Войтовецкий Илья
Светка

   Илья Войтовецкий
   Светка
   Повесть
   - ...Светка!
   Она взглянула, ещё не узнав, но уже узнавая.
   - Светка?!
   - Да!..
   - Светка, это ты?
   Передо мной стояла пожилая... чересчур пожилая... передо мной стояла старуха - маленькая, сутулая; русые волосы перемешались с седыми; глаза... тусклые, когда-то серые... Вот они оживились.
   - Не признал?
   - С трудом.
   - Изменилась?
   - Изменилась...
   - Постарела?
   - Не... н-не помолодела.
   - А я-то думала!..
   Я перекинул рюкзак с её плеча на моё, наклонился, чтобы спрятать лицо, схватил чемодан и побежал на полшага впереди неё, пытаясь справиться с собой, преодолеть гримасу испуга, недоумения, ещё чего-то - вместо радости встречи - через столько-то лет... Светка!
   Гудела центральная автобусная станция, сновали люди: входили, выходили, проходили, стояли, бежали, отставали, догоняли, продавали, покупали - всё это было не для меня, проходило стороной, существовало в ином измерении. Мы вышли из-под арки; я, наконец, опустил багаж, подавил в себе непонятное волнение ли, потрясение или испуг, обернулся.
   - Здравствуй, Светка.
   Была весна, я заканчивал четвёртый класс и не выпускал из рук том "Избранных произведений" Тургенева. Разумеется, я читал не "Муму", этим меня уже успели напугать в школе ("классовая сущность отношений между вдовой-барыней и её глухонемым дворником Герасимом"), и не "Записки охотника" - их я оценил позднее. В школьной библиотеке я взял солидный, страниц в шестьсот или семьсот, фолиант и читал, читал; даже теперь, спустя полвека, мне помнится
   "Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не возникал определёнными очертаниями в уме; но во всём, что я думал, во всём, что я ощущал, таилось полусознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно-сладкого - женского."
   Меньше полугода назад мне исполнилось одиннадцать лет.
   Мы переехали на новую квартиру. Теперь я понимаю, насколько приблизительно можно назвать то, куда нас поселили, квартирой - так же, как и предыдущее наше полуподвальное пристанище, оно, конечно, квартирой не было. Комната, комнатка, каморка: два метра в длину, два в ширину; окно выходило во двор ремесленного училища, в котором отец работал старшим бухгалтером, дверь открывалась в тёмный коридор, протянувшийся сквозь барачного типа одноэтажное строение; пространство между окном и дверью вмещало две табуретки, скамеечку-недомерочку и один-единственный функциональный предмет домашнего обихода, кем-то неумело сколоченный столик-тумбочку; за ним мы, то есть мама, папа и я, по очереди завтракали, обедали и ужинали, я готовил уроки, а мама готовила пищу, мыла посуду, шила и штопала; внутри хранилось бельё, лежали мои учебники и немногочисленные книги семейной библиотеки ("Как закалялась сталь" Николая Островского, "Повесть о настоящем человеке" Бориса Полевого, "Белая берёза" Михаила Бубеннова, "Кавалер Золотой Звезды" Семёна Бабаевского). В углу нашего жилища, торчком до потолка, стояли два набитых соломой матраца; их на ночь раскладывали на полу от стены до стены, и мы, папа, мама и я, прижимаясь друг к другу, устраивались на ночлег.
   В первое же после вселения утро мама сказала:
   - Ребёнок должен пить парное молоко. Каждый день!
   Корову держали в доме напротив. Мама вручила мне двухлитровый алюминиевый бидон, и я отправился к новым соседям.
   Май, самое его начало, на Южном Урале - весна. Серая унылость парков и палисадников внезапно расцвечивается пятнышками первых глянцевых листочков. Дружно пробивается трава.
