В тот день она пошла на именины к Щеголеву, пушкинисту, мужу своей подруги, на Большую Дворянскую (ул. Куйбышева, 10). «С Замятиным и другими ходили куда-то», – рассказывала она. Пунин пришел и, не застав ее дома, ревнуя, побежал встречать. На Троицком мосту увидел всех. И Ахматову – под руку с Замятиным. «А Замятин был ни при чем, – говорила потом Ахматова, -решительно ни при чем!» Пунин подошел: «Анна Андреевна, мне нужно с вами поговорить!..» Замятин ретировался. В руках у Ахматовой был букет. Пунин выхватил его. Цветы полетели в воду… Когда они обогнали компанию, Ахматову спросили: «А где же ваш букет?» «Я, – вспоминала она, – приняла неприступный вид!..»
   Это, впрочем, пересказ истории ее глазами. Пунин же пишет, что всегда не любил, когда она ходила к Щеголевым, – «там много пьют и люди развязны». Пишет, что просил ее не ходить… «И вдруг вечером, когда я уговорился прийти к ней, ее не было дома – за ней зашла Замятина, и они ушли к Щеголевым – на час, как сказала мне Судейкина. Я стал ждать; я долго ждал, выходил, снова вернулся – был первый час – Ани не было. Все закипало во мне дикою ревностью. Около часа я снова вышел и пошел к дому, где живет Щеголев, через Троицкий… Она шла под руку с Замятиным, в руках у нее были цветы. Замятин был пьян, я в каких-то нелепых, но, вероятно, внушительных выражениях попросил Замятина оставить Анну… Замятин явно струсил и “ретировался” назад, к отставшим Федину и Замятиной».
   Вот тогда Пунин выхватил у нее букет и, изорвав цветы в куски, выбросил их в Неву. «Я помню то острое, по всей спине полоснувшее, как молния, чувство наслаждения, когда рвал и бросал цветы, когда слышал хруст ломающихся стеблей левкоев; на пальцах моих была кровь, вероятно, от розы; кровь липла, и ею я запачкал руки Ан.» Потом, уже в ее комнате на Фонтанке, Пунин плакал и все просил отдать ему крестильный крестик, подаренный им еще года полтора назад. И она плакала, «щеки ее были мокры, она сердилась и плакала»…
   Впрочем, тогда же примерно Пунин напишет жене об Ахматовой: «Неповторимое и неслыханное обаяние ее в том, что все обычное – с ней необычно, и необычно в самую неожиданную сторону; так что и так называемые “пороки” ее исполнены такой прелести, что естественно человеку задохнуться». А через год признается Ахматовой, что «не может без нее», что она «самая страшная из звезд», и это станет фактически предложением.
   …Ахматова обладала какой-то небывалой интуицией, чтобы не сказать – мистической силой. Лидия Чуковская, например, не раз писала, что Ахматова, не зная, что она к ней зайдет, открывала гостье дверь за мгновение до того, как та нажимала на кнопку звонка. Что-то такое, не поддающееся объяснению, чуяла, умела, знала Ахматова. Но самую страшную беду, вошедшую в этот дом без предупреждения, самое тяжелое расставание из случившихся здесь – расставание с читателями, запрет властей на ее стихи – этого не предугадала. Именно тогда, в 1924-м, когда она жила в доме Бауэра, два ее стихотворения – «Новогодняя баллада» и «Лотова жена» появились в «Русском современнике» и стали… последней ее публикацией – вплоть до 1940 года.
