Их усадили на стулья, сбоку от экзаменаторского стола перед ослепительно ярким, ощутимо жарким и пустым кругом, выхваченным из темноты расположенными где-то под самым потолком софитами. Их заставляли поодиночке вступать в центр пустого круга, громко и отчетливо называть свои фамилию, имя и возраст, а потом, не давая им опомниться, унять нервную дрожь после этих непривычно и страшно звучащих собственных имен, фамилий и возрастов, словно добровольно отринутых от себя, заставляли читать программы, безжалостно обрывая их, ослепленных, на полуслове, сбивая их вопросами и отбрасывая назад, в темноту, на стулья, все еще пылающих своими невыраженными и неутоленными чувствами, но уже надломленных, надруганных и уже обреченных.
   Председательствовал на экзамене ректор училища, хорошо известный в прошлом актер, человек чуткий, внимательный, но помрачневший и осунувшийся от всех этих более трехсот девочек и мальчиков, уже прослушанных с девяти часов утра, осоловевший от бесконечных соловьев, отупевший от однообразных ослов, козлов и косолапых мишек, а посему сейчас, в двенадцатом часу ночи, раздражительный и жестокий.
   Кирилл оказался вторым по счету, а перед ним читала девушка. Читала из Куприна, из «Ямы», исповедь еще молодой, но уже давно погибшей женщины, читала, как показалось Кириллу, замечательно. Начала она тихо и спокойно, но постепенно чувства несчастной женщины, а может быть, и ее собственные мучения и обиды – двадцать два года ей было, а значит, не в первый раз поступала, не в первый раз надеялась и мучилась – переполнили ее всю, болью и страстью зазвучали в голосе, который стал уже громким, вызывающим, отчаянным. Слезы навернулись у нее на глаза, она не смогла сдержать их и вдруг разрыдалась, сквозь рыдания продолжая свой неистовый монолог. Кирилл был настолько захвачен ее чтением, что сам готов был расплакаться вместе с девушкой. Но не успел, так как ректор сердито постучал карандашом по графину и крикнул:
   – Довольно! Да хватит же!
   Девушка запнулась, уронила голову на грудь и так застыла.
   – Ну вот что, милая, – сказал ректор уже не так сердито, но и не особенно ласково. – Нам нужны актрисы, а не истерички. Так что сядьте на место, успокойтесь, а когда другие отчитают, мы предоставим вам еще одну попытку… Да сядьте же, наконец! – крикнул он, заметив, что его слова не производят на девушку никакого впечатления.
   Девушка не села, а, закрыв лицо руками, выскочила из круга и бросилась к выходу.
   Где-то в темной глубине зала хлопнула дверь, потом наступила неловкая тишина, но ненадолго, так как уже через несколько секунд обиженный ректорский голос потребовал:
   – Ну, кто там следующий? Давайте же побыстрее!
   Следующим был Кирилл.
   Позже, когда Кирилл уже учился в училище, он узнал, что чуть ли не каждая десятая девочка-абитуриентка заканчивала свою программу если не рыданиями, то слезами, по крайней мере: не выдерживали нервы, сказывалось напряжение конкурсной борьбы, сказывались бессонные ночи, упрямые надежды, а для некоторых и многие уже предпринятые ранее безуспешные попытки поступить в актрисы, многие безрадостные годы, которые казались прожитыми впустую. Можно было понять всех этих плачущих девочек. Ох как можно было понять!
   Но можно было понять и экзаменаторов, измученных чужими слезами и рыданиями. Да если бы только рыдали, а то ведь чего только не придумывали, чтобы обратить на себя внимание: плясали, вместо того чтобы читать басню; падали на пол, корчились и дрыгали ногами, изображая смерть всевозможных убиенных в мировой литературе и мировой драматургии; в ходе чтения подсаживались к экзаменаторам, вытаскивали из карманов пачки сигарет и пытались закурить; норовили прочесть отрывки на любых языках мира, только чтобы не на русском, потому как на русском, дескать, все читают.
   Один чудак, прошедший, впрочем, третий тур и на заключительном, этюдном туре получивший задание сыграть с одной абитуриенткой сцену семейной ссоры, в отведенные ему на подготовку полчаса умудрился сбегать в ближайший пункт проката, взял там телевизор, принес его в училище и в разгар ссоры с «женой» выбросил его в окно четвертого этажа. Черт с ним, с телевизором, когда так надо произвести впечатление!
   Телевизор, слава богу, никого не угробил и сам отделался незначительными поломками, так как окна актового зала выходили на крышу третьего этажа. Но можно себе представить ужас экзаменаторов! Ведь не каждый из них в критический момент тут же в точности воссоздал в памяти архитектурную планировку училища и успокоился вместе с выброшенным телевизором на крыше третьего этажа.
