Страница:
– Вижу, вы не политик, – улыбнулась Кларисса.
– Слава Богу, нет.
– Боюсь, ваш муж меня не одобряет, – сказал Дэллоуэй в сторону, обращаясь к миссис Эмброуз. Тут она вдруг вспомнила, что он ведь раньше был членом парламента.
– Неужели это дело никогда не казалось вам скучным? – спросила она, толком не зная, что ей следует говорить.
Ричард простер перед собой руки, как будто ответ был начертан на его ладонях.
– Вы меня спрашиваете, казалось ли мне когда-нибудь это дело скучным, и я, пожалуй, отвечу: да, бывало. Если же вы меня спросите, какую из всевозможных карьер для мужчины я считаю, беря в целом, со всеми за и против, самой увлекательной, самой завидной, не говоря уже о более серьезных ее сторонах, то я, конечно, скажу: карьеру политика.
– Да, согласен, – кивнул Уиллоуби. – В адвокатуре и в политике усилия вознаграждаются как нигде.
– Реализуются все способности человека, – продолжал Ричард. – Может быть, я сейчас затрону опасную тему, но что я, в общем, думаю о поэтах, художниках: когда речь идет о вашем деле – тут, конечно, с вами не потягаешься, но в любой другой области – увы, приходится делать скидки. А я вот ни за что не примирился бы с мыслью, что кто-то для меня делает скидку.
– Я не вполне с тобой согласна, Ричард, – сказала миссис Дэллоуэй. – Вспомни Шелли. В «Адонаисе», мне кажется, можно найти все и обо всем.
– Очень хорошо, читай «Адонаиса», – согласился Ричард. – Но всегда, услышав о Шелли, я повторяю про себя слова Мэтью Арнольда: «Что за круг! Что за круг!»
Это привлекло внимание Ридли.
– Мэтью Арнольд! Самонадеянный сноб! – фыркнул он.
– Пусть сноб, – отозвался Ричард, – но, с другой стороны, человек, живший в реальном мире. Мы, политики, несомненно, кажемся вам, – он с чего-то решил, что Хелен представляет искусство, – толпой пошлых обывателей, но мы-то видим и другую сторону, мы можем быть несколько неуклюжи, но мы стараемся охватить жизнь в целом, во всей ее полноте. Когда ваши художники видят, что мир погружен в хаос, они пожимают плечами, отворачиваются и возвращаются в свой мир – возможно, прекрасный, – но хаос-то остается. Мне это кажется уходом от ответственности. Кроме того, не все рождаются с художественными способностями.
– Ужасно! – промолвила миссис Дэллоуэй, которая о чем-то размышляла, пока ее муж говорил. – Когда я общаюсь с художниками, я так остро чувствую, как это чудесно – отгородиться от всего в своем собственном маленьком мире, где картины и музыка и все так прекрасно, но потом я выхожу на улицу, и при виде первого же нищего ребенка с грязным и голодным личиком я встряхиваю головой и говорю себе: «Нет, не могу я отгородиться, не могу я жить в собственном мирке. Я бы отменила и живопись, и литературу, и музыку, пока такое не исчезнет навсегда». Вы не ощущаете, – она повернулась к Хелен, – что жизнь – это вечное противоречие?
Хелен на мгновение задумалась.
– Нет, – сказала она. – Едва ли.
Последовала довольно неловкая пауза. Миссис Дэллоуэй слегка поежилась и попросила принести ее меховую накидку. Кутая шею в мягкий коричневый мех, она решила сменить тему.
– Признаться, мне никогда не забыть «Антигону». Я видела ее в Кембридже много лет назад, и с тех пор она не оставляет меня. Вы согласны, нет произведения более современного? – спросила она Ридли. – Я знаю, пожалуй, не меньше двух десятков Клитемнестр. Например, престарелая леди Дитчлинг. Я ни слова не смыслю по-гречески, но слушать могу бесконечно…
Тут внезапно подал голос мистер Пеппер:
– Я бы отдала десять лет жизни, чтобы выучить греческий.
– Я могу обучить вас алфавиту за полчаса, – предложил Ридли. – А через месяц вы уже будете читать Гомера. Почел бы за честь позаниматься с вами.
Хелен была вовлечена мистером Дэллоуэем в беседу о том, что раньше в палате общин существовал обычай, теперь забытый, цитировать древних греков; про себя же она отметила – будто сделала запись в большой книге памяти, которая всегда, чем бы мы ни были заняты, лежит перед нами раскрытой, – что все мужчины, даже такие, как Ридли, питают слабость к роскошным женщинам.
Кларисса воскликнула, что не представляет большего удовольствия. Она тут же вообразила себя в своей гостиной на Браун-стрит с томиком Платона на коленях – Платона в греческом оригинале. Клариссе всегда казалось, что, если за нее серьезно возьмется истинный знаток, он сможет заложить древнегреческий ей в голову без особого труда.
Они договорились с Ридли приступить к занятиям завтра же.
– Но только если ваш корабль нас побережет! – воскликнула миссис Дэллоуэй, втягивая в игру Уиллоуби. Тот кивнул головой – ради гостей, тем более таких почтенных, он был готов поручиться даже за волны.
– Я ужасно переношу качку. Муж тоже не очень, – вздохнула Кларисса.
– Я никогда по-настоящему не страдаю морской болезнью, – пояснил Ричард. – Если со мной это и случалось, то один раз, не больше, – поправился он. – Как-то по пути через Ла-Манш. Однако, честно говоря, при неспокойном море, особенно в сильное волнение, я чувствую себя довольно неуютно. Тут главное – не отказываться от еды. Смотришь на нее и говоришь себе: «Нет, не могу», но все-таки кладешь что-то в рот, хотя Бог знает, как это проглотить, но надо заставить себя, и тогда обычно дурнота уходит безвозвратно. Моя жена трусиха.
Все начали отодвигать стулья. Женщины в нерешительности остановились у двери.
– Давайте-ка я вас поведу, – сказала Хелен, проходя вперед.