   В те дни Ахматова встретит на Невском Мариэтту Шагинян, которая ей скажет: «Вот вы какая важная особа. О вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать». Постановление это не нашли и поныне. Правда, готовилось уже постановление ЦК РКП(б) 1925 года «О политике партии в области художественной литературы»[48]. Впрочем, с Ахматовой все, думаю, было проще. Решение партии могло быть и устным: власть еще только училась бороться с поэтами, разные пробовала способы…
   А вообще, дом у Прачечного моста станет для русской литературы, может, самым страшным из «совпадений» Ахматовой. Отсюда она уедет в Фонтанный дом, бывший дворец Шереметевых, где, выйдя замуж за Пунина, проживет почти тридцать лет. Когда-нибудь я расскажу о том доме, где теперь музей ее. Но Серебряный век поэзии закончится все-таки не там – скорее, в доме Бауэра, в комнатке за шестым окном. Ведь если помнить, что в этом доме с появлением на свет Мережковского родился когда-то Серебряный век, то с отъездом отсюда Ахматовой, которую как поэта запретят на долгие годы, этот век, кажется, и закончится.

Петербург Александра Блока

 
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать еще не жившим.
 
 
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельной пожар!
 
   1. Александра Андреевна Блок, мать поэта, 1880.
   2. Александр Львович Блок, отец, 1990-е.
   3. Саша Блок пяти лет.
   4. Александр Блок, 1907.
   5. Любовь Менделеева-Блок, 1907.
   6. Андрей Белый. Портрет работы Л.Бакста, 1906.
   7. Наталья Волохова, 1907

9. Букет младенца… (Адрес первый: Университетская наб., 9)

   Вот факт поразительный: Александр Блок впервые встретил свою будущую и единственную жену когда ему было три года. Его Прекрасной Даме в то время было и того меньше – два года. И случилось это в университетском дворе.
   Блок родился в ректорском доме Петербургского университета, а его будущая жена – в главном учебном здании, в Петровском доме «Двенадцати коллегий», где аудитории, классы, библиотеки. Блок и будет для нее всю жизнь как бы «ректором», а она при нем – вечной, ничего, кажется, толком не понявшей, «студенткой».
   Ректорский дом на Университетской набережной выходит фасадом прямо на Неву. Но поэт родился в комнате окнами во двор, это известно, на втором этаже. Окон тех сегодня нет. Литературовед Вл. Орлов утверждает, что в то время дом был «тоньше» нынешнего и со двора кончался там, где ныне расположен подъезд, ведущий на второй этаж. А главный вход был с набережной – его убрали при перестройке дома. Ныне вход как раз со двора. Теперь в этом здании профком университета, какие-то унылые конторы, пыльные стекла, забранные в решетки, временные перегородки, столы, шкафы впритык, расшатанные стулья.
   О том, что Блок родился именно здесь, свидетельствует мемориальная доска на боковой стене дома, обращенной во двор. Доску эту устанавливал когда-то прямо с кузова грузовика друг моей газетной юности, тогда аспирант, а ныне профессор Петербургского университета Михаил Отрадин. Но вот подробность, ныне уже историческая: на фасад, выходящий к Неве и, следовательно, «к широкой общественности», повесить доску запретил тогда Ленинградский обком партии. Поэт, по мнению тогдашних «отцов» города, не достоин был такой чести. В начале 1920-х годов коммунистические вожди определяли: жить Блоку или умирать. Через полвека после смерти поэта их идейные наследники тужились определять, где висеть памятной доске в честь общенационального гения. Такие были времена.
   А сто с лишним лет назад весь этот дом был казенной квартирой деда поэта, профессора-ботаника и в то время ректора университета Андрея Николаевича Бекетова, «бея среброгривого», как прозвала его за седую шевелюру и осанистость одна художница, которая рисовала профессору ботанические таблицы[49].
   Если говорить о символах, предназначении, судьбе, столь важных для Блока, то следует сказать, что когда-то в здании, где он родился, был питейный дом купца Пушилова, и только в 1842 году, после того как архитектор А.Ф.Щедрин реконструировал здание, дом стал ректорским. До Бекетова здесь более двадцати лет жил поэт и словесник и тоже ректор университета П.А.Плетнев. Проснувшись, он мог, не вставая с постели, видеть по утрам в окне Исаакиевский собор на той стороне Невы, молодые деревья Сенатской площади и Медного всадника, как бы готового перемахнуть через Неву. И представьте, принимал в этом доме, за сорок лет до рождения Блока, самого Гоголя.