   Я пересёк улицу. Тесовый забор, дощатые ворота; калитка незаперта; крыльцо в три ступени, приотворённая входная дверь, небольшие сенцы, ещё дверь, обитая войлоком. На стук никто не отозвался или за скрипом половиц я не расслышал, потоптался, потянул за ручку, дверь тонко взвизгнула. В глаза, уже попривыкшие к сумраку сеней, ударил свет; голова моя закружилась: в нескольких шагах от меня...
   "В нескольких шагах от меня... стояла высокая, стройная девушка... в движениях девушки (я её видел сбоку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое, что я чуть не вскрикнул от удивления и удовольствия... я всё забыл, я пожирал взором стан и шейку и красивые руки - и слегка растрёпанные белокурые волосы... В это самое мгновение и девушка обернулась ко мне... Я увидел огромные серые глаза на подвижном, оживлённом лице..." ...и понял: это ОНА!
   Героиня моего начинавшегося романа мыла выставленную из оконного проёма зимнюю раму, стоявшую на стуле у стены. Створки окна были распахнуты в палисадник; в комнату заглядывали тополиные ветки со свежими, ещё клейкими, по-весеннему пахучими листочками. Поднятая рука девушки держала тряпку и прижимала её к оконному стеклу, по которому струился ручеёк грязноватой мыльной водицы.
   Я, поражённый, стоял у двери с бидоном в руке. Мне шёл двенадцатый год.
   Светка была на два с половиной года старше меня. Она уже целовалась с мальчишками из нашего ремесленного училища. Я даже знал - с кем, она сама мне показала. Один был коренастый прыщавый детдомовец Витюн, другой - совсем низкорослый шкет по прозвищу "облезяна" - со сломанным передним зубом, подбитой губой и перекошенным носом.
   Закончился учебный год. Я получил полагавшуюся мне похвальную грамоту (так решили мои родители, значит, так тому и должно было быть). У Светки в табеле стояли одни тройки. Я завидовал ей: Светкина мама не наказывала дочь за плохие отметки. Мне попадало даже за четвёрки.
   Утром, выслушав обычные родительские наставления, я проглатывал завтрак, зажимал подмышкой "Избранное" Ивана Сергеевича Тургенева и босиком, в сатиновых маминого пошива трусах, голопупый, оставляя за собой хвост долго неоседавшей дорожной пыли, бежал к дому напротив.
   У наших соседей был большой двор с огородом, с грядками моркови и укропа и с кривобокой уборной в дальнем, заросшем репейником и крапивой углу. Около дома росли три высоких тополя; под ними, в тени на траве, стояли две врытые в землю скамейки и грубо сколоченный деревянный стол между ними. На стол я укладывал увесистого И.С.Тургенева, забирался коленями на скамейку и, уложив подбородок в ладони, читал Светке вслух.
   Светка лежала на траве, смотрела в небо и ковыряла травинкой между зубами. Временами я переводил на неё взгляд, потому что тургеневские эпитеты имели к ней, по моему мнению, самое прямое отношение. А она закидывала ногу на ногу, подол её лёгкого платьица сползал с колен, и взгляду открывались бёдра, низ живота и сводивший меня с ума светлый пушок. Светку это не беспокоило. Я же, торопливо уводя глаза в книгу, долго не находил строку... наконец, вот оно, нужное место (персонажи играли в фанты),
   "...опустил руку в шляпу, взял и развернул билет... Господи, что сталось со мною, когда я увидел на нём слово: поцелуй!
   - Поцелуй! - вскрикнул я невольно."
   Голос мой дрогнул.
   - Айда сюда! - позвала Светка и погладила ладонью траву: - Притомился поди, передохни.
   Я послушно сполз со скамейки, утвердился на затекших от долгого стояния в одном положении ногах, а взгляд неизменно натыкался на оголённые Светкины коленки. Я плюхнулся на землю. Над головой монотонно жужжали шмели и мухи.
   - Давай целоваться.
   Это был Светкин голос.
   Вспомнить, что по этому поводу написано у И.С.Тургенева, мне не удалось. Пошевелил губами, но звука не получилось:
   - Давай.
   - Целуй, - сказала Светка.
   Я повернул голову и чмокнул - наугад; попал в локоть. Было шершаво.