Рэчел последовала за ней. Она совсем не принимала участие в беседе, да никто к ней и не обращался, зато вот она ловила каждое слово. Она во все глаза смотрела то на мистера Дэллоуэя, то на его жену. Кларисса и в самом деле представляла собой пленительное зрелище. На ней было белое платье и длинные сверкающие бусы. Этот наряд и лицо, казавшееся особенно румяным в сочетании с седоватыми волосами, делали ее поразительно похожей на портрет восемнадцатого века – шедевр кисти Рейнольдса или Ромни. Рядом с ней Хелен и все остальные выглядели грубовато и неопрятно. Она сидела прямо, но непринужденно, и казалось, будто она управляет миром, как ей вздумается, будто огромный и тяжелый земной шар вертится туда, куда его направят ее пальчики. А ее муж! Мистер Дэллоуэй, игравший своим сочным, хорошо поставленным голосом, был уже совершенно неотразим. Он словно только что вышел из самого сердца гудящего, лоснящегося маслом великого механизма, где слаженно крутятся шестерни и дружно ходят туда-сюда поршни; он схватывал все так легко, но так цепко; остальные рядом с ним казались старомодными, никчемными, несерьезными. Рэчел завершала процессию дам, идя будто в трансе; необыкновенный запах фиалок, шедший от миссис Дэллоуэй, смешивался с легким шуршанием ее юбок и позвякиванием украшений. Рэчел с презрением думала о себе, обо всей своей жизни, о знакомых. «Она сказала, что мы живем в собственном мирке. Это так. Мы смешны, нелепы».
– Вот здесь мы сидим, – сказала Хелен, открывая дверь салона.
– Вы играете? – спросила миссис Дэллоуэй, подбирая со стола партитуру «Тристана».
– Племянница играет. – Хелен положила руку на плечо Рэчел.
– О, как я вам завидую! – Кларисса впервые обратилась к Рэчел. – Помните это? Не правда ли, божественно? – И она сыграла пару тактов согнутыми пальцами по странице. – А потом вступает Тристан – вот – и Изольда, ах, как это меня волнует! Вы были в Байрёйте?
– Нет, не была, – ответила Рэчел.
– Значит, побываете. Никогда не забуду моего первого «Парсифаля»: августовская жара, старые толстые немки в тесных роскошных платьях, темный театр, наконец начинает звучать музыка, и невозможно удержаться от слез. Помню, какой-то добряк вышел и принес мне воды, а я только и могла, что плакать у него на плече! Вот здесь перехватило. – Она показала на горло. – Ничто в мире с этим не сравнится! А где же ваше пианино?
– В другой комнате, – объяснила Рэчел.
– Но вы ведь нам поиграете? – с надеждой спросила Кларисса. – Что может быть чудеснее, чем сидеть при луне и слушать музыку? Ах, я говорю, как школьница! А знаете, – она повернулась к Хелен, – думаю, музыка не так уж благотворна для человека, скорее – наоборот.
– Слишком большое напряжение? – спросила Хелен.
– Я бы сказала, слишком много чувств. Это сразу становится заметно, когда молодой человек или девушка избирают музыку своей профессией. Сэр Уильям Бродли мне говорил то же самое. Терпеть не могу, как некоторые напускают на себя при упоминании о Вагнере. – Кларисса воздела глаза к потолку, хлопнула в ладоши и изобразила на лице восторг и упоение. – При этом вовсе не обязательно, что они его понимают, мне всегда в таких случаях кажется, что как раз наоборот. Люди, действительно чувствующие искусство, меньше всех выставляют это напоказ. Вы знаете художника Генри Филипса?
– Видела, – ответила Хелен.
– Посмотреть на него, так он больше похож на преуспевающего биржевого маклера, чем на одного из величайших художников своего времени. Вот это мне по душе.
– На свете много действительно преуспевающих маклеров, можно смотреть на них, если нравится, – сказала Хелен.
Рэчел неистово захотелось, чтобы ее тетка перестала быть такой колючей и упрямой.
– Когда вы видите музыканта с длинными волосами, разве интуиция не подсказывает вам, что музыкант он плохой? – спросила Кларисса, повернувшись к Рэчел. – Уоттс и Иоахим[11] на вид ничем не отличались от нас с вами.
– А как бы им пошли вьющиеся волосы! – сказала Хелен. – Вы, видимо, решили ополчиться на красоту?
– Опрятность! – провозгласила Кларисса. – Я хочу, чтобы мужчина выглядел опрятно!
– Под опрятностью вы понимаете хорошо скроенное платье.
– Джентльмена видно сразу, но трудно сказать, что тут главное.
– Ну а вот мой муж, он выглядит как джентльмен?
Такой вопрос для Клариссы был уже просто дурным тоном. «Вот уж чего не скажешь!» – подумала она, но, не найдя, что ответить вслух, только рассмеялась.
– Во всяком случае, – обратилась она к Рэчел, – завтра я от вас не отстану, пока вы мне не поиграете.
В ней, в ее манерах было нечто такое, что сразу заставило Рэчел в нее влюбиться.
Миссис Дэллоуэй подавила зевок, выдав его лишь легким расширением ноздрей.
– Ах, знаете, – сказала она, – невероятно хочется спать! Это морской воздух. Пожалуй, я исчезну.
Спугнул ее резкий мужской голос, судя по всему, мистера Пеппера, который с кем-то ожесточенно спорил.
– Спокойной ночи, спокойной ночи! – попрощалась Кларисса. – Умоляю, не беспокойтесь, я знаю дорогу! Спокойной ночи!
Но зевок ее был, скорее, притворным. Придя к себе, она не дала волю зевоте, не сдернула с себя и не свалила кучей одежду, не растянулась блаженно во всю длину кровати, а вместо этого спокойно переоделась в пеньюар, украшенный бесчисленными оборками, и, обернув ноги пледом, уселась с блокнотом на коленях. Тесная каютка уже успела превратиться в будуар знатной дамы. Везде были расставлены и разложены бутылочки, пузырьки, ящички, коробочки, щеточки, булавки. Судя по всему, ни один участок ее тела не обходился без специального инструментика. Воздух был напитан тем самым ароматом, что заворожил Рэчел. Удобно устроившись, миссис Дэллоуэй начала писать. Она делала это так, словно ласкала бумагу пером, словно гладила и нежно щекотала котенка.