   Впрочем, и сам Бекетов был весьма знаменит. Достаточно сказать, что прославленные женские Бестужевские курсы должны были по праву называться Бекетовскими: именно Бекетов организовал их в университетских городах России и десять лет был бессменным председателем педагогического совета. Но историк Бестужев-Рюмин, чье имя осталось навсегда связанным с курсами, более отвечал тогда «понятиям о благонамеренности» – дед Блока считался все-таки для властей, как писала его дочь, «человеком опасным и беспокойным».
   Другое дело – научный авторитет Бекетова. Он как раз в глазах тех же правящих кругов был непререкаем. Лично Александр II приглашал профессора преподавать ботанику своим сыновьям. Платил по-царски – десять рублей за час плюс ежегодные подарки на именины вроде серебряного сервиза или золотой табакерки.
   Да и жена «бея среброгривого» – бабка поэта – тоже была если и не знаменита, то известна. Она не только свободно говорила на французском, английском, немецком, итальянском, но и сумела стать блестящей переводчицей?[50]. Переводила
   Флобера, Вальтера Скотта, Диккенса, Теккерея. Впрочем, все это меркнет, конечно, рядом уж с совсем удивительным фактом – ныне доказывают, что Блок, по отцу, был в свойстве с Пушкиным: племянник прадеда поэта, Александра Ивановича Блока, Иван женился на Надежде Веймарн – праправнучке Абрама Ганнибала.
   Вообще связь с Пушкиным исследователи долго усматривали в другом – в том, что младенца Блока принимала при родах прабабка его, Александра Николаевна Карелина. Та, которая в молодости принадлежала к кругу Пушкина, была ближайшей подругой жены Дельвига, ученицей уже знакомого нам Плетнева, дружила с Анной Керн, общалась с будущими декабристами – Рылеевым, Александром Бестужевым, Кюхельбекером и Якушкиным. «Очень может быть и даже вероятно, – пишет все тот же Орлов, – что она лично знала и самого Пушкина».
   Блок родился в разгар очередной вечеринки молодежи, которые часто устраивались либо в Белом зале ректорского дома, либо в гостиной. Гостей к четырем дочерям Бекетова собиралась тьма, а Александра, мать поэта, третья дочь ботаника, которую по-домашнему звали и Ася, и Аля, была не просто самой оригинальной, но, по словам младшей сестры, «всеобщей любимицей» и настоящим «сорванцом». Танцы, шарады, игра на рояле… Подруги сестер оставались ночевать после таких вечеров, а молодые люди являлись к завтраку и часто проводили в ректорском доме едва ли не весь день. «Вот в один из таких шумно-беспечных субботних вечеров Александра Андреевна… в январе 1879-го выданная замуж, – пишет Орлов, – почувствовала приближение родов. Веселившаяся молодежь и не подозревала о том, что происходило рядом, за стеной. К утру родился мальчик…»
   Потом про дом этот Блок будет вспоминать: «Священен кабинет деда, где вечером и ночью совещаются общественные деятели, конспирируют, разрешают самые общие политические вопросы… а утром маленький внук, будущий индивидуалист, пачкает и рвет “Жизнь животных” Брэма, и няня читает с ним долго-долго: “Гроб качается хрустальный… Спит царевна мертвым сном”…»
   Вещи, увы, живут дольше людей. В кабинете деда стоял письменный стол с колонками, большой диван, крытый шерстяной материей, на котором сиживали и Бутлеров, и Мечников, и Менделеев, кресло с высокой спинкой – все из светлого ореха. И диван с двумя откидными полочками по бокам, и упомянутое кресло, и, кажется, дедовский письменный стол, перейдя позже к Блоку, будут стоять сначала в его рабочем кабинете, а потом и в музее поэта, там, где была последняя квартира его (Офицерская, 57).
