена и лежа на мостовой, строчили друг в друга. Проносились слухи: двое убиты… шестеро… И пошла молва, что командир полка, подполковник Диего Карлос Малышев застрелился.
Трассирующие пули цветными строчками прошили вечернее пространство города.
Перебежками, опасаясь нарваться на шальные пули, мы с Сорочкиным и фотографом пробирались в порт. Из-за угла показалась процессия из трех машин. В первой мы разглядели испуганное толстенькое лицо «нашего Ибаньеса». Из окошка второй машины, грозно насупясь, смотрел Головань.
Из сквера вслед автомобилям ударили автоматы. Черт знает, кто стрелял. Водители газанули, процессия умчалась.
Мы переждали немного и снова кинулись к порту. В Собачьем переулке было тихо. Хорошо бы улечься тут, в тенистой прохладе, и не высовываться, пока не закончится в городе революция (Вторая Октябрьская, так ее, наверное, назовут). Однако престиж столичной газеты перед провинциальной кое-что значил для меня. Пригнувшись, я бежал за неугомонным Сорочкиным.
Мы проскочили раскрытые ворота порта, перед нами возникли тускло освещенные причалы с портальным краном и двумя портовыми катерами, и там-то, близ стоянки катеров, шел бой. Мигало пламя, били автоматы, доносились невнятные выкрики.
Фотограф Котелков, пригнувшись, как бы крадучись, направился к причалу с катерами. За ним двинулся Сорочкин, и мне ничего не оставалось, как последовать за ними.
Ах, не нужно было лезть туда! Чей-то автомат послал в нашу сторону трассирующую красными огоньками очередь. Сорочкин охнул и упал навзничь. Я подполз к нему, затормошил:
– Валя! Валя! Ты жив?
Сорочкин посмотрел на меня и вдруг издал короткий смешок.
– Они приняли мой китель за куртку мукомола, – сказал он, разглядывая дымящиеся дырки в своей груди. – Спасибо Давтяну, дал мне бронежилет. А вы как?
В меня и фотографа пули не попали, а вот в мою сумку, свисавшую с плеча, все-таки угодили, пробив три дырки. Жаль, такая сумка хорошая, австрийская.
Мы лежали там, где нас застиг огонь.
А у причала стрельба умолкла, донеслась яростная матерная фраза, а потом:
– Сказано тебе, не лезь на катер. Нельзя!
– Я главный строитель, – услыхали мы знакомый настырный голос, – и несу ответственность за крейсер. Если он потонет…
– Иван Евтропыч, – вмешался кто-то третий, – вы отойдите в сторонку, очень прошу. Вы ж мешаете нам взять катера.
– Хрен возьмете! – заорали с катеров. – Чешите отсюда и раскатывайте свое тесто! Не то мы так вас раскатаем, что тоньше лаваша станете!
– Х-ха-ха-ха! – раздался смех. – Тоньше лаваша!
Стрельба возобновилась. И тут где-то поблизости отчаянный голос пропел:
А чья ж это борода, Белым шелком увита?
И хор грубых голосов в ответ:
Гей, борода!
Из-за угла цеха высыпала большая группа мукомолов. Сразу оценив обстановку, они перебежками устремились на помощь своим. С катеров строчили автоматы, но скоро замолчали. То ли рожки у них опустели, то ли «комары» смекнули, что силы очень уж не равны.
Мы встали, отряхнулись и пошли на причал. В скудном свете фонаря увидели четыре распростертых на асфальте тела. Среди них лежал, разбросав охочие до работы руки, Иван Евтропович Шуршалов. Так и не закончил, бедолага, дело своей жизни – не достроил авианосец, долженствовавший стать флагманом флота России.
Убитых укрывали брезентом.
На одном из двух катеров выпустили запертого в своей каюте командира – молодого черноусого мичмана. Он поносил последними словами мальчишек-курсантов, никак не мог успокоиться. Кто-то из мукомолов поднес ему флягу, мичман отхлебнул, вытер усы и сказал уже поспокойней:
– А я-то, дурак, сперва подумал, что у них концерт самодеятельности. На катер их пустил. Тьфу, тоже мне – революционные матросы!
Разоруженные курсанты жались на баке катера, нервно курили.