   - Не так, - сказала Светка. - Зажмурься.
   На мои прикрытые веки надвинулась тень. По щеке щёкотно скользнула прядь Светкиных волос, сползла к шее, к плечу. Верхней губы коснулось Светкино дыхание. Оно пахло травой и простоквашей.
   - Передай матери, - сказала Светкина бабушка, - продаём мы корову, хлопотное больно дело. Пущай теперь другое место ищет.
   Она очень походила на Светку. Да и мама Светкина совсем ей как сестра была - молодая, красивая. Однажды у калитки я принял её за Светку, окликнул и только потом заметил, что она повыше дочери - шла на высоких каблуках, - и причёска у неё другая, шестимесячная.
   Они жили втроём, три молодые женщины.
   - Маме двадцать девять, - сказала Светка, - бабушке в том году будет сорок пять, мне - вот стукнет четырнадцать. Все у нас в роду молодые да ранние. Мужики только в дому не залеживаются. Хучь бы одного на всех. Сказала и засмеялась.
   Молоко мы стали брать у Фарбманов. Они жили за городским парком, по Октябрьской. Мы и Светка - по Красноармейской, а Фарбманы по Октябрьской, это от нас минут двадцать ходу было.
   К Светке я продолжал бегать - просто так, очень она мне нравилась.
   - Айда на речку, - предложила Светка.
   Плавать я не умел.
   Песчаный, поросший редкими жёлтыми лютиками берег полого тянулся к воде. Противоположная сторона густо заросла ивами.
   Песок уже нагрелся; он обжигал босые ступни. Солнечные лучи стекали по спине.
   Светка, не замедляя шага, подошла к речке, шумно разбежалась и поплыла. Руки её не подымали брызг, волосы намокли и тянулись за похожей на поплавок головкой, быстро удалявшейся от меня.
   - Плыви сюда! - позвала Светка с другой стороны.
   Она стояла, вылепленная из солнца. Мне видны были огненные капли на её руке и бедре, расплавленная струйка стекала по обращённой ко мне левой груди. Светка отжала платье, шагнула к кустам, расправила и набросила его на ветки, прогнувшиеся под тяжестью влажной ткани.
   - Плыви сюда! - опять позвала Светка и повернулась ко мне. Под её животом вспыхнул рой маленьких солнц.
   ...Как много я уже знал - в мои одиннадцать с половиной лет! В годы войны, которые отец провёл на фронте, мама всегда брала меня с собой в баню. В моей памяти запечатлелись мокрые, покрытые мыльной пеной, блестевшие в свете тусклых электрических лампочек, окутанные клубами пара бесстыдно распахнутые моему любопытному взору женские тела. Открывая для себя загадочную привлекательность противоположного пола, я в то же время познавал собственную суть, обнаруживал неведомый, волновавший меня - вполне мужской отклик на увиденное. Непонятно чего стесняясь, догадываясь о преступности мною творимого, я украдкой, будто нечаянно, дотрагивался до чужих женщин.
   Гулко гудело пространство, из шаек выплескивалась вода, в воздух летели брызги, на мокрых скамейках сидели старухи и девочки, пожилые и молодые женщины, к большинству из них годами не прикасались мужчины; тут же у их ног вертелся маленький тощий мальчик с крикливо задранной писькой, а они горько смотрели на этот ранний требовательный зов мужской плоти и безнадежно, тоскливо шутили.
   Война закончилась, вернулся с фронта отец; вскоре мы поселились в нашем четырёхметровом семейном склепе. На ночь громоздили на тумбочку табуретки и скамеечку, раскладывали на полу набитые соломой матрацы, готовили общую постель.
   Моим родителям исполнилось по сорок лет. Какой прекрасный любвеобильный возраст!
   Прости, отец, прости меня, мама. Как я, малец, мешал вам обнимать, ласкать, любить друг друга! Сколько мучительных часов вы провели в тёмной тишине, томительно выжидая, пока я засну. Со временем я тоже научился, притаившись, ждать, когда вы решите, что я сплю, и, волнуясь и притворяясь, подслушивал, подсматривал за вами...
