Конечно, если бы небеса не благословили путешественников такой прекрасной погодой и чередой ласковых, безупречных дней, когда ничто в обозримом пространстве не смущало гладкий круг океана, миссис Эмброуз затосковала бы очень скоро. А так она поставила на палубе свои пяльцы и рядом с ними – маленький столик, на котором лежал раскрытый философский том в черном переплете. Она выбирала нить из многоцветного клубка, который держала на коленях, и вплетала красный проблеск в кору дерева или желтый – в речной поток. Миссис Эмброуз вышивала большую картину – тропический лес, река, скоро там должны были появиться пятнистые олени, пасущиеся среди изобилия бананов, апельсинов и гигантских гранатов, и голые туземцы, швыряющие дротики. Между стежками она через плечо заглядывала в книгу и читала фразу-другую о Реальности Материи или о Естестве Добра. Вокруг нее люди в синих робах ползали на коленях и драили палубу или насвистывали, перегнувшись через поручни, а невдалеке сидел мистер Пеппер и резал перочинным ножиком сушеные коренья. Остальные, кто – где, занимались каждый своим делом: Ридли – греческим, и уже он не мог представить себе лучшего места для занятий; Уиллоуби – бумагами, он всегда в плаваниях избавлялся от недоделок; а Рэчел… Хелен между философскими сентенциями не раз спрашивала себя, а что же все-таки делает Рэчел? Ей даже – правда, не очень сильно – хотелось пойти и посмотреть. С первого вечера они едва сказали друг другу несколько слов; встречаясь, бывали вежливы, но не было и намека на какое-то сближение между ними. Рэчел, судя по всему, была в очень хороших отношениях с отцом – даже, на взгляд Хелен, слишком хороших – и не выказывала никаких попыток нарушить покой Хелен, как и Хелен – ее.
   А Рэчел в это время сидела в своей комнате, не делая совершенно ничего. Когда судно заполнялось пассажирами, этому помещению давали какое-нибудь величественное название, и оно становилось прибежищем для страдавших морской болезнью пожилых дам, а палуба предоставлялась молодому поколению. Поскольку в комнате стоял рояль и на полу горой лежали книги, Рэчел считала ее своей и просиживала здесь часами – разыгрывала труднейшие музыкальные пассажи, немного читала по-немецки или, не больше, по-английски, смотря по настроению, а порой – как сейчас – просто бездельничала.
   Кроме некоторой природной тяги к праздности, тому причиной было, конечно, и полученное ею образование, обычное для девушек конца девятнадцатого века. Кроткие пожилые учителя, невзыскательные доктора различных наук преподали ей начатки примерно десяти отраслей знаний, но заставить ее упорно заниматься было для них так же трудно, как упрекнуть ее в том, что у нее грязные руки. Час или два учения в неделю проходили с приятностью, отчасти благодаря другим ученицам, отчасти потому, что окна класса выходили на зады магазина – зимой так интересно было наблюдать за прохожими, сновавшими на фоне его красных окон, – а еще из-за смешных случаев, которые всегда происходят, если больше двух человек собираются вместе. Но ни одного предмета она не знала сколько-нибудь глубоко. Ее ум походил на ум интеллектуала в начале правления королевы Елизаветы: она верила практически во все, что ей говорили, и могла выдумать объяснение всему, что говорила сама. Форма Земли, мировая история, отчего двигаются поезда, как следует обращаться с капиталом, каким законам подчиняется общество, что вообще людям нужно от жизни и зачем, самые простые представления о современном порядке вещей – ничему из этого не научили ее ни преподаватели, ни классные дамы. Впрочем, в этой системе образования было одно неоспоримое преимущество: она ничему не учила, но и не препятствовала развитию ни одного из дарований, которые ученику посчастливилось иметь от природы. Рэчел была музыкальна, поэтому ей было позволено не заниматься всерьез ничем, кроме музыки, и она погрузилась в нее с головой. Все силы, которые могли бы быть отданы языкам, науке, литературе, приобретению друзей, познанию мира, тратились только на музыку. Поняв ограниченность учителей, она практически училась сама. В двадцать четыре года она понимала в музыке столько, сколько обычно люди начинают понимать к тридцати, и могла играть в полную силу своего дара, и с каждым днем становилось яснее, что природа была к ней поистине щедра. Пусть этот один столь явный талант и сопровождался мыслями и грезами нелепыми, неразумными, какая мудрость могла бы его заменить?