– А нам что? – наперебой выкрикивали «комары». – Что начальство прикажет… С первого курса в голову вкручивали: советскую власть надо обратно… День икс настанет, и пойдем… Вот и пошли… Да в говно и влипли…
Мы вышли из ворот порта. Сорочкин и Котелков торопились в редакцию – дать исторический репортаж. А я – мне только бы добраться до гостиничного номера и повалиться на постель. От всего, что я видел и пережил, устал безмерно.
– Такие дела, Лопе де Вега, – сказал Сорочкин. – Слыхали? День икс! – Он ощупал дырки на своем кителе. – Ужасно неприятно, когда в тебя стреляют. Хоть и в бронежилете, но эти толчки…
– Вы уверены, Валя, что на крейсер не подвезут снаряды? – спросил я.
– Все плавсредства в порту под контролем мукомолов и этой роты солдат.
Мы были уже наслышаны, что в местном полку оказалась рота под командованием энергичного старшего лейтенанта, которая решительно воспротивилась бунтовщикам. На причалах порта появились патрули этой роты. Аэропорт они тоже взяли под контроль.
Мы свернули на тихую улицу. В свете фонаря у знакомого палисадника сидели три старухи со спицами.
– Знаете, Валя, кто это? – сказал я. – Три парки. Или мойры. Они прядут судьбы людей.
– Да бросьте, Лопе. Мойры! Городские сплетницы.
Когда мы проходили мимо, я услышал, как сказала старуха с детским голосом:
– А помните, как Иден родила в пещере?
– Как же, – прошамкала другая, с провалившимся ртом. – Еще Мейсон принимал роды.
– Да не Мейсон, а Круз! – поправила третья, с птичьим личиком, словно затянутым паутиной. – Мейсон был ее брат, а не муж.
При этом она остренько взглянула на меня и вынула перочинный ножик. Хотела, наверное, нить обрезать. Это, верно, была Атропос, самая страшная из трех мойр. Я показал ей фигу, но она уже не смотрела на меня.
Мы вышли на площадь Ленина, там шел митинг. На трибуне стоял полный человек с одутловатым лицом, в желтой нейлоновой куртке и зеленых спортивных брюках. Это был Сиракузов, предводитель «Трудового Приморска». Он кричал в мегафон, обнажая крупные зубы:
– Народному терпению пришел конец! Сколько можно издеваться международному капиталу над трудовым человеком?
– Хватит! Хватит издеваться! – кричали старухи и случайные зеваки на площади. – Не дадим!
– Не дадим! – гремел мегафон. – А кто с нами несогласный, пусть уезжает к едрене фене, мы плакать не будем! Россия – для русских!
Ну и глотка была у этого мастера штробления стен. На весь Приморск «штроблел» его бычий рев. Мы миновали площадь, несколько кварталов прошли, а все было слышно: «Не дадим!», «Власть народу!».
Нам навстречу вышел патруль – четыре курсанта с автоматами на пузе.
– Чего тут шастаете? – крикнул старший, с четырьмя шевронами на рукаве и прыщами на щеках.
– А в чем дело? – резко ответил Сорочкин. – Комендантский час не объявляли.
– Скоро объявим. Скоро вы тут все запляшете, – пообещал старший патрульный.
На полукруглой площади, уставленной киосками (все они были закрыты), мы расстались. Сорочкин отпер дверцу своего «Москвича».
– Сидите у себя в номере, Дима, – сказал он, – и не высовывайтесь. Я еще заскочу к вам. – Он всмотрелся в гостиницу «Приморская». – Что там за люди у входа? Похоже на ОМОН. Ну ладно, пока. – И уехал.
Я пересек площадь и подошел к порталу гостиницы, украшенному тяжелыми фигурами тружеников серпа и молота.
– Вы куда? – остановил меня плечистый малый.
Их тут было человек семь или восемь.
– К себе в номер, – сказал я. – Я живу в гостинице.
– Документы, – потребовал малый.
Тут подъехала «Волга» с милицейской мигалкой, из нее вышел полковник Недбайлов (я его сразу узнал по несимметричной физиономии), а с заднего сиденья – упитанный молодой лысеющий блондин в хорошем темно-зеленом костюме с пестрым галстуком. За ним вылезли охранники.
– А-а, корреспондент. – Недбайлов взглянул на меня из-под низко надвинутого козырька. – Пропусти его, сержант.