«Вообрази нас, дорогая, в море, на борту самого странного корабля, какой ты только можешь себе представить. Хотя дело не в корабле, а в людях. Хозяин пароходства по фамилии Винрэс – большой, очень милый англичанин – говорит мало – ты, конечно, встречала таких. Что касается остальных – они все будто выползли из старого номера «Панча». Похожи на игроков в крокет шестидесятых годов. Не знаю уж, сколько они просидели, затворившись на этом корабле, сдается – многие годы, во всяком случае, поднявшись на борт, чувствуешь, что попал в обособленный мирок, кажется, они вообще никогда не сходили на берег и никогда не жили, как другие нормальные люди. Я всегда говорила: с литераторами найти общий язык труднее, чем с кем бы то ни было. Хуже всего то, что эти люди – муж, жена и их племянница – могли бы быть как все, я это чувствую, если бы их не засосали Оксфорд, Кембридж и так далее, отчего они тронулись головой. Он – просто чудо (если б еще постриг ногти), у нее довольно приятное лицо, только одевается, конечно, в мешок из-под картофеля, и прическа у нее, как у продавщицы из «Либерти»[12]. Они разговаривают об искусстве и считают нас болванами за то, что мы вечером переодеваемся. Ничего, однако, поделать не могу – я скорее умру, чем выйду к ужину, не переодевшись, ты тоже, правда? Ведь это гораздо важнее супа. (Даже странно, насколько эти вещи действительно важнее того, что всеми считается важным. Я охотнее дам отрубить себе голову, чем, например, надену фланель на голое тело.) Еще тут есть милая застенчивая девочка – бедное создание, так бы хотелось, чтобы кто-нибудь вытащил ее из этого болота, пока еще не поздно. У нее чудные глаза и волосы, но и она, конечно, со временем станет нелепой. Эстер, мы должны организовать общество просвещения молодежи – это было бы куда полезнее, чем миссионерство! Ах да, я забыла, здесь есть еще противный гном по имени Пеппер. Совершенно соответствует своему имени. Он невообразимо ничтожен и ведет себя непредсказуемо, бедный уродец! Это все равно что сидеть за одним столом с беспризорным фокстерьером, только вот, в отличие от собаки, его не причешешь и не обсыплешь порошком. Иногда жалеешь, что с людьми нельзя обращаться, как с собачками. Что здесь хорошо – нет газет, и Ричард может по-настоящему отдохнуть. В Испании было не до отдыха…»
– Ты струсила! – сказал Ричард, заполнивший своим плотным телом почти всю каюту.
– Я исполнила свой долг за ужином! – вскрикнула Кларисса.
– Так или иначе, ты ввязалась в историю с греческим алфавитом.
– О Господи! Кто он такой, этот Эмброуз?
– Кажется, преподавал в Кембридже, а теперь живет в Лондоне, издает античных классиков.
– Ты видел когда-нибудь столько сумасшедших вместе? Эта женщина спросила меня, похож ли ее муж на джентльмена!
– Да, за обедом трудновато было поддерживать беседу. И почему в этом сословии женщины настолько чуднее мужчин?
– Вид у них, конечно, куда приличнее, только – какие они странные!
Оба засмеялись, подумав об одном и том же, – им даже ни к чему было обмениваться впечатлениями.
– Пожалуй, мне много о чем стоит поговорить с Винрэсом, – сказал Ричард. – Он знает Саттона и весь этот круг. Может многое порассказать о нашем кораблестроении на Севере.
– Ах, я рада. Мужчины действительно настолько лучше женщин!
– Конечно, с мужчиной всегда есть о чем поговорить. Но и ты, Кларисса, можешь очень даже бойко порассуждать о детях.
– А у нее есть дети? По виду не скажешь.
– Двое. Мальчик и девочка.
Зависть кольнула иголкой сердце миссис Дэллоуэй.
– Нам нужен сын, Дик, – проговорила она.
– Бог мой, сейчас у молодых людей столько возможностей! – Эта тема навела Дэллоуэя на размышления. – Полагаю, такого широкого поля для деятельности не было со времен Питта.
– И оно тебя ждет! – сказала Кларисса.
– Руководить людьми – прекрасное дело, – провозгласил Ричард. – Боже мой, что за дело!
Его грудь медленно выпятилась под жилетом.
– Знаешь, Дик, меня не оставляют мысли об Англии, – раздумчиво произнесла Кларисса, положив голову на грудь мужу. – Отсюда, с этого корабля видится намного яснее, что на самом деле значит быть англичанином. Думаешь обо всем, чего мы достигли, о нашем военном флоте, о наших людях в Индии, в Африке, о том, как мы век за веком шли все дальше, посылая вперед наших деревенских ребят, и о таких, как ты, Дик, – и вдруг понимаешь, как это, наверное, невыносимо не быть англичанином! И свет, идущий от нашего парламента, Дик! Сейчас, стоя на палубе, я будто видела это зарево. Вот что значит для нас Лондон.
– Связь времен! – торжественно заключил Ричард. Слушая жену, он живо представил себе английскую историю, череду королей, премьер-министров, череду законов. Он окинул мысленным взором всю политику консерваторов, тянувшуюся, словно нить, от Альфреда к лорду Солсбери[13] и будто петлей захватывавшую один за другим внушительные куски обитаемой суши.
– Понадобилось много времени, но мы почти закончили; осталось только закрепить достигнутое.
– А эти люди не понимают! – воскликнула Кларисса.
– Бывают разные люди и разные мнения, – ответил ее муж. – Без оппозиции не было бы правительства.
– Дик, насколько ты лучше меня! Ты смотришь широко, а я вижу только то, что здесь. – Кларисса ткнула пальцем в тыл его кисти.
– В этом моя задача, что я и пытался растолковать за обедом.
– Что мне в тебе нравится, Дик, – продолжала она, – ты всегда одинаковый, а я – существо, целиком подвластное настроениям.
– Как бы то ни было, ты существо обворожительное, – сказал он, взглянув на нее потеплевшими глазами.
– Ты правда так думаешь? Тогда поцелуй меня.
Он поцеловал ее со всей страстью, так что ее недописанное письмо соскользнуло на пол. Ричард поднял его и, не спросив разрешения, прочитал.
– Где твое перо? – спросил он и приписал снизу своим мелким мужским почерком:
«Р. Д. loquitur[14]: Кларисса забыла упомянуть, что за обедом она выглядела особенно обворожительно и кое-кого завоевала, из-за чего ей теперь придется учить греческий алфавит. Пользуясь случаем, хочу добавить, что мы прекрасно проводим время в заморских краях, а для того, чтобы это путешествие стало настолько же приятным, насколько обещает быть полезным, нам не хватает лишь наших друзей (то есть тебя и Джона)…»
В конце коридора послышались голоса. Мистер Эмброуз говорил слишком тихо, зато Уильям Пеппер вполне отчетливо и едко произнес:
– К такого рода дамам я не испытываю ни малейшей симпатии. Она…
Но ни Ричард, ни Кларисса так и не узнали его приговора, потому что как раз в тот момент, когда стоило прислушаться, Ричард зашуршал бумагой.