   - Плыви сюда! - в третий раз позвала Светка.
   Шаг вперёд, ещё шаг и ещё... вода щёкотно подступила к зябко втянувшимся яичкам... я присел, окунулся, поднялся, сделал ещё один шаг и, как мне показалось, поплыл...
   Помню: вода. Везде - слева, справа, вверху, внизу. Она вливалась в рот, в нос, в глаза, в уши; я ничего не видел и не слышал, не мог дышать, пытался поднять голову, но вода вновь накрывала меня. Я сражался со стихией; подробностей этого противоборства не помню, но, как оказалось, я вышел победителем: доплыл до желанного берега.
   Вернее сказать, доплыл не до берега, а уткнулся руками и животом в дно, отфыркался, проморгался и сделал безуспешную попытку подняться на дрожащих ногах. Это удалось с третьего или четвёртого раза. Перед слезящимися глазами качалась речка, плыл берег с кустами, падало небо, кружились облака. Сквозь водяные пробки в ушах до меня донёсся Светкин голос, слов я не разобрал, повернул голову в сторону, с которой шёл звук.
   - Ты здорово подгребаешь по-собачьи, - серьёзно сказала Светка. Скидавай трусы, я отожму.
   Она подошла к воде, протянула мне руку, и я, шатаясь, ступил на прибрежную гальку. Не было сил сопротивляться её проворным пальцам, которые стянули всё немногое, что на мне было ("подними эту ногу, теперь эту, вот так, умница"). Новоиспечённый покоритель водных просторов, я стоял перед девушкой моей мечты в чём мать родила; только почти полная невменяемость позволила мне выжить, не умереть на месте от позора: открывшееся её взгляду нечто не имело шансов стать предметом моей мужской гордости.
   Меня бил озноб, тошнило. Светка села рядом и прижалась ко мне обсохшим горячим боком, обхватила мои дрожащие плечи, и я почувствовал приступ благодарности и нежности к ней, такой заботливой и красивой.
   Солнце уже поднялось и припекало почти по-летнему. Я согрелся, дрожь прошла, Светкина близость окончательно привела меня в чувство. Мне захотелось как-нибудь выразить ей признательность, и я сделал это по собственному разумению: стал читать стихи.
   Какие это были стихи! В нашем ремесленном училище, в красном уголке, помполит раскладывал популярные в те годы брошюры библиотечки "Крокодил"; в них публиковались карикатуры Кукрыниксов и Бориса Ефимова с рифмованными подписями С.Я.Маршака. Я зачитывался ими. Потрясённый тем, что вот так складно можно рассказать о каждом событии, о любом жизненном факте, я запоминал злободневные вирши на тему недавней войны и победы, Нюрнбергского процесса и начавшегося противостояния с Западом, и вот теперь спешил поделиться со Светкой, с несравненной красавицей Светкой, с самой замечательной на всём белом свете девчонкой захотелось мне поделиться прелестью чарующих строк С.Я.Маршака. На берегу речки, которая только что чуть не поглотила меня, я декламировал:
   "Кургузая злая гиена,
   Акула и волк-живодёр
   Тайком заключили военно
   Торгово-морской договор.
   И значилось в том договоре..." Следовало перечисление пунктов подлого пакта между участниками оси Токио-Рим-Берлин. Светка встала, шагнула к воде, наклонилась, взяла плоский камушек и, размахнувшись, метнула его вдаль. Галька пролетела за середину речки, коснулась поверхности воды, взмыла в воздух и запрыгала, запрыгала, зачастила, дугой ушла в сторону и плюхнулась на мокрый песок противоположного берега. Светка свистнула, потянулась и застыла с закинутыми за голову руками.
   - Светка! - сказал я, - Светка!..