Я поблагодарил полковника и пошел было к стойке портье за ключом, но тут меня окликнул молодой блондин.
– Вы из «Большой газеты»? Это очень кстати. Пойдемте с нами. Моя фамилия Сундушников. Вам это ничего не говорит?
– Видел, – вспомнил я, – видел плакат «Свободу Сундушникову».
– Ну, вот я и на свободе. – Блондин показал в улыбке непорочно розовые десны. – Хулио Иванович, – обратился он к Недбайлову, – я думаю, он нам пригодится. Со своим выходом на Москву. А?
– Может, и пригодится, шиш, – отозвался полковник. – Пошли, корреспондент.
Моим первым побуждением было отказаться. Какого черта? Но тут пришло в голову, что меня приглашают вроде бы в штаб заговорщиков. Какой уважающий себя журналист откажется от такой возможности?
И я зашагал за ними. Мы поднялись на второй этаж, прошли в глубь коридора и вступили в покои, пошловатая роскошь которых носила название «люкс». Особенно замечательны были фрески, изображающие полуголых вакханок, несущихся в безумной пляске вокруг пузатого самодовольного Вакха, или, если угодно, Диониса.
В самой большой из трех комнат этих апартаментов сидели за накрытым овальным столом люди, не менее дюжины, и среди них – маленький человечек с колючими черными точками вместо глаз, в коем я узнал Анциферова, и коренастый контр-адмирал Комаровский. Огромную фуражку он снял, и теперь гладко выбритая голова поблескивала в свете люстры.
– Это еще кто? – вперил в меня Анциферов свои точки. – Кого привели? Зачем? Нам не нужны лишние.
– Успокойся, Степан Степаныч, – благодушно сказал Сундушников нервному человечку. – Это московский журналист, он нам понадобится.
Сундушников сел рядом с Комаровским, налил в две рюмки коньяку, одну протянул мне.
– Как тебя зовут? – спросил он. – Дмитрий Сергеич? На, выпей. Надеюсь, ты не из этих гадов демократов.
– А где наш Ибаньес? – спросил я, сев за стол и оглядевшись.
– Наш Ибаньес – не наш, – ответствовал Сундушников. – Он под домашним арестом. Так вот для чего ты нам нужен, Дмитрий…
Мне не нравится амикошонство, вообще этот Сундушников со своим пестрым галстуком не нравился. Но, как я уразумел, именно он, укравший бюст Инессы Арманд и посаженный за это в тюрьму, был здесь главным закоперщиком.
– Мы начинаем новую главу в истории России, – вмешался Анциферов торжественным тенорком. – Как и сто лет назад, возмущенный народ берет власть…
– Постой, Степан Степаныч, – прервал его Сундушников. – Мы не на митинге. Дмитрий, сегодня ночью в Приморске произойдет революционная смена власти…
– Прогнившей власти! – выкрикнул Анциферов. – Народ, уставший от реформ, требует полного восстановления советской власти, единственной, которая справедливо…
– Да погоди ты, секретарь, – поморщился Сундушников. – Экой ты…
– Вот насчет народа, – встрял я, – имею вопрос. Рабочие мукомольного комбината – это ведь народ, верно? Я слышал, они не хотят реставрации советской…
– С мукомолами будем бороться! – раздался отрывистый бас Комаровского.
– Мы не позволим. Они ответят. За каждый выстрел в сторону революции.
– Мукомолы попали под влияние еврейской и армянской буржуазии, – визгливо пояснил Анциферов.
– А ну, замолчите! – повысил голос Сундушников. – Чего разорались? Ты, Дмитрий, человек со стороны, в наших делах не сечешь и не надо. Давай рюмку. – Он плеснул мне еще коньяку. – Дело вот в чем. Наше выступление поддержат в области, это схвачено. Но мы, конечно, думаем за всю страну. Мы тут составили обращение к народу России и поручаем тебе передать его по факсу в Москву. В твою «Большую газету». Где обращение?
– Сейчас, – засуетился Анциферов, водружая на нос очки. – Сейчас, Геннадьич, одну минутку. Тут формулировку надо уточнить.
– Давай, давай, некогда уточнять. – Сундушников вытащил из пальцев маленького человечка бумагу и протянул мне: – На, читай.