   Был, кстати, в кабинете деда и огромный текинский ковер. Ковер, что называется, «с историей». Его прислали Бекетову из Средней Азии. Дело в том, что «среброгривый» не раз горой вставал за студентов, «карманы которых были набиты прокламациями “Народной Воли”» и которые из-за этого часто попадали в Дом предварительного заключения. В таких случаях ректор надевал виц-мундир со звездой и отправлялся хлопотать к градоначальнику. Одного студента, по выражению все той же тетки поэта, «неисправимого шумилку» Штанге, в течение года несколько раз сажали в тюрьму. Градоначальник, а им в тот год был небезызвестный Трепов, выслушав аргументы Бекетова, велел привести «студиозуса» и, повернув его лицом к ректору, крикнул с раздражением: «Вот он! Целуйтесь с вашим Штанге!» Забавно, но этот Штанге, сидя уже на извозчике, упрекнул своего освободителя: «Зачем вы меня взяли? Там публика-то была… хорошая!» А другой студент, Бонч-Осмоловский, вырванный когда-то А.Н.Бекетовым из рук полиции, напротив, в благодарность за освобождение прислал ректору зашитый в рогожу большой текинский ковер…
   «Жили мы скромно, – “скромно” вспоминала на старости лет тетка поэта, Мария Андреевна Бекетова. – Держали кухарку, горничную, зимой еще так называемого “кухонного мужика” для ношения дров и разных посылок; для стирки и глажения брали поденщицу, а в ректорском доме был еще особый швейцар, без которого ректору нельзя было обойтись». Но именно этот «обязательный» швейцар, по-видимому, и не пускал потом в дом «ломившегося» к собственной жене отца поэта, Александра Львовича, юриста и философа, приват-доцента Варшавского университета. Трудно поверить, что швейцар не пускал близкого родственника, но еще трудней поверить, что приват-доцент, как утверждает тетка поэта, попросту бивал свою двадцатилетнюю худенькую и обаятельную жену. А ведь Александра Андреевна, дочь Бекетова и мать Блока, замуж выходила, казалось бы, за другого человека, который почти в одночасье сумел очаровать чуть ли не весь Петербург. В высоколобом салоне Философовой, например, на него, красавца-ученого, «демоническую натуру», едва ли не молились. Сам Достоевский, говорят, сравнивал его с Байроном и собирался сделать героем одного из своих романов. Но через год, когда он с молодой женой Сашенькой Бекетовой вернулся из Варшавы, открылось: этот «Байрон», «демоническая натура» не только тиранит жену, держит ее впроголодь из патологической скупости, но и попросту бьет…
   Александр и Александра… Удивительно ли, что сына тоже назвали Александром. Отец поэта, Александр Львович, познакомился с Александрой Бекетовой в 1878 году. Корни его были из Германии. Сам поэт искренне верил потом «в легенду… будто бы один из предков его был врачом царя Алексея Михайловича». Прапрадед поэта, Иоганн фон Блок, был родом из Мекленбург-Шверина и действительно был медиком, отмечал В.Н.Княжнин, но в русскую службу вступил в 1755 году всего лишь полковым врачом и только тридцать лет спустя был назначен лейб-хирургом наследника престола, цесаревича Павла Петровича. Отец же Блока к медицине отношения не имел – занимался государственным правом. Из разрозненных и противоречивых мнений можно сделать вывод: человеком был по-своему замечательным. «Он озадачивал всех своими парадоксами и непривычными… мнениями, – пишет о нем М.А.Бекетова. – Многое говорил он, вероятно, из духа противоречия, в пику заботливым родителям, а впрочем, трудно нам было тогда понять этого демона жестокости и эгоизма с нашими старыми понятиями о гуманности, семейной любви и пр.»