«Я часто сомневаюсь, – размышляла Кларисса в постели над белым томиком Паскаля, который она всюду брала с собой, – действительно ли хорошо для женщины жить с человеком, который нравственно выше ее, ведь так и есть у нас с Ричардом. Становишься настолько зависимой. Кажется, я чувствую к нему то же, что моя мать и женщины ее поколения чувствовали к Христу. Это лишь доказывает, что человеку необходимо нечто…» Затем она погрузилась в сон, как всегда, очень здоровый, дарующий новые силы, разве что в эту ночь ее посещали фантастические видения греческих букв, кравшихся по каюте, – Кларисса проснулась и рассмеялась, вспомнив, что греческие буквы были одновременно теми самыми людьми, что спали сейчас совсем рядом. Потом, представив, как за бортом плещет под луной темное море, она поежилась и подумала, что и муж, и эти люди – ее спутники в плавании. Сны не были ее безраздельным достоянием, но кочевали из одной головы в другую. Этой ночью мореплаватели видели во сне друг друга, что было не удивительно – учитывая, какие тонкие разделяли их перегородки и как странно оказались они оторванными от земли, столь близкими друг к другу посреди океана и вынужденными пристально всматриваться друг другу в лицо и слышать любое случайно оброненное слово.
Глава 4
– Слава Богу, нет.
– Боюсь, ваш муж меня не одобряет, – сказал Дэллоуэй в сторону, обращаясь к миссис Эмброуз. Тут она вдруг вспомнила, что он ведь раньше был членом парламента.
– Неужели это дело никогда не казалось вам скучным? – спросила она, толком не зная, что ей следует говорить.
Ричард простер перед собой руки, как будто ответ был начертан на его ладонях.
– Вы меня спрашиваете, казалось ли мне когда-нибудь это дело скучным, и я, пожалуй, отвечу: да, бывало. Если же вы меня спросите, какую из всевозможных карьер для мужчины я считаю, беря в целом, со всеми за и против, самой увлекательной, самой завидной, не говоря уже о более серьезных ее сторонах, то я, конечно, скажу: карьеру политика.
– Да, согласен, – кивнул Уиллоуби. – В адвокатуре и в политике усилия вознаграждаются как нигде.
– Реализуются все способности человека, – продолжал Ричард. – Может быть, я сейчас затрону опасную тему, но что я, в общем, думаю о поэтах, художниках: когда речь идет о вашем деле – тут, конечно, с вами не потягаешься, но в любой другой области – увы, приходится делать скидки. А я вот ни за что не примирился бы с мыслью, что кто-то для меня делает скидку.
– Я не вполне с тобой согласна, Ричард, – сказала миссис Дэллоуэй. – Вспомни Шелли. В «Адонаисе», мне кажется, можно найти все и обо всем.
– Очень хорошо, читай «Адонаиса», – согласился Ричард. – Но всегда, услышав о Шелли, я повторяю про себя слова Мэтью Арнольда: «Что за круг! Что за круг!»
Это привлекло внимание Ридли.
– Мэтью Арнольд! Самонадеянный сноб! – фыркнул он.
– Пусть сноб, – отозвался Ричард, – но, с другой стороны, человек, живший в реальном мире. Мы, политики, несомненно, кажемся вам, – он с чего-то решил, что Хелен представляет искусство, – толпой пошлых обывателей, но мы-то видим и другую сторону, мы можем быть несколько неуклюжи, но мы стараемся охватить жизнь в целом, во всей ее полноте. Когда ваши художники видят, что мир погружен в хаос, они пожимают плечами, отворачиваются и возвращаются в свой мир – возможно, прекрасный, – но хаос-то остается. Мне это кажется уходом от ответственности. Кроме того, не все рождаются с художественными способностями.
– Ужасно! – промолвила миссис Дэллоуэй, которая о чем-то размышляла, пока ее муж говорил. – Когда я общаюсь с художниками, я так остро чувствую, как это чудесно – отгородиться от всего в своем собственном маленьком мире, где картины и музыка и все так прекрасно, но потом я выхожу на улицу, и при виде первого же нищего ребенка с грязным и голодным личиком я встряхиваю головой и говорю себе: «Нет, не могу я отгородиться, не могу я жить в собственном мирке. Я бы отменила и живопись, и литературу, и музыку, пока такое не исчезнет навсегда». Вы не ощущаете, – она повернулась к Хелен, – что жизнь – это вечное противоречие?
Хелен на мгновение задумалась.
– Нет, – сказала она. – Едва ли.
Последовала довольно неловкая пауза. Миссис Дэллоуэй слегка поежилась и попросила принести ее меховую накидку. Кутая шею в мягкий коричневый мех, она решила сменить тему.
– Признаться, мне никогда не забыть «Антигону». Я видела ее в Кембридже много лет назад, и с тех пор она не оставляет меня. Вы согласны, нет произведения более современного? – спросила она Ридли. – Я знаю, пожалуй, не меньше двух десятков Клитемнестр. Например, престарелая леди Дитчлинг. Я ни слова не смыслю по-гречески, но слушать могу бесконечно…
Тут внезапно подал голос мистер Пеппер:
Миссис Дэллоуэй смотрела на него, поджав губы. Когда он закончил, она сказала:
В мире много сил великих,
Но сильнее человека
Нет в природе ничего.
Мчится он, непобедимый,
По волнам седого моря,
Сквозь ревущий ураган…[10]
– Я бы отдала десять лет жизни, чтобы выучить греческий.
– Я могу обучить вас алфавиту за полчаса, – предложил Ридли. – А через месяц вы уже будете читать Гомера. Почел бы за честь позаниматься с вами.
Хелен была вовлечена мистером Дэллоуэем в беседу о том, что раньше в палате общин существовал обычай, теперь забытый, цитировать древних греков; про себя же она отметила – будто сделала запись в большой книге памяти, которая всегда, чем бы мы ни были заняты, лежит перед нами раскрытой, – что все мужчины, даже такие, как Ридли, питают слабость к роскошным женщинам.
Кларисса воскликнула, что не представляет большего удовольствия. Она тут же вообразила себя в своей гостиной на Браун-стрит с томиком Платона на коленях – Платона в греческом оригинале. Клариссе всегда казалось, что, если за нее серьезно возьмется истинный знаток, он сможет заложить древнегреческий ей в голову без особого труда.
Они договорились с Ридли приступить к занятиям завтра же.