Текст обращения, набранный на компьютере, был исполнен торжественности и велеречивости. «Двадцать лет реформ были несчастьем для России… Сверхдержава отброшена на третьестепенное место… Реформаторы, узурпировавшие власть, разорили, разграбили богатейшую страну, обрекли народ на нищету, безработицу… Грабительский капитализм» – ну и подобное. Дальше обосновывалась необходимость возвращения к социализму, к «справедливому распределению общественного продукта»…
Я скользил глазами по этим воспаленным строчкам и вдруг насторожился, услыхав фразу Недбайлова:
– От пирса яхт-клуба отойдет. Это, знаете, в сторонке от порта, шиш. Лодка маленькая, полугичка, на нее и внимания не обратят.
– А если обратят? – спросил Сундушников.
– Корзины с хурмой сверху поставили. Брат с сестрой везут хурму в Гнилую слободу, что тут подозрительного, шиш? А зайдет она за волнолом, с берега и не увидят, когда она повернет к крейсеру.
– Люди надежные?
– Огарка давно знаю, он на нас работает, шиш. А она – не то сестра его, не то племянница. Москвичка. Я-то с ней не знаком, а Огарок говорит – она наша. С Братеевым живет, шиш.
Я делал вид, что читаю обращение, но, сами понимаете, весь обратился в слух. Воображение рисовало лодку, покачивающуюся у темного пирса, и Настю за веслами. «С Братеевым живет»!
Это было, как ожог. Шиш! Вот именно, здоровенный шиш сунула мне под нос Настя… моя Настенька, Настюша… Нестерпимо, понимаете, братцы? Нестерпимо это…
Голова напряженно работала. От первой мысли – дескать, ничего по факсу не передам, и вообще я не ваш – пришлось отказаться. Наоборот, наоборот! Прикинуться своим и… и…
– Смотри, Хулио Иваныч, – строго предупредил Сундушников. – Если что не так, будут у тебя проблемы со сладкой едой. Головой отвечаешь.
– Что ты, что ты, Геннадьич! – Лицо у Недбайлова перекосилось так, что смотреть стало тошно. – Все будет нормально. Мои люди выйдут сразу после пушечного выстрела, шиш.
– Да, да, – сказал Комаровский. – Моим курсантам одним не управиться. Список большой.
– Поможем, Николай Ермолаич. А к утру ожидаю две роты внутренних войск. Приедут на бэтээрах из Лобска, шиш.
– Приедут или не приедут, а с утра будет новая власть, – отрезал Анциферов. – Первое заседание ревкома назначаю на восемь.
Уже и до ревкома дело дошло, подумал я. Ну и ну!
И мысленно вернулся к лодке, к корзинам с хурмой.
Что наша жизнь? Хурма! – подумал с веселой злостью.
– Ну, прочитал обращение, корреспондент? – спросил Сундушников. – Что-то ты медленно…
– Прочел, – ответил я. – Складно составлено. Где у вас факс?
– Во, молодец, – одобрил тот. – Сразу за дело.
Меня повели в соседнюю комнату. Здесь работали несколько человек – устанавливали, насколько я понял, аппаратуру телевидения и связи. Я набрал номер редакционного факса. Уголком глаза видел: человек из охраны Сундушникова стоит рядом. Плохо дело, подумал я. Раздался характерный писк: Москва сообщала, что готова принять сообщение. Ничего не поделаешь, придется передать воззвание как есть, без моего комментария.
Вдруг на площади, возле гостиницы, вспыхнула стрельба. Люди, работавшие в комнате, ринулись к окну, и мой охранник тоже. Я тут же вынул из кармана ручку, быстро приписал к тексту обращения: «Провокация!» и сунул листок в щель факса. Он неторопливо уполз, а я встал и тоже подошел к окну. По площади бежали вооруженные люди, а омоновцы, охранявшие вход в гостиницу, палили по ним из автоматов. Вечер в Приморске, слабо и неверно освещенном ущербной луной, начинался бурно. А что еще ожидало нас ночью!
Охранник препроводил меня в большую комнату. Я вошел в тот самый момент, когда раскрылась дверь другой – третьей – комнаты «люкса» и из нее, прикрывая зевок ладонью, шагнула в гостиную Настя.