   Жизнь Рэчел, подобно ее образованию, также ничем особенным не выделялась. Она была единственным ребенком в семье, и ей не пришлось переносить насмешки и притеснения братьев и сестер. Мать умерла, когда Рэчел было одиннадцать лет, и ее растили две тетки, сестры отца, жившие – ради свежего воздуха – в Ричмонде[7], в просторном и удобном доме. Ее, конечно, воспитывали с преувеличенным вниманием и заботой, что шло ей на пользу, пока она была ребенком, но сильно задержало развитие ее самосознания в пору взросления. Очень долго она и понятия не имела о таких вещах, как женская нравственность. Кое-что об этом она искала и находила в старых книгах, но всегда в невероятно неуклюжем виде, впрочем, книги ее мало интересовали, и поэтому она никогда не задумывалась о той цензуре, что проводили сначала тетки, а потом и отец. Кое-что можно было бы узнать от подруг, но их у нее почти не было – до Ричмонда слишком долго добираться, – а единственная более или менее близкая ей девушка была сверх всякой меры религиозна и в минуты откровенности могла говорить только о Боге да о том, как всякому следует нести свой крест, а эти темы мало волновали Рэчел, чей ум был занят совсем иным.
   Полулежа в кресле, одну руку положив под голову, а другою сжимая шарик на подлокотнике, Рэчел напряженно размышляла. Вообще, ее ненавязчивое учение оставляло ей довольно много времени для размышлений. Взгляд ее был прикован к шару на корабельных поручнях, и, если бы что-то его случайно загородило на мгновение, это испугало и встревожило бы девушку. Размышления начались с того, что она рассмеялась, прочитав строфу из перевода «Тристана»:
 
Робко съежась, весь дрожит,
Тщетно скрыть пытаясь стыд.
К августейшему дяде подходит
И невесту обмершую подводит.
Разве рассказ мой на бессмыслицу походит?[8]
 
   – Вот именно, походит! – воскликнула Рэчел и отшвырнула книжку. Затем она открыла «Письма» Каупера[9], предписанные ей отцом для чтения «из классики», но они нагоняли на нее тоску, и, прочитав одно предложение, где говорилось об аромате ракитника в саду автора, она представила засыпанную цветами небольшую переднюю в Ричмонде в день похорон ее матери; цветы пахли так сильно, что с тех пор аромат любых цветов неизбежно вызывал у нее только это жуткое воспоминание. Затем, уже почти не видя и не слыша окружавшего ее настоящего, она пустилась один за другим перебирать образы прошлого. Тетя Люси расставляет цветы в гостиной.
   – Тетя Люси, – набирается смелости Рэчел, – я не люблю запах ракитника. Сразу вспоминаю похороны.
   – Ерунда, Рэчел, – отвечает тетя Люси. – Не говори глупостей, милая. По-моему, ракитник – растение особенно жизнерадостное.
   Сидя под жаркими солнечными лучами, Рэчел сосредоточилась на характерах своих теток, на их взглядах, образе жизни. Этот мысленный путь она проделывала уже сотни раз, прогуливаясь по утрам в Ричмондском парке и за размышлениями не замечая ни деревьев, ни людей, ни оленей. Почему они живут так, а не иначе, и что они чувствуют, и какой во всем этом смысл? Опять она слышит голос тети Люси, которая обращается к тете Элинор. В это утро тете Люси вздумалось обсудить поведение служанки:
   – И конечно, в пол-одиннадцатого утра горничная должна подметать лестницу, а как же иначе?
   Как странно! Как невыразимо странно! Но и сама себе она не может объяснить, почему, как только тетя Люси заговорила, вся картина их жизни вдруг показалась Рэчел чужой и непонятной, а сами тетки – вроде случайных вещей, стульев или зонтиков, разбросанных где попало, без всякого смысла. Однако вслух она только спрашивает, как всегда чуть заикаясь:
   – Тетя Люси, в-вы любите тетю Элинор?
   На что та отвечает со своим нервным квохчущим смешком:
   – Милое дитя, что за вопросы ты задаешь?
   – А как любите? Очень? – настаивает Рэчел.