   Когда из Варшавы А.Л.Блок вернулся в Петербург вместе с женой, он вернулся исключительно для защиты магистерской диссертации. Блестяще образованный, говоривший едва ли не на всех европейских языках, он будет потом двадцать лет писать свой главный труд – философскую книгу «Политика в кругу наук». В Варшавском университете у него, утверждают, не было ни одного равнодушного слушателя: были или враги (огромное большинство), или страстные приверженцы, которых насчитывались единицы. Студентов своих доводил до истерик, в прямом смысле истязал непомерной требовательностью, спрашивая каждого на экзамене от часу до полутора. Говорят, что в припадках не скрываемой уже ненависти они не только сами начинали орать на профессора, не только в отчаянии бросали к его ногам его же литографированный курс, но и слали ему «ругательные» письма, в одном из которых он нашел приклеенную раздавленную моль. В анонимке содержалась «страшная» угроза: если он будет «резать» студентов на экзаменах, то погибнет, как «этот моль»… Но зато те немногие, кто выбирал его своим Учителем, боготворили его. «Для нас – молодежи, – вспоминала, например, Е.Герцык, – он был книгой неисчерпаемого интереса». А учившийся у него будущий профессор Рейснер, отец героини Гражданской войны Ларисы Рейснер (ее Блок узнает потом достаточно хорошо), вспоминал своего учителя как выдающегося ученого, личность весьма одаренную и даже… «с признаками гения».
   Увы, некоторые «странности» его жизни если и можно объяснить сегодня, то только этими «признаками гения». Он будет до самой смерти жить отшельником в холодной, запущенной квартире, где все покрыто или газетами, или толстым слоем пыли. Экономя на освещении, он, как пишут, выходил читать на лестничную площадку, «где горел даровой хозяйский рожок». Десятилетиями носил засаленный сюртук, питался в дешевых извозчичьих харчевнях Варшавы. И все это не из-за бедности – он был обеспеченным человеком, а, по свидетельству публициста Е.А.Боброва, от «чисто плюшкинской жадности и скупости». Теми же словами пишет об отце Блока и тетка поэта: «Чисто плюшкинская скупость уживалась в нем с отсутствием расчетливости: ведь оба раза он женился на бесприданницах». Да, разойдясь с Александрой Бекетовой, он женился потом второй раз, но и вторая жена ушла от него, забрав с собой дочь Ангелину Оба брака он разрушил сам крайней своей нетерпимостью. Александра Андреевна даже напишет потом стихотворение о своей тяжкой жизни с мужем: «О, вспомни, как милый тебя проклинал, // Как гневно, жестоко тебя упрекал, // Как плакала ты, как молилась тайком // Здесь, в тихом саду над тенистым прудом. // О, вспомни, как здесь ты несчастна была, // Как смерть призывала и смерти ждала, // Как мучилась тяжко, всем сердцем любя // Того, кто терзал беспощадно тебя…»
   «Я много раз задавала себе вопрос, – вспоминала М.А.Бекетова, – откуда взялся характер Александра Львовича. Его высокая интеллигентность, образованность и утонченность не вязались с его поведением. Бывают люди бешено вспыльчивые, которые не помнят себя в порыве гнева. Александр Львович не был таким: он умел мгновенно сдерживать себя, когда знал, что могут видеть, как он бьет жену, в этих случаях он проявлял даже низкие чувства. Александра Андреевна рассказывала мне как-то, что незадолго до рождения сына, когда она жила с мужем в ректорском доме, он повел ее в Мариинский театр слушать “Русалку”. Ей сильно нездоровилось, и она насилу досидела до конца оперы, домой пришлось идти пешком, так как конок по пути не было, а извозчика взять Александр Львович поскупился. Они шли по пустынной набережной. Пока никого не было видно, Александр Львович начал бить жену, не помню уж по какому пустячному поводу, может быть, потому, что она тихо шла и дорогой молчала и вообще не была оживлена, но как только показывался прохожий, Александр Львович оставлял ее в покое, а когда тот исчезал из виду, побои возобновлялись». Жуть какая-то, достоевщина. Но, повторяю, это слова тетки поэта, хотя верится в сказанное с трудом.