Я нетвердо помнил, из какой провинциальной газеты взяли Настю Перепелкину к нам в «Большую газету» – откуда-то с юга. Конечно, благодаря ее бойкому перу. Была в ее статьях острота, ирония – качества, весьма ценимые в журналистике. Она и сама была бойкая, острая на язык. Когда мы познакомились, она вдруг разразилась смехом. И говорит: «Не обижайся. Ты ужасно похож на Эдика Марголиса, был такой мальчик в классе, очень славный, завзятый театрал. Он руководил школьной самодеятельностью. – Настя изобразила, как Эдик это делал: вытянула шею и произнесла, полузакрыв глаза: – «А-ия Хозе из опе-ы Бизе «Каймен». А тебя не Эдик зовут?» «Нет, – говорю, – я Дмитрий». «Поразительное, – говорит, – сходство. Такое же наивное выражение. Только ростом ты повыше». Чтобы уменьшить сходство с этим Эдиком, я и отпустил усы. Перед зеркалом тренировал лицо, свирепо хмурил брови.
Впоследствии, когда мы близко сошлись с Настей, она иногда высказывалась весьма странно.
– Твердили, что двадцать первый век будет замечательным, героическим и все такое… – говорила она как бы не мне, а так, вообще. – Полная чепуха! Тягучие годы, один хуже другого. Вот двадцатый был и вправду героическим. Сколько мужской доблести! Уже как-то забыли, что в начале века Пири достиг Северного полюса, а Амундсен – Южного. Хиллари первым взобрался на Эверест. А первый космический полет Гагарина! А первые шаги Армстронга по Луне!
– Добавь, – говорю, – гигантское кровопускание. Две мировые войны, гражданская, сталинские репрессии.
– Да, мы, конечно, в школе проходили это по истории. Но что поделаешь, вся история человечества кровава. Начиная с Каина. Я говорю, Димочка, что нынешнее время – тоскливо и бездарно. Расслабляющий комфорт жизни на Западе. Тебе по электронной заявке доставят на дом все, что угодно, вплоть до живого кенгуру. Почему нет? А у нас, как всегда, муторно, масло и сахар по талонам, гнусное политиканство в центре, вечное копание в огородах в провинции.
– А что тебе, собственно, нужно?
– Мне хотелось бы, – сказала Настя, дымя сигаретой, – чтобы мужчины вспомнили, что они мужчины, а не сгусток протоплазмы в галстуке.
– Ну, я-то не ношу галстуки, – пробормотал я, не найдя достойного ответа на Настину филиппику.
Итак, в гостиную вошла, прикрывая зевок ладонью, Настя.
– Ну что, выспалась? – спросил Сундушников, показав в улыбке розовые десны. – Познакомься с корреспондентом «Большой газеты».
– А то мы незнакомы. – Настя милостиво мне кивнула: – Привет, Дима.
– Привет, – ответил я сдавленным голосом. – Как ты здесь очутилась?
– Так же, как и ты. – Она села за стол и приняла от Сундушникова рюмку коньяку. – Прилетела следующим рейсом, если тебе это важно.
– А зачем?
– Советую, Дима: задавай поменьше вопросов.
Выпив коньяк, она закурила и, отвернувшись от меня, тихо о чем-то заговорила с Сундушниковым.
– Молодой человек, – раздался тонкий голос Анциферова. – Вы передали факс в газету? Ну, спасибо. Вы свободны.
– Ступай, корреспондент, в свой номер, – добавил Недбайлов. – И не выходи до утра. Утром мы с тобой свяжемся, шиш.
Это тебе – шиш, подумал я. Вы меня выставляете, а я не уйду. То есть уйду недалеко.
Я спустился в холл, там была стойка небольшого бара, я заказал длинногривому бармену двести коньяку, бутерброды и кофе. Буду тут сидеть, пока не приедет Валя Сорочкин. Впрочем, омоновцы могут задержать его у дверей. Я медленно пил, ел и соображал, как поступить, если Сорочкина не пустят. За стойкой бара сидели двое парней – один был заросший, нестриженный, наверное, от рождения, второй – горбоносый, с мокрыми губами. Они пили, курили, на меня даже и не взглянули. Ну и черт с ними!