   Она обернулась на зов. Я, бесштанный, оказался рядом с ней, маленький, ниже её на целую голову, с тоненькими ручками и узкой детской грудкой, но, несмотря на это, с вызывающе заявившим о себе мужским достоинством. Светка рассмеялась, небольно щёлкнула, наклонилась и чмокнула меня в губы.
   - Погодь. - Она сдёрнула с веток платье, расстелила его на траве. Опустилась, тряхнула головой, русые её волосы разметались по лицу и по плечам. - Чего заробел! Подь сюда. Ну же...
   Возвращались мы в сумерках. Переплывать речку не пришлось.
   - Не трусь, - сказала Светка. - Здесь в самом глыбком месте воробью по яйцы. Давай руку, шагай.
   Мы шли по песчаному дну. Вода, тёплая и ласковая, иногда доходила мне до подбородка, и тогда я приподымался на цыпочки, а Светка обхватывала мою шею и смеялась.
   Одежду мы натянули на себя, когда вышли на берег.
   - А у меня нынче день рождения, - сказала Светка и потрепала меня по голове.
   Показались дома, и сразу запахло сиренью.
   Луна на небе была полная, большая.
   Когда мы подходили к Светкиному дому, из их калитки вышел мужчина, пересёк улицу и вошёл во двор ремесленного училища.
   - Твой папка, - сказала Светка. - Вот и породнились, теперича мы с тобой вроде как кумовья.
   - Ага, - согласился я. После всего, что произошло, я и вправду чувствовал в ней родного человека. Самого родного. Хотелось прижаться головой к её груди, утопить лицо в волосах и надолго замереть...
   - Иди спать. Сомлел совсем.
   Калитка за Светкой затворилась, звякнула тяжёлая щеколда. А я всё стоял и стоял... а потом понял, что и вправду - нужно идти.
   По тёмному коридору я дошёл до двери, остановился, прислушался. Отец с матерью разговаривали на повышенных тонах. Я даже различил, что говорят они по-еврейски, это угадывалось по интонациям; слова звучали неразборчиво.
   Вдруг представилось: войду и изображу, что ничего не произошло, обыденно отвечу на вопросы, и мне поверят, и меня покормят, хотя есть не хочется; родители разложат матрацы и погасят свет, и мы уляжемся. С одного края мама, с другого - я, отец между нами. И наступит тревожное безмолвие, которое будет нарушаться оглушительным стуком моего сердца, и я не перестану удивляться, как это родители не слышат его или только притворяются, что не слышат.
   Тишина будет тянуться долго-долго; потом отец прошевелит губами маме на ухо: "Эр шлуфт шойн", - а она, не поворачиваясь, ответит - тоже одними губами - в стену: "Варт абисл."1 И они замрут и подождут ещё, и потом опять - вопросом: "Эр шлуфт шойн?" - "Их вейс нит. Варт нох абисл."2 Так несколько раз, пока...
   Нет, нет, только не сегодня! Не это! Ни-за-что!..
   1 "Эр шлуфт шойн." (идиш) "Он уже спит." "Варт абисл." "Подожди немножко." 2 "Эр шлуфт шойн?" (идиш) "Он спит уже?" "Их вейс нит. Варт нох абисл." "Я не знаю. Подожди ещё немножко."
   Как я отошёл от двери? Не помню...
   Помню задний двор. Пахнет конской мочой и потом. С тех пор запах конюшни связан в моей памяти с лунной летней ночью, высоким звёздным небом и моими слезами - впервые не от боли, не от обиды - может быть, просто оттого, что живу на земле.
   Старый Агалаков уныло стоял, опустив большую голову, и часто моргал белыми невидящими глазами.
   По-правде-то Агалакова звали Ротфронт, и был он кобылой. Его списали в воинской части и вместе с другими лошадьми готовили к отправке на мясокомбинат. Но уж больно стар и худ был этот ветеран Великой Отечественной - даже для изготовления колбасы; отец, с детства любивший лошадей, поставил нужному человеку поллитру и уговорил передать кобылу "с баланса на баланс", оприходовал её в качестве средства гужевого транспорта, и стала она движимой собственностью ремесленного училища. Облуправление выделило фонды на фураж и утвердило штатную должность конюха. На неё приняли маленького рябого татарина Агалакова, и кобылу все стали называть вот таким нерусским именем. Она освоилась и откликалась и на "Ротфронта", и на "Агалакова", и на любое другое проявление человечного к себе отношения.