   Она же, М.А.Бекетова, пишет, что А.Л.Блок бил жену и в ректорском доме. За то, что не любит пьесы Шумана, что плохо спела романс под его аккомпанемент (а играл он на рояле, по признанию все той же М.А.Бекетовой, как никто, «может, гениально»), не так переписала главу его диссертации. Дикость, конечно, но ведь и темперамент! Однажды, когда он в очередной раз затеял избиение жены на половине молодых, дед поэта, Бекетов, услышав непонятную возню на втором этаже, бросился наверх и, увидев, в чем дело, крикнул зятю: «Вон отсюда!» Тот мгновенно ушел, сказав, правда, при этом: «Я не знал, что вы дома…»
   Вот тогда и началась жестокая борьба семьи с А.Л.Блоком, который, надо сказать, не допускал и мысли о разводе с женой. Когда его перестали пускать в дом, он стал часами во всякую погоду топтаться под ее окнами в университетском дворе, чем немилосердно терзал Александру Андреевну. «Она заболела от горя, плакала, томилась и должна была прекратить кормление ребенка, потому что у нее испортилось молоко». Словом, «среброгривый» не стерпел и написал зятю письмо, в котором, сказав, что его дочь «служила» ему «любовницею, экономкою, слугою, переписчицею и лектрисою», категорически вывел: «Осьмнадцатилетняя дочь моя вам настолько понравилась, что вы употребили некоторое усилие для ее заполучения. Усилия эти увенчались успехом, вы взяли себе эту девушку с ее согласия… Но вместе с тем вы желаете ее переделать вполне на свой лад… Но… Человек не есть ком пластической глины, который можно фасонировать по произволу…»
   Известно, что отец Блока переписывался потом с сыном, посылал деньги (на его свадьбу, к примеру, прислал тысячу рублей, великая сумма по тем временам, и очень обиделся, что сын на свадьбу его, отца, как раз и не позвал); поздравлял с публикациями (хотя на первых порах предлагал сыну выбрать какой-нибудь псевдоним, ибо неудобно было ему, старому профессору, что его порой считали автором стихов «о какой-то “Прекрасной Даме”»); пытался вникнуть в круг интересов и занятий сына и просил «Сашуру» писать и «о житейском». Поэт отвечал отцу неохотно и лениво, иногда в переданных матери отцовских письмах делал многозначительные пометки красным и синим карандашом. Но когда отец умер, Блок, любя всю жизнь мать, сравнивая отца «и с ястребом, и с демоном», тем не менее, поехав на его похороны, написал из Варшавы: «Из всего, что я здесь вижу и через посредство десятков людей, с которыми непрестанно разговариваю, для меня выясняется внутреннее обличье отца – во многом совсем по-новому. Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры…»
   Вот так! Не написал, правда, что когда он вместе с другими родственниками и, конечно, с полицией вошел в убогое жилище покойника, ставшего, кстати, за два года до смерти деканом факультета, то в тюфяке на постели, как пишет Бобров, наследники «обрели целую калифорнию». Более восьмидесяти тысяч рублей серебром, золотом, билетами, облигациями, накопленных ценой неимоверных лишений за двадцать пять лет, были зашиты в матрасе профессора Александра Львовича. Плюшкин не Плюшкин, но профессор и матрас с деньгами – это все же странно. Деньги две бывшие семьи его поделили пополам. Блок именно из этих денег выплатит семь тысяч рублей тетке Софье Андреевне, выкупая себе в собственность подмосковное Шахматово, и еще четыре тысячи истратит на ремонт его. Домой же из Варшавы привезет какое-то серебро, дамский альбом 1800 года со стихами и рисуночками, две записные книжечки тончайшие, вышитые шелком, а также материнское «платье беж»… Умер отец поэта от чахотки. И смерть его, говорили, ускорило постоянное недоедание -жил он чуть ли не впроголодь…