   – Пожалуй, я никогда и не задумывалась, очень или не очень, – говорит мисс Винрэс. – Кто любит, об этом не думает, Рэчел.
   Это уже камешек в огород племянницы, от которой тетки никогда не получали столько тепла, сколько им хотелось бы.
   – Ноты знаешь, как я тебя люблю, милая, правда? Ты дочь своей матери, хотя бы поэтому, но не только поэтому, не только. – Она притягивает к себе Рэчел и целует ее, слегка расчувствовавшись, и суть их разговора сразу теряется, безвозвратно растекается в пространстве, словно пролитое на пол молоко.
   Так Рэчел дошла до той стадии размышлений, если это еще можно назвать размышлениями, когда глаза уже не могут оторваться от шара на поручнях, а губы перестают шевелиться. Ее попытки понять своих теток только обижали их, из чего следовало, что лучше даже и не пытаться. Пусть эти странные мужчины и женщины – тетки, семейство Хантов, Ридли, Хелен, мистер Пеппер и все остальные – будут символами, безликими, но преисполненными достоинства и значительности, символами старости или юности, материнства или учености, пусть они будут даже красивы – красотою актеров на сцене. Получалось, что, произнося слова, люди не выражают ни своих мыслей, ни чувств, – но для этого как раз и существует музыка. Можно видеть и чувствовать реальность, но не говорить о ней, пусть жизнь течет сама по себе, как нравится другим, об этом можно вовсе не думать, просто отдавать себе отчет в том, что внешние формы жизни людей отчего-то странны и нелепы. Поглощенная музыкой, она принимала свой удел вполне благосклонно, срываясь на раздражение не чаще раза-двух в месяц, всегда уступая, как она уступила сейчас. Мысли ее стали путаться, уже не в силах вырваться из паутины сна, а сознание будто стало шириться, шириться, чудесным образом сливаясь с духом всего, что ее окружало: белесых досок на палубе, духом моря, бетховенского опуса 112 и даже духом бедного Уильяма Каупера в далеком Олни. И вот оно уже клочком пуха летит над морем, то прикасаясь к воде, то поднимаясь в воздух, пока совсем не скрывается из виду. При его взлетах и падениях Рэчел начала клевать носом, а когда он исчез, она заснула.
   Десять минут спустя миссис Эмброуз открыла дверь и посмотрела на Рэчел. Хелен не удивило, каким образом та проводит свои утренние часы. Она оглядела комнату: рояль, книги, беспорядок. Сначала Хелен оценила вид Рэчел с эстетической точки зрения: в своей беззащитности она походила на жертву, выпавшую из когтей хищной птицы; однако, если посмотреть на нее просто как на девушку двадцати четырех лет, – картина наводила на размышления. Миссис Эмброуз задумалась и простояла так не меньше двух минут. Затем она улыбнулась и бесшумно вышла; ей вовсе не хотелось разбудить спящую и оказаться перед неловкой необходимостью с ней разговаривать.

Глава 3

   Назавтра рано утром сверху донеслось громыхание, будто там протаскивали тяжелые цепи; мерное биение сердца «Евфросины» стало замедляться и умолкло, и Хелен, высунув нос на палубу, увидела замок, твердо стоящий на твердом, неподвижном холме. Они бросили якорь в устье Тежу, и, вместо того чтобы рассекать все новые и новые волны, борта судна теперь терпели набеги одних и тех же отступавших и возвращавшихся прибрежных волн.
   Сразу после завтрака Уиллоуби, с коричневым кожаным чемоданчиком в руках, покинул корабль, прокричав через плечо, что все предоставляются самим себе и могут делать, что кому вздумается, поскольку дела продержат его в Лиссабоне до пяти вечера.