– Но только если ваш корабль нас побережет! – воскликнула миссис Дэллоуэй, втягивая в игру Уиллоуби. Тот кивнул головой – ради гостей, тем более таких почтенных, он был готов поручиться даже за волны.
– Я ужасно переношу качку. Муж тоже не очень, – вздохнула Кларисса.
– Я никогда по-настоящему не страдаю морской болезнью, – пояснил Ричард. – Если со мной это и случалось, то один раз, не больше, – поправился он. – Как-то по пути через Ла-Манш. Однако, честно говоря, при неспокойном море, особенно в сильное волнение, я чувствую себя довольно неуютно. Тут главное – не отказываться от еды. Смотришь на нее и говоришь себе: «Нет, не могу», но все-таки кладешь что-то в рот, хотя Бог знает, как это проглотить, но надо заставить себя, и тогда обычно дурнота уходит безвозвратно. Моя жена трусиха.
Все начали отодвигать стулья. Женщины в нерешительности остановились у двери.
– Давайте-ка я вас поведу, – сказала Хелен, проходя вперед.
Рэчел последовала за ней. Она совсем не принимала участие в беседе, да никто к ней и не обращался, зато вот она ловила каждое слово. Она во все глаза смотрела то на мистера Дэллоуэя, то на его жену. Кларисса и в самом деле представляла собой пленительное зрелище. На ней было белое платье и длинные сверкающие бусы. Этот наряд и лицо, казавшееся особенно румяным в сочетании с седоватыми волосами, делали ее поразительно похожей на портрет восемнадцатого века – шедевр кисти Рейнольдса или Ромни. Рядом с ней Хелен и все остальные выглядели грубовато и неопрятно. Она сидела прямо, но непринужденно, и казалось, будто она управляет миром, как ей вздумается, будто огромный и тяжелый земной шар вертится туда, куда его направят ее пальчики. А ее муж! Мистер Дэллоуэй, игравший своим сочным, хорошо поставленным голосом, был уже совершенно неотразим. Он словно только что вышел из самого сердца гудящего, лоснящегося маслом великого механизма, где слаженно крутятся шестерни и дружно ходят туда-сюда поршни; он схватывал все так легко, но так цепко; остальные рядом с ним казались старомодными, никчемными, несерьезными. Рэчел завершала процессию дам, идя будто в трансе; необыкновенный запах фиалок, шедший от миссис Дэллоуэй, смешивался с легким шуршанием ее юбок и позвякиванием украшений. Рэчел с презрением думала о себе, обо всей своей жизни, о знакомых. «Она сказала, что мы живем в собственном мирке. Это так. Мы смешны, нелепы».
– Вот здесь мы сидим, – сказала Хелен, открывая дверь салона.
– Вы играете? – спросила миссис Дэллоуэй, подбирая со стола партитуру «Тристана».
– Племянница играет. – Хелен положила руку на плечо Рэчел.
– О, как я вам завидую! – Кларисса впервые обратилась к Рэчел. – Помните это? Не правда ли, божественно? – И она сыграла пару тактов согнутыми пальцами по странице. – А потом вступает Тристан – вот – и Изольда, ах, как это меня волнует! Вы были в Байрёйте?
– Нет, не была, – ответила Рэчел.
– Значит, побываете. Никогда не забуду моего первого «Парсифаля»: августовская жара, старые толстые немки в тесных роскошных платьях, темный театр, наконец начинает звучать музыка, и невозможно удержаться от слез. Помню, какой-то добряк вышел и принес мне воды, а я только и могла, что плакать у него на плече! Вот здесь перехватило. – Она показала на горло. – Ничто в мире с этим не сравнится! А где же ваше пианино?
– В другой комнате, – объяснила Рэчел.
– Но вы ведь нам поиграете? – с надеждой спросила Кларисса. – Что может быть чудеснее, чем сидеть при луне и слушать музыку? Ах, я говорю, как школьница! А знаете, – она повернулась к Хелен, – думаю, музыка не так уж благотворна для человека, скорее – наоборот.
– Слишком большое напряжение? – спросила Хелен.
– Я бы сказала, слишком много чувств. Это сразу становится заметно, когда молодой человек или девушка избирают музыку своей профессией. Сэр Уильям Бродли мне говорил то же самое. Терпеть не могу, как некоторые напускают на себя при упоминании о Вагнере. – Кларисса воздела глаза к потолку, хлопнула в ладоши и изобразила на лице восторг и упоение. – При этом вовсе не обязательно, что они его понимают, мне всегда в таких случаях кажется, что как раз наоборот. Люди, действительно чувствующие искусство, меньше всех выставляют это напоказ. Вы знаете художника Генри Филипса?
– Видела, – ответила Хелен.
– Посмотреть на него, так он больше похож на преуспевающего биржевого маклера, чем на одного из величайших художников своего времени. Вот это мне по душе.
– На свете много действительно преуспевающих маклеров, можно смотреть на них, если нравится, – сказала Хелен.
Рэчел неистово захотелось, чтобы ее тетка перестала быть такой колючей и упрямой.
– Когда вы видите музыканта с длинными волосами, разве интуиция не подсказывает вам, что музыкант он плохой? – спросила Кларисса, повернувшись к Рэчел. – Уоттс и Иоахим[11] на вид ничем не отличались от нас с вами.
– А как бы им пошли вьющиеся волосы! – сказала Хелен. – Вы, видимо, решили ополчиться на красоту?
– Опрятность! – провозгласила Кларисса. – Я хочу, чтобы мужчина выглядел опрятно!
– Под опрятностью вы понимаете хорошо скроенное платье.
– Джентльмена видно сразу, но трудно сказать, что тут главное.
– Ну а вот мой муж, он выглядит как джентльмен?
Такой вопрос для Клариссы был уже просто дурным тоном. «Вот уж чего не скажешь!» – подумала она, но, не найдя, что ответить вслух, только рассмеялась.
– Во всяком случае, – обратилась она к Рэчел, – завтра я от вас не отстану, пока вы мне не поиграете.
В ней, в ее манерах было нечто такое, что сразу заставило Рэчел в нее влюбиться.
Миссис Дэллоуэй подавила зевок, выдав его лишь легким расширением ноздрей.
– Ах, знаете, – сказала она, – невероятно хочется спать! Это морской воздух. Пожалуй, я исчезну.
Спугнул ее резкий мужской голос, судя по всему, мистера Пеппера, который с кем-то ожесточенно спорил.
– Спокойной ночи, спокойной ночи! – попрощалась Кларисса. – Умоляю, не беспокойтесь, я знаю дорогу! Спокойной ночи!