   Агалаков поднял морду, я обхватил горячую его голову и прижался лбом к доброму лошадиному лбу. "Агалаков, - говорил я, - милый мой Агалаков, помоги мне. Я люблю её. Ты знаешь, что значит: "люблю"? Скажи, Агалаков, ты знаешь, что это такое?"
   Конечно, слова я произносил не такие, а - возможно - и слов никаких не было. Мои слёзы текли в слепые лошадиные глаза. Агалаков молча смаргивал их, а потом помотал головой и заржал почти человеческим голосом:
   - Садись верхом, поскачем спасать твою любовь, выручать из беды ненаглядную твою Светку.
   Я хотел удивиться, но не стал, вскочил Ротфронту на спину и прижал ноги к лошадиным бокам. Уши у Ротфронта удлинились. "Конёк-Горбунок!" - подумал я - уже на лету. Встречный ветер высушил слёзы на моих щеках.
   Под нами промелькнули леса и поля; мы оказались на берегу речки. Противоположного берега не было видно. Волны закрывали горизонт, Рыба-Кит выбрасывала фонтаны воды. На спине у кита пристроилась троица: кургузая злая гиена с чёлкой и усиками Адольфа Гитлера, акула с раскосыми азиатскими глазками и волк-живодёр, похожий на итальянского фашиста-дуче Муссолини. То тут, то там к небу взмывали ещё фонтаны. Флотилия устремлялась к Светке; головка её, похожая на поплавок, металась между волнами, волосы шлейфом тянулись за ней.
   - Светка, держись! - крикнули мы с Агалаковым в один голос. Све-етка-а-а!
   Чтобы спикировать, я сложил пальцы лодочкой, ступнями оттолкнулся от Конька-Горбунка, но в это время что-то тяжёлое легло на моё плечо и помешало долететь до Светки. Меня охватил страх. Пытаясь стряхнуть тяжесть, я обернулся. За моей спиной стоял отец.
   Отношения между родителями стали натянутыми. Мама часто плакала, друг с другом отец с матерью разговаривали на повышенных тонах, однако при моём появлении замолкали.
   Потом отец уехал в командировку; по возвращении сообщил, что его переводят на работу в другой город с предоставлением жилья. Мы собрали пожитки и покинули Троицк - навсегда.
   В Копейске, куда мы переехали, я поступил в пятый класс, учился неровно, школу закончил без медали, и родители приняли это как крах всей своей жизни. Они ещё не знали, что крах этот - не последний и не самый страшный...
   В марте 1971-го года я ринулся в последнюю перед отъездом из СССР служебную командировку. Мне казалось очень важным покинуть страну по-доброму: завершить незаконченные работы, подчистить хвосты, подписать протоколы...
   Вспоминаю:город Рудный Кустанайской области, Соколовско-Сарбайский горно-обогатительный комбинат. До областного центра добрался самолётом, дальше - автобусом.
   Гостиница напротив заводоуправления, через городскую площадь. В номере, на грязном столе с неубранными бутылками, расстелена усеянная мушиными трупами и сухими хлебными крошками местная газета двухдневной давности. Я бегло просмотрел её. Обе внутренние полосы заполнены письмами в адрес редакции: авторы клянутся в любви к советской Родине и ни за что не хотят уезжать на постоянное жительство в капиталистическую ФРГ. Корреспонденции сбиты по одной колодке, отличаются лишь фамилиями, сплошь немецкими. "И у них то же..."
   Спустился в ресторан - пообедать. Многолюдно, густо накурено, шумно. Посетители перекрикивают маленький странный оркестрик: аккордеон, скрипка, балалайка и мятые медные тарелки.