   Он вернулся действительно около пяти, все с тем же чемоданчиком, жалуясь на усталость, раздражение, голод, жажду, холод, и потребовал немедленно подавать чай. Растирая руки, он стал всем рассказывать о приключениях минувшего дня: как он заявился к бедному старому Джексону, когда тот причесывал усы перед конторским зеркалом и совсем не ожидал его прихода, как заставил Джексона с утра повкалывать, что для того не очень-то привычно, а потом пригласил его пообедать, с шампанским и дичью; как затем нанес визит миссис Джексон, которая, бедняжка, еще растолстела и так любезно справлялась о Рэчел, а Джексону, Бог ты мой, пришлось признаться, что он дал-таки слабину, – да нет, ничего, вреда особенного в том нет, но какой смысл делать распоряжения, если они тут же нарушаются? Ведь Уиллоуби ясно дал ему понять, что в этот рейс пассажиров не возьмет. Тут он стал шарить по карманам и, наконец выудив карточку, положил ее на стол перед Рэчел. Она прочитала: «Мистер и миссис Дэллоуэй, Мэйфэр, Браун-стрит, 23».
   – Мистер Ричард Дэллоуэй, – продолжал Винрэс, – судя по всему, полагает, что, раз он когда-то был членом парламента, да еще женат на дочери пэра, то ему все подавай по первому требованию. Во всяком случае, они смогли уломать бедного старого Джексона. Заявили, что у них есть право требовать содействия, показали письмо от лорда Гленауэя, который просит меня взять их на борт как о личной услуге; в общем, все это пересилило возражения Джексона (хотя вряд ли их было так уж много), и теперь, похоже, нам ничего не остается, кроме как уступить.
   Между тем было очевидно, что Уиллоуби отчего-то по душе эта уступка, хотя он и ворчит для вида.
   А дело было в том, что мистер и миссис Дэллоуэй оказались в Лиссабоне в довольно затруднительном положении. Они уже несколько недель путешествовали по континенту, главным образом – с целью расширить кругозор мистера Дэллоуэя. В этом году из-за политических превратностей мистер Дэллоуэй не мог послужить родине в парламенте, поэтому он изо всех сил старался сделать это вне парламента. Латинские страны для этого вполне подходили, хотя, конечно, Восток был бы куда предпочтительнее.
   – Теперь ждите вестей обо мне из Петербурга или Тегерана, – сказал он, обернувшись на прощанье на ступенях клуба «Трэвеллерз». Однако на Востоке разразилась какая-то эпидемия, в России свирепствовала холера, и вести о нем, что, конечно, было уже не столь романтично, пришли из Лиссабона. Но сначала чета пересекла Францию, где останавливалась в промышленных городах, мистер Дэллоуэй представлял рекомендательные письма, и ему показывали фабрики и заводы, а он делал записи в своем блокноте. В Испании они с миссис Дэллоуэй оседлали мулов, потому что хотели понять жизнь крестьян. Например, созрели они для бунта или нет? После этого миссис Дэллоуэй настояла на том, чтобы провести день-два в Мадриде и посмотреть картины. В конце концов, они добрались до Лиссабона, где прожили шесть дней, о которых впоследствии, в изданных для своего круга путевых заметках, отозвались как о днях «исключительно интересных». Ричарда принимали министры, и он предрекал скорый кризис, поскольку «столпы правительства погрязли в коррупции; но как можно винить…» и так далее; Кларисса же тем временем посетила королевские конюшни и сделала несколько снимков, на которых запечатлела людей, теперь изгнанных, и окна, теперь выбитые. Еще она сфотографировала могилу Филдинга и там же освободила пташку, пойманную в силки каким-то негодяем, потому что, как гласили путевые записи, «омерзительна даже мысль о том, что там, где похоронены англичане, бьется в неволе живое существо». Путь их следования весьма отличался от общепринятых маршрутов и не был должным образом продуман заранее. В значительной степени его определяли иностранные корреспонденты «Таймс». Мистер Дэллоуэй желал взглянуть на кое-какие пушки – он придерживался мнения, что берег Африки значительно менее колонизирован, чем принято считать на родине. Поэтому им нужно было неторопливое судно «для любопытных», комфортабельное, поскольку мореплаватели они были никудышные, но не роскошное, которое останавливалось бы на день-два то в одном порту, то в другом для заправки углем, давая Дэллоуэям возможность осмотреть, что им захочется. Но в Лиссабоне они застряли: все никак не находилось подходящего для них корабля, да такого, чтобы на него еще можно было проникнуть. Они прослышали о «Евфросине», но им сказали, что она была судном по преимуществу грузовым, возившим мануфактуру на Амазонку и обратно – каучук, а также, что пассажиров на ее борт брали только по особой договоренности. Однако слова «по особой договоренности» весьма вдохновили супругов, ведь они принадлежали к тому кругу, в котором почти все делалось или при необходимости могло быть сделано именно по особой договоренности. Ричард лишь написал краткое письмо лорду Гленауэю, главе рода Гленауэев, да навестил бедного старого Джексона, которому поведал, что миссис Дэллоуэй – урожденная такая-то, что сам он тоже в свое время был тем-то и тем-то и что сейчас они нуждаются в том-то и том-то. Дело было сделано. Они расстались, обмениваясь любезностями и при полном взаимном расположении. И вот, неделю спустя, из сумерек показалась державшая курс на судно шлюпка с Дэллоуэями на борту, а через три минуты оба стояли на палубе «Евфросины». Разумеется, их прибытие вызвало некоторую суматоху, и уже несколько пар глаз приметили, что миссис Дэллоуэй – женщина высокая и тонкая, укутанная в меха и вуали, а мистер Дэллоуэй – джентльмен среднего роста и крепкого телосложения, одетый, как охотник в осенний сезон. Вскоре их окружило множество туго набитых кожаных чемоданов благородного темно-коричневого цвета; кроме того, мистер Дэллоуэй держал в руках портфель, а его жена – несессер, в котором, судя по всему, она хранила бриллиантовые ожерелья и уйму пузырьков с серебряными крышечками.