Но зевок ее был, скорее, притворным. Придя к себе, она не дала волю зевоте, не сдернула с себя и не свалила кучей одежду, не растянулась блаженно во всю длину кровати, а вместо этого спокойно переоделась в пеньюар, украшенный бесчисленными оборками, и, обернув ноги пледом, уселась с блокнотом на коленях. Тесная каютка уже успела превратиться в будуар знатной дамы. Везде были расставлены и разложены бутылочки, пузырьки, ящички, коробочки, щеточки, булавки. Судя по всему, ни один участок ее тела не обходился без специального инструментика. Воздух был напитан тем самым ароматом, что заворожил Рэчел. Удобно устроившись, миссис Дэллоуэй начала писать. Она делала это так, словно ласкала бумагу пером, словно гладила и нежно щекотала котенка.
«Вообрази нас, дорогая, в море, на борту самого странного корабля, какой ты только можешь себе представить. Хотя дело не в корабле, а в людях. Хозяин пароходства по фамилии Винрэс – большой, очень милый англичанин – говорит мало – ты, конечно, встречала таких. Что касается остальных – они все будто выползли из старого номера «Панча». Похожи на игроков в крокет шестидесятых годов. Не знаю уж, сколько они просидели, затворившись на этом корабле, сдается – многие годы, во всяком случае, поднявшись на борт, чувствуешь, что попал в обособленный мирок, кажется, они вообще никогда не сходили на берег и никогда не жили, как другие нормальные люди. Я всегда говорила: с литераторами найти общий язык труднее, чем с кем бы то ни было. Хуже всего то, что эти люди – муж, жена и их племянница – могли бы быть как все, я это чувствую, если бы их не засосали Оксфорд, Кембридж и так далее, отчего они тронулись головой. Он – просто чудо (если б еще постриг ногти), у нее довольно приятное лицо, только одевается, конечно, в мешок из-под картофеля, и прическа у нее, как у продавщицы из «Либерти»[12]. Они разговаривают об искусстве и считают нас болванами за то, что мы вечером переодеваемся. Ничего, однако, поделать не могу – я скорее умру, чем выйду к ужину, не переодевшись, ты тоже, правда? Ведь это гораздо важнее супа. (Даже странно, насколько эти вещи действительно важнее того, что всеми считается важным. Я охотнее дам отрубить себе голову, чем, например, надену фланель на голое тело.) Еще тут есть милая застенчивая девочка – бедное создание, так бы хотелось, чтобы кто-нибудь вытащил ее из этого болота, пока еще не поздно. У нее чудные глаза и волосы, но и она, конечно, со временем станет нелепой. Эстер, мы должны организовать общество просвещения молодежи – это было бы куда полезнее, чем миссионерство! Ах да, я забыла, здесь есть еще противный гном по имени Пеппер. Совершенно соответствует своему имени. Он невообразимо ничтожен и ведет себя непредсказуемо, бедный уродец! Это все равно что сидеть за одним столом с беспризорным фокстерьером, только вот, в отличие от собаки, его не причешешь и не обсыплешь порошком. Иногда жалеешь, что с людьми нельзя обращаться, как с собачками. Что здесь хорошо – нет газет, и Ричард может по-настоящему отдохнуть. В Испании было не до отдыха…»
– Ты струсила! – сказал Ричард, заполнивший своим плотным телом почти всю каюту.
– Я исполнила свой долг за ужином! – вскрикнула Кларисса.
– Так или иначе, ты ввязалась в историю с греческим алфавитом.
– О Господи! Кто он такой, этот Эмброуз?
– Кажется, преподавал в Кембридже, а теперь живет в Лондоне, издает античных классиков.
– Ты видел когда-нибудь столько сумасшедших вместе? Эта женщина спросила меня, похож ли ее муж на джентльмена!
– Да, за обедом трудновато было поддерживать беседу. И почему в этом сословии женщины настолько чуднее мужчин?
– Вид у них, конечно, куда приличнее, только – какие они странные!
Оба засмеялись, подумав об одном и том же, – им даже ни к чему было обмениваться впечатлениями.
– Пожалуй, мне много о чем стоит поговорить с Винрэсом, – сказал Ричард. – Он знает Саттона и весь этот круг. Может многое порассказать о нашем кораблестроении на Севере.
– Ах, я рада. Мужчины действительно настолько лучше женщин!
– Конечно, с мужчиной всегда есть о чем поговорить. Но и ты, Кларисса, можешь очень даже бойко порассуждать о детях.
– А у нее есть дети? По виду не скажешь.
– Двое. Мальчик и девочка.
Зависть кольнула иголкой сердце миссис Дэллоуэй.
– Нам нужен сын, Дик, – проговорила она.
– Бог мой, сейчас у молодых людей столько возможностей! – Эта тема навела Дэллоуэя на размышления. – Полагаю, такого широкого поля для деятельности не было со времен Питта.
– И оно тебя ждет! – сказала Кларисса.
– Руководить людьми – прекрасное дело, – провозгласил Ричард. – Боже мой, что за дело!
Его грудь медленно выпятилась под жилетом.
– Знаешь, Дик, меня не оставляют мысли об Англии, – раздумчиво произнесла Кларисса, положив голову на грудь мужу. – Отсюда, с этого корабля видится намного яснее, что на самом деле значит быть англичанином. Думаешь обо всем, чего мы достигли, о нашем военном флоте, о наших людях в Индии, в Африке, о том, как мы век за веком шли все дальше, посылая вперед наших деревенских ребят, и о таких, как ты, Дик, – и вдруг понимаешь, как это, наверное, невыносимо не быть англичанином! И свет, идущий от нашего парламента, Дик! Сейчас, стоя на палубе, я будто видела это зарево. Вот что значит для нас Лондон.
– Связь времен! – торжественно заключил Ричард. Слушая жену, он живо представил себе английскую историю, череду королей, премьер-министров, череду законов. Он окинул мысленным взором всю политику консерваторов, тянувшуюся, словно нить, от Альфреда к лорду Солсбери[13] и будто петлей захватывавшую один за другим внушительные куски обитаемой суши.
– Понадобилось много времени, но мы почти закончили; осталось только закрепить достигнутое.
– А эти люди не понимают! – воскликнула Кларисса.
– Бывают разные люди и разные мнения, – ответил ее муж. – Без оппозиции не было бы правительства.
– Дик, насколько ты лучше меня! Ты смотришь широко, а я вижу только то, что здесь. – Кларисса ткнула пальцем в тыл его кисти.