С площади донеслось тревожное завывание сирены скорой помощи. На втором этаже вдруг возник громкий спор – слов было не разобрать, голоса сердито гудели, упало и разбилось что-то стеклянное. Затем все стихло.
Прошло минут двадцать. Раздались шаги – кто-то быстро спускался по лестнице. Я поднял голову и увидел Настю. Отчетливо и как-то вызывающе стучали ее каблуки по ступенькам. Нестриженый и горбоносый соскочили с табуретов. Я тоже встал и шагнул к Насте, но те двое мигом возникли между нами.
– Мотай отсюда, кореш, – посоветовал горбоносый, приоткрывая пиджак, чтобы я мог разглядеть рукоятку пистолета, засунутого за ремень.
Настя молча шла к выходу. Я рванулся было за ней, но те двое ловко и крепко схватили меня под руки.
– Я же сказал, не лезь, козел, – повысил голос горбоносый.
– Настя! – позвал я.
Она обернулась, секунды три смотрела, как я пытался вырваться, а потом сказала:
– Отпустите его. – И когда я к ней подошел, подняла на меня свои серые сердитые глаза. – Что тебе нужно?
Тут на меня нашло. Я поклонился ей и сказал:
– Позвольте предложить, красавица, вам руку, вас провожать всегда, вам рыцарем служить.
Я полагал, она оценит ироническую интонацию, с которой я произнес фразу из оперы «Фауст». Она не приняла иронии, но взгляд ее смягчился. Черт возьми, разве мы не были любовниками?
– Хорошо, – сказала Настя. – Ты можешь меня проводить, рыцарь.
Вчетвером мы прошли сквозь цепкие взгляды омоновцев. На площади было ветрено и зябко. Темные, с закрытыми ставнями, киоски казались сторожевыми башнями. Порывы ветра швыряли в них обрывки газет, обертки и прочий мусор, перекатывали по площади пивные банки.
Вчетвером сели в черный ЗИЛ: нестриженый за руль, горбоносый с ним рядом, мы с Настей – на заднее сиденье. Машина тронулась.
Мы ехали по плохо освещенным улицам города, который когда-то в детстве казался мне красивым, зеленым. Деревья – акации, клены, каштаны – и теперь стояли длинными рядами. Но не было прежнего, давнишнего ощущения красоты. Затаившийся в предчувствии беды город у остывающего неспокойного моря. И я мчусь по нему незнамо куда с женщиной, которую люблю и которая мне изменила.
– Настя, – сказал я тихо. – Ни о чем не спрашиваю, только одно скажи, очень прошу: ты прилетела сюда к Братееву?
Она курила, пуская дым в приоткрытое окошко, и молчала. Ладно, не хочешь отвечать – не надо. Вдруг она сказала, глядя в окно:
– Братеев – мой бывший муж.
Я ошалело моргал.
– Так ты, – вытолкнул я из пересохшего горла, – ты что же… хочешь к нему вернуться?
– Еще не решила.
Кто-то из сидевших впереди пофыркал носом, словно услышал нечто смешное. А меня захлестнуло отчаяние. Вычитанные из книг вероломные женщины – их лиц я не различал, но у всех были рыжие гривы – хороводом кружились перед мысленным взором. Захотелось остановить машину и выйти… бежать от своей беды, от рухнувшей любви… от самого себя…
– Он груб, – бросила Настя, прикуривая от догоревшей сигареты новую, – потому я и ушла от него. Но по крайней мере Братеев – настоящий мужчина.
– Ага… – Я мигом вспомнил, что, собственно, происходит. – И ты считаешь то, что он сейчас делает, настоящим, достойным делом?
– Может быть, и так. – Она помолчала немного. – Во всяком случае, это дело. Осточертела болтовня, треп, бесконечное воровство…
– Твой друг Сундушников, – вставил я, – украл бюст Инессы Арманд.
– Никакой он мне не друг, – отрезала Настя.
А ее горбоносый телохранитель обернулся и рыкнул угрожающе:
– Ты! Закрой свою форточку, понял?
В машине воцарилось молчание. Только нестриженый за рулем пофыркивал, словно черт нашептывал ему анекдоты.
Спустя полчаса машина выскочила из длинной аллеи тополей на пустырь, миновала несколько строений барачного типа и подъехала к схваченному бетонными плитами морскому берегу. Тут был длинный старый пирс на черных толстых сваях.