   – Ах, прямо как у Уистлера! – воскликнула миссис Дэллоуэй, кивнув в сторону берега, одновременно здороваясь за руку с Рэчел; Рэчел только успела глянуть на серые холмы сбоку, как Уиллоуби уже представил гостье миссис Чейли, которая увела леди в ее каюту.
   Хотя вторжение Дэллоуэев будто бы прошло незаметно, оно всех вывело из равновесия, от стюарда мистера Грайса до самого Ридли. Через несколько минут Рэчел проходила мимо курительной комнаты, в которой увидела Хелен, двигавшую кресла. Та была поглощена перестановкой и, заметив Рэчел, доверительно сообщила:
   – Главное – чтобы мужчинам было где посидеть. Кресла, вот что важно. – И она опять стала перекатывать их на колесиках с места на место. – Ну что, все еще похоже на вокзальный буфет?
   Она сдернула со стола плюшевую скатерть. Комната на удивление преобразилась в лучшую сторону.
   Прибытие чужаков окончательно убедило Рэчел в том, что надо переодеться к ужину, час которого приближался. Звон большого корабельного колокола застал ее сидящей на краю своей койки. Маленькое зеркало над умывальником отражало ее голову и плечи. Лицо, смотревшее из зеркала, было преисполнено болезненным унынием – после прибытия Дэллоуэев Рэчел пришла к неутешительному выводу, что ее лицо совсем не такое, какого ей хотелось бы, и, скорее всего, никогда таким не станет.
   Так или иначе, ей с детства внушали, что опаздывать нельзя, поэтому следовало выйти к ужину с тем лицом, какое было.
   За эти несколько минут Уиллоуби, загибая пальцы на руке, вкратце описал Дэллоуэям всех, с кем им предстояло познакомиться.
   – Здесь мой зять, Эмброуз, ученый (полагаю, вы о нем слышали), его жена, мой старый друг Пеппер, тихий малый, но, говорят, знает все на свете. Вот и все. Компания очень небольшая. Я их оставлю на побережье.
   Миссис Дэллоуэй, чуть склонив голову набок, постаралась вспомнить, кто такой Эмброуз – это ведь фамилия? – но не смогла. После того что она услышала, она почувствовала себя самую малость не в своей тарелке. Она знала, что ученые женятся на ком попало – на девушках из деревень, где они читают популярные лекции, или на маленьких женщинах с окраин, которые всегда недовольно бурчат: «Знаю, я вам не нужна, вам муж мой нужен».
   Но тут вошла Хелен, и миссис Дэллоуэй с облегчением отметила, что, хотя в облике миссис Эмброуз просматривается некоторая эксцентричность, она опрятна, хорошо держится, а в голосе ее звучит та особая струна, которую Кларисса считала признаком настоящей леди. Мистер Пеппер не побеспокоился сменить свой чистый, но гадкий нарядец.
   «В конце концов, – думала Кларисса, входя вслед за Винрэсом в столовую, – любой человек безусловно интересен».