   В центре зала, вокруг ряда приставленных один к другому столиков, расположилась компания. Речь держит пожилой человек, облачённый в вечерний костюм. Немецкий акцент.
   - Уфажаю три человек на целый сфет: Адольф hитлер, Моше Даян и Сергей Есенин. Ja! - Уронив стул, оратор вскорабкался на сцену, качнулся, но не упал, сунул ассигнацию аккордеонисту: - Spiel! - и запел неожиданно высоким чистым голосом:
   "Не шалею ни сову, ни клячу.
   Всё про тётка спелый я блондин.
   Уй вы, Таня, солодом охваченный!
   Ja, ни пуду Польше." - Всхлипнул, взвинтил голос до пронзительности и прорыдал:
   "Мало дынь!"
   "Уедет, - подумал я. - И песню увезёт с собой - вместе с надрывом и с дынями. Всю оставшуюся жизнь будет плакать и повторять: "Уй вы, Таня, солодом охваченный!.."
   В Рудном я справился с делами за неделю; дальше мой путь лежал к станции Коршуниха-Ангарская, в город Железногорск-Илимский, на тамошний горно-обогатительный комбинат
   Наш реактивный лайнер долетел до Новосибирска; громкоговорители сообщили, что ни Красноярск, ни Иркутск не принимают, да и этот аэропорт уже отказал в вылете - из-за нелётной погоды; поезд довёз меня до Братска, дальше - опять самолётом, маленьким, похожим на этажерку; мы поболтались-поболтались в непроглядной чёрной мути и совершили вынужденную посадку в каком-то очень таёжном, не обозначенном на карте месте.
   Аэровокзалом служил сарай с перекошенной дверью. Допотопный автобусик протряс нас по раздолбанной улочке; вдоль неё тянулись кривобокие избёнки; наше транспортное средство дёрнулось, рыкнуло и остановилось у неожиданно строгого трёхэтажного строения, перед ним красовалась ухоженная клумба с цветами. Над входом две вывески:
   ОФИЦЕРСКАЯ ГОСТИНИЦА
   и
   РЕСТОРАН "ЕРМАК"
   Пока нас оформляли, я узнал из разговоров, что "за горой", которая на деле была холмом метров в 250-300 высотой, расположены военный городок, аэродром стратегического назначения, ракетная база и то ли лётное, то ли ракетное училище.Станция местного радиовещания и небольшой полулюбительский телецентр виднелись на поросшей редким леском вершине. За следующей "горой" протянулась "зона".
   - Да их тута полным-полно! Почитай, за кажной "горой" по "зоне", махнула рукой полногрудая лет пятидесяти горничная, назвавшаяся Валентиной Ерофеевной. - То "база", то "зона", то "зона", то "база" - по всей матушке-Сибири этого добра видимо-невидимо. Посторонним у нас вобше-то разрешается до одиннадцати, - предупредила она без всякого перехода. - У нас тута с распорядком строго. Нашшот бабу привести - ни-ни, сразу участкового и протокол по месту работы. Да и нету их у нас, баб-то, одне курсанты да охвицера - служивые али семейные. Всех холостых девок курсанты поувозили. Только подрастёт, не успеет молоко на губах обсохнуть, сбегает раз-другой на танцы, и уже с пузом. Плохо с бабами у нас тута, глухота.
   За окном лил дождь, временами сверкало, погромыхивало.
   Валентина Ерофеевна закончила наводить в номере порядок, взбила подушку, налила из крана воды в графин.
   - Ись подёшь?
   - Не хочется. Помотало нас.
   - Тады иди в холл, погляди телевийзер. Всё забава.
   Шёл старый фильм про разведчиков. Показывали плохо, с перебоями, с треском. Потом видимость совсем пропала.
   Я посидел, бессмысленно глядя на рябое мельтешенье на экране, поднялся, и тогда передо мной всплыло, прорисовалось удивительно ясное изображение лицо дикторши; она чётко произнесла:
   - А сейчас, дорогие товарищи телезрители, вы увидите... - и опять беспорядочные всполохи электрических разрядов.