– В этом моя задача, что я и пытался растолковать за обедом.
– Что мне в тебе нравится, Дик, – продолжала она, – ты всегда одинаковый, а я – существо, целиком подвластное настроениям.
– Как бы то ни было, ты существо обворожительное, – сказал он, взглянув на нее потеплевшими глазами.
– Ты правда так думаешь? Тогда поцелуй меня.
Он поцеловал ее со всей страстью, так что ее недописанное письмо соскользнуло на пол. Ричард поднял его и, не спросив разрешения, прочитал.
– Где твое перо? – спросил он и приписал снизу своим мелким мужским почерком:
«Р. Д. loquitur[14]: Кларисса забыла упомянуть, что за обедом она выглядела особенно обворожительно и кое-кого завоевала, из-за чего ей теперь придется учить греческий алфавит. Пользуясь случаем, хочу добавить, что мы прекрасно проводим время в заморских краях, а для того, чтобы это путешествие стало настолько же приятным, насколько обещает быть полезным, нам не хватает лишь наших друзей (то есть тебя и Джона)…»
В конце коридора послышались голоса. Мистер Эмброуз говорил слишком тихо, зато Уильям Пеппер вполне отчетливо и едко произнес:
– К такого рода дамам я не испытываю ни малейшей симпатии. Она…
Но ни Ричард, ни Кларисса так и не узнали его приговора, потому что как раз в тот момент, когда стоило прислушаться, Ричард зашуршал бумагой.
«Я часто сомневаюсь, – размышляла Кларисса в постели над белым томиком Паскаля, который она всюду брала с собой, – действительно ли хорошо для женщины жить с человеком, который нравственно выше ее, ведь так и есть у нас с Ричардом. Становишься настолько зависимой. Кажется, я чувствую к нему то же, что моя мать и женщины ее поколения чувствовали к Христу. Это лишь доказывает, что человеку необходимо нечто…» Затем она погрузилась в сон, как всегда, очень здоровый, дарующий новые силы, разве что в эту ночь ее посещали фантастические видения греческих букв, кравшихся по каюте, – Кларисса проснулась и рассмеялась, вспомнив, что греческие буквы были одновременно теми самыми людьми, что спали сейчас совсем рядом. Потом, представив, как за бортом плещет под луной темное море, она поежилась и подумала, что и муж, и эти люди – ее спутники в плавании. Сны не были ее безраздельным достоянием, но кочевали из одной головы в другую. Этой ночью мореплаватели видели во сне друг друга, что было не удивительно – учитывая, какие тонкие разделяли их перегородки и как странно оказались они оторванными от земли, столь близкими друг к другу посреди океана и вынужденными пристально всматриваться друг другу в лицо и слышать любое случайно оброненное слово.
Глава 4
На следующее утро Кларисса встала раньше всех. Она оделась и вышла на палубу подышать свежим воздухом спокойного утра. Совершая второй круг по судну, она налетела на тощего стюарда мистера Грайса. Кларисса извинилась и тут же попросила просветить ее: что это за медные стойки, наполовину стеклянные сверху? Она гадала-гадала, но так и не догадалась. Когда он объяснил ей, она воскликнула с воодушевлением:
– Я искренне считаю, что на свете нет ничего лучше, чем быть моряком!
– А что вы знаете об этом? – спросил мистер Грайс, ни с того ни с сего рассердившись. – Извините, но что вообще знает о море любой человек, выросший в Англии? Он делает вид, что знает, но не более.
Горечь, с которой он говорил, оказалась предвестницей того, что затем последовало. Он завел миссис Дэллоуэй в свое обиталище, где она примостилась на краешке отделанного медью стола, став удивительно похожей на чайку – это впечатление усиливали белое платье, заостренные очертания фигуры и тревожное узкое лицо, – и ей пришлось слушать тирады стюарда-фанатика. Для начала, понимает ли она, какую малую часть мира составляет суша? Как в сравнении с ней покойно, прекрасно и благодатно море? Если завтра все наземные животные падут от мора, водные глубины смогут полностью обеспечить Европу пищей. Мистер Грайс припомнил жуткие картины, которые он наблюдал в богатейшем городе мира: мужчины и женщины в многочасовых очередях за миской мерзкой похлебки. «А я думал о добротном мясе, которое плавает в море и ждет, чтобы его поймали. Я не то чтобы протестант, и не католик, конечно, но почти готов молиться о возвращении папства – ради постов».
Говоря, он выдвигал ящики и доставал стеклянные баночки. В них содержались сокровища, которыми одарил его великий океан – бледные рыбы в зеленоватых растворах, сгустки студня со струящимися щупальцами, глубоководные рыбины с фонариками на головах.
– Они плавали среди костей, – вздохнула Кларисса.
– Вы вспомнили Шекспира, – сказал мистер Грайс, снял томик с полки, тесно уставленной книгами, и прочитал гнусаво и многозначительно:
– «Отец твой спит на дне морском…»[15] Душа-человек был Шекспир, – добавил он, ставя книжку на место.
Клариссу это заявление обрадовало.
– Какая у вас любимая пьеса? Интересно, та же, что у меня?
– «Генрих Пятый», – ответил мистер Грайс.
– Надо же! – вскрикнула Кларисса. – Та же!
В «Гамлете» мистер Грайс видел слишком много самоанализа, сонеты были для него слишком страстными, зато Генриха Пятого он считал за образец английского джентльмена. Однако больше всего он любил Гексли, Герберта Спенсера и Генри Джорджа[16], тогда как Эмерсона и Томаса Харди читал для отдыха. Он принялся высказывать миссис Дэллоуэй свои взгляды на нынешнее состояние Англии, но тут колокол так властно позвал на завтрак, что ей пришлось удалиться, с обещанием прийти опять и посмотреть его коллекцию водорослей.
Компания людей, показавшихся ей такими нелепыми накануне, уже собралась за столом, сон еще не совсем отпустил их, поэтому они были необщительны. Впрочем, появление Клариссы заставило всех чуть встрепенуться, как от дуновения ветерка.
– У меня сейчас была интереснейшая беседа! – воскликнула она, садясь рядом с Уиллоуби. – Вы знаете, что один из ваших подчиненных – философ и поэт?
– Человек он очень интересный – я всегда это говорил, – отозвался Уиллоуби, поняв, что речь идет о мистере Грайсе. – Хотя Рэчел считает его занудой.
– Он и есть зануда, когда рассуждает о течениях, – сказала Рэчел. Ее глаза были полны сна, но миссис Дэллоуэй все равно казалась ей восхитительной.