   За столом ей эта уверенность пригодилась, особенно когда появился Ридли, который опоздал, выглядел откровенно неряшливо и тут же угрюмо уткнулся в тарелку с супом.
   Муж и жена обменялись незаметными для посторонних сигналами, означавшими, что они владеют положением и намерены стойко держаться друг друга. Почти не допустив паузы, миссис Дэллоуэй повернулась к Уиллоуби и начала:
   – Что на меня в море навевает тоску, так это отсутствие цветов. А представляете: поля роз и фиалок посреди океана! Это было бы божественно!
   – Да, но чревато опасностями для мореплавания, – вступил басом Ричард, будто фагот после изящной скрипичной трели. – Ведь водоросли порой доставляют большие неприятности, правда, Винрэс? Помню, как-то мы пересекали Атлантику на «Мавритании», и я спросил капитана Ричардса, вы знали его? – «Скажите, капитан Ричардс, каких опасностей для своего корабля вы страшитесь больше всего?» – ожидая услышать об айсбергах, «Летучем Голландце», о тумане и всяких таких штуках. Ничего подобного. Я навсегда запомнил его ответ. «Sedgius aquatici», – вот что он сказал; это, кажется, что-то вроде ряски.
   Мистер Пеппер стрельнул своим быстрым взглядом и уже собирался задать какой-то вопрос, но беседу продолжил Уиллоуби:
   – Да, нелегко им приходится, этим капитанам! Три тысячи душ на борту!
   – Да-да, правда. – Кларисса со значительным видом повернулась к Хелен. – Не правы те, кто считает, что больше всего изнуряет труд. Ответственность – вот что действительно тяжело. Думаю, по той же причине повару всегда платят больше, чем горничной.
   – Ну, тогда няням следует платить вдвойне, но не платят же, – сказала Хелен.
   – Верно, но подумайте, какое удовольствие проводить все время с детьми, а не с кастрюлями! – Миссис Дэллоуэй с бо́льшим интересом посмотрела на Хелен, заподозрив, что у той есть дети.
   – Я бы предпочла быть поваром, чем няней, – ответила Хелен. – Ни за что не возьму на себя ответственность за детей.
   – Матери всегда преувеличивают, – вступил Ридли. – Хорошо воспитанный ребенок не требует никакой ответственности. Мы с нашим проехали всю Европу. И ничего, только пеленай потеплей да укладывай в люльку.
   Хелен рассмеялась. Миссис Дэллоуэй воскликнула, глядя на Ридли:
   – Вы настоящий отец! Мой муж точно такой же. И после этого еще говорят о равенстве полов.
   – Кто говорит? – вставил мистер Пеппер.
   – Да-да, есть такие! – прокричала Кларисса. – Во время прошлой сессии мужу приходилось каждый день проходить мимо одной гневной дамы, которая только об этом и вещала.
   – Она сидела у здания парламента, было так неловко, – подтвердил Дэллоуэй. – В конце концов, я набрался смелости и сказал ей: «Милейшая, вы тут только мешаете. Мне не даете пройти и себе вред причиняете!»
   – Тогда она ухватила его за пальто и чуть не выцарапала ему глаза, – добавила миссис Дэллоуэй.
   – Ну-у, это уж преувеличение, – сказал Ричард. – Нет, признаться, мне жаль этих людей. Сидеть на ступеньках, вероятно, страшно неудобно и утомительно.
   – Так и поделом им, – коротко высказался Уиллоуби.
   – О, здесь я с вами совершенно согласен, – отозвался Дэллоуэй. – Крайняя глупость и бессмысленность подобного поведения вряд ли у кого вызовут большее осуждение, чем у меня. А что касается этой шумихи, то, знаете ли, дай мне Бог сойти в могилу раньше, чем женщины в Англии получат избирательное право! Это все, что я могу сказать.
   Торжественность, с которой ее муж произнес последние слова, подействовала на Клариссу, и она приняла серьезный вид.
   – Немыслимо! – сказала она. – Но вы ведь не сторонник равноправия, правда? – обратилась она к Ридли.
   – Да мне абсолютно все равно, – ответил Эмброуз. – Если люди так наивны, что полагают, будто избирательное право хоть чем-то улучшит их жизнь, так пусть получат его. Тогда скоро сами поймут, что к чему.