– Еще ни разу в жизни не встречала зануду! – заявила Кларисса.
– А по-моему, в мире их полно! – воскликнула Хелен, но ее красота, которая лучилась в утреннем свете, противоречила ее словам.
– Я считаю, что человек не может отозваться о человеке хуже, – сказала Кларисса. – Насколько лучше быть убийцей, чем занудой! – добавила она со своей характерной многозначительностью. – Я могу представить, как можно симпатизировать убийце. С собаками – то же самое. Некоторые собаки – такие зануды, бедняжки.
Рядом с Рэчел сидел Ричард. Его присутствие, его внешность вызывали у нее странное ощущение – ладно скроенная одежда, похрустывающая манишка, манжеты, перехваченные синими кольцами, очень чистые пальцы с квадратными кончиками, перстень с красным камнем на левом мизинце…
– У нас была собака-зануда, которая сознавала это, – сказал он, обращаясь к Рэчел прохладно-непринужденным тоном. – Скайтерьер – знаете, они такие длинные, с маленькими лапками, которые выглядывают из-под шерсти. На гусениц похожи – нет, скорее, на диванчики. Одновременно мы держали и другую собаку, черного живого пса. Кажется, эта порода называется шипперке. Большего контраста представить невозможно. Скайтерьер был медлителен, нетороплив, как престарелый джентльмен в клубе, будто говорил: «Неужели вы это серьезно?» А шипперке был стремителен, как нож. Признаюсь, мне скайтерьер нравился больше. В нем чувствовался какой-то пафос.
– Я искренне считаю, что на свете нет ничего лучше, чем быть моряком!
– А что вы знаете об этом? – спросил мистер Грайс, ни с того ни с сего рассердившись. – Извините, но что вообще знает о море любой человек, выросший в Англии? Он делает вид, что знает, но не более.
Горечь, с которой он говорил, оказалась предвестницей того, что затем последовало. Он завел миссис Дэллоуэй в свое обиталище, где она примостилась на краешке отделанного медью стола, став удивительно похожей на чайку – это впечатление усиливали белое платье, заостренные очертания фигуры и тревожное узкое лицо, – и ей пришлось слушать тирады стюарда-фанатика. Для начала, понимает ли она, какую малую часть мира составляет суша? Как в сравнении с ней покойно, прекрасно и благодатно море? Если завтра все наземные животные падут от мора, водные глубины смогут полностью обеспечить Европу пищей. Мистер Грайс припомнил жуткие картины, которые он наблюдал в богатейшем городе мира: мужчины и женщины в многочасовых очередях за миской мерзкой похлебки. «А я думал о добротном мясе, которое плавает в море и ждет, чтобы его поймали. Я не то чтобы протестант, и не католик, конечно, но почти готов молиться о возвращении папства – ради постов».
Говоря, он выдвигал ящики и доставал стеклянные баночки. В них содержались сокровища, которыми одарил его великий океан – бледные рыбы в зеленоватых растворах, сгустки студня со струящимися щупальцами, глубоководные рыбины с фонариками на головах.
– Они плавали среди костей, – вздохнула Кларисса.
– Вы вспомнили Шекспира, – сказал мистер Грайс, снял томик с полки, тесно уставленной книгами, и прочитал гнусаво и многозначительно:
– «Отец твой спит на дне морском…»[15] Душа-человек был Шекспир, – добавил он, ставя книжку на место.
Клариссу это заявление обрадовало.
– Какая у вас любимая пьеса? Интересно, та же, что у меня?
– «Генрих Пятый», – ответил мистер Грайс.
– Надо же! – вскрикнула Кларисса. – Та же!
В «Гамлете» мистер Грайс видел слишком много самоанализа, сонеты были для него слишком страстными, зато Генриха Пятого он считал за образец английского джентльмена. Однако больше всего он любил Гексли, Герберта Спенсера и Генри Джорджа[16], тогда как Эмерсона и Томаса Харди читал для отдыха. Он принялся высказывать миссис Дэллоуэй свои взгляды на нынешнее состояние Англии, но тут колокол так властно позвал на завтрак, что ей пришлось удалиться, с обещанием прийти опять и посмотреть его коллекцию водорослей.
Компания людей, показавшихся ей такими нелепыми накануне, уже собралась за столом, сон еще не совсем отпустил их, поэтому они были необщительны. Впрочем, появление Клариссы заставило всех чуть встрепенуться, как от дуновения ветерка.
– У меня сейчас была интереснейшая беседа! – воскликнула она, садясь рядом с Уиллоуби. – Вы знаете, что один из ваших подчиненных – философ и поэт?
– Человек он очень интересный – я всегда это говорил, – отозвался Уиллоуби, поняв, что речь идет о мистере Грайсе. – Хотя Рэчел считает его занудой.
– Он и есть зануда, когда рассуждает о течениях, – сказала Рэчел. Ее глаза были полны сна, но миссис Дэллоуэй все равно казалась ей восхитительной.
– Еще ни разу в жизни не встречала зануду! – заявила Кларисса.
– А по-моему, в мире их полно! – воскликнула Хелен, но ее красота, которая лучилась в утреннем свете, противоречила ее словам.
– Я считаю, что человек не может отозваться о человеке хуже, – сказала Кларисса. – Насколько лучше быть убийцей, чем занудой! – добавила она со своей характерной многозначительностью. – Я могу представить, как можно симпатизировать убийце. С собаками – то же самое. Некоторые собаки – такие зануды, бедняжки.
Рядом с Рэчел сидел Ричард. Его присутствие, его внешность вызывали у нее странное ощущение – ладно скроенная одежда, похрустывающая манишка, манжеты, перехваченные синими кольцами, очень чистые пальцы с квадратными кончиками, перстень с красным камнем на левом мизинце…
– У нас была собака-зануда, которая сознавала это, – сказал он, обращаясь к Рэчел прохладно-непринужденным тоном. – Скайтерьер – знаете, они такие длинные, с маленькими лапками, которые выглядывают из-под шерсти. На гусениц похожи – нет, скорее, на диванчики. Одновременно мы держали и другую собаку, черного живого пса. Кажется, эта порода называется шипперке. Большего контраста представить невозможно. Скайтерьер был медлителен, нетороплив, как престарелый джентльмен в клубе, будто говорил: «Неужели вы это серьезно?» А шипперке был стремителен, как нож. Признаюсь, мне скайтерьер нравился больше. В нем чувствовался какой-то пафос.