   Но обо всем этом Кирилл узнал позже. А тогда, в момент собственного поступления, был настолько потрясен «зверской расправой» (иначе он не мог назвать) над девушкой, читавшей Куприна, что разом растерял весь свой боевой азарт, все то, что целый день искал и культивировал в себе, и вступил в освещенный круг растерянным и эмоционально опустошенным.
   – Кирилл Нестеров, двадцать четыре года, – грустно, как бы только для самого себя произнес он и на всякий случай мысленно добавил: «Образование высшее, младший научный сотрудник, аспирант второго года обучения».
   – Послушайте, молодой человек, – сказал ректор. – Надеюсь, вы-то хоть избавите нас от рыданий?
   – Избавлю, – пообещал Кирилл.
   – Ну и прекрасно. Тогда начните с басни.
   В программе Кирилла басня была самым слабым местом. Басни он никогда не любил, читать их не умел, а выучил и подготовил одну лишь затем, что она была обязательным элементом в конкурсной программе. Начал он ее читать отвратительно, так, что даже самому тошно стало. Но мучения его длились не долго.
   – Молодой человек, – прервал его ректор, – вы, по-моему, не выговариваете букву «р».
   – Нет, я ее выговариваю, но, увы, картаво, – уточнил Кирилл; тогда он картавил.
   – А что по этому поводу говорят речевики? – поинтересовался ректор, обращаясь к присутствовавшим в зале специалистам по сценической речи, но Кирилл, не видя лица ректора, а лишь слыша его голос, отнес этот вопрос в свой адрес.
   – Речевики говорят, что это легко исправить, – ответил Кирилл. Перед третьим туром он был направлен на консультацию к специалисту, и та поставила его картавому «р» именно такой диагноз. Но ректору этот самоуверенный ответ не понравился.
   – Ну раз исправимо, так будьте любезны исправить свой дефект и приходите к нам на следующий год. Следующий!
   «Вот и все. Пошутил, и будет», – спокойно, даже с облегчением подумал Кирилл, послушно возвращаясь на место и садясь рядом с теми, кому высшие мучения еще предстояли.
   «Ну вот и все, – повторял он про себя. – Нет, всегда надо уметь вовремя остановиться… Впрочем, если разобраться, то я и здесь не проиграл. Во всем виновато мое „р“. Будь у меня нормальное „р“, как знать… Так всем и буду говорить».
   И ведь ни о чем больше не думал, а лишь о том, как будет объяснять свой провал на третьем туре, словно это объяснение было для него самым главным, словно на протяжении этих нескольких недель, пока готовился к турам, пока репетировал сам с собой и начитывал программу, запершись от Ленки у себя в комнате, не родилось в нем нечто неожиданное для него самого, радостное и тоскливое одновременно, берущее свое начало где-то глубоко и далеко, чуть ли не в раннем Кирилловом детстве.
   …Когда последний из десяти отчитал свою программу, Кирилл первым встал со стула и направился к выходу.
   – Молодой человек, подождите! – вдруг раздался за его спиной голос ректора.
   Кирилл остановился и рассеянно обернулся, точно не к нему это было обращено, хотя прекрасно понял, что именно к нему, и сердце сразу же забилось, и защемило в груди томительным предчувствием.
   – Давайте мы все же вас прослушаем, – сказал ректор и добавил ехидно: – Чтобы уж наверняка знать, надо ли вам исправлять ваше «р».
   «На, получай! Рухнула твоя легенда! Теперь и на „р“ не удастся свалить!» – в отчаянье подумал Кирилл.
   – А откуда мне начать? – услышал он собственный голос, но как бы со стороны, точно не он это спросил, а кто-то другой.
   – Откуда? Оттуда, где в прошлый раз остановился. Прямо оттуда и начни, – засмеялся ректор.
   Он издевался над Кириллом. Что значит начать оттуда, где остановился? С полуфразы, что ли? С полуслова? Оттуда, где его оборвали, обозвали косноязычным, прогнали на место. Да он, сукин сын, просто издевается! Нагло издевается, пользуясь своей властью и безнаказанностью!
   – Нет, басню я читать не буду! – вдруг решительно и зло объявил Кирилл и еще громче и решительнее, как бы разом отвергая возможные возражения: – Шекспир! Юлий Цезарь! Монолог Марка Антония!
   Этот же монолог он читал на первом и втором турах, читал весьма неинтересно, не представляя себе ни своего противника Брута, убившего Цезаря, ни возбужденной, жаждущей крови толпы, к которой обращался, а как бы себе самому декламировал, с самим собой рассуждая и полемизируя. Не оборви его ректор, не усади на место, а потом снова не заставь читать «оттуда, где остановился», Кирилл бы и на третьем туре прочел монолог так, как читал до этого. Но его оскорбили, над ним потешались, и, прежде чем уйти из училища, он должен был им ответить, их же оружием отомстить за себя, а заодно и за унижение той несчастной девушки, которая читала перед ним Куприна, за унижение всех тысяч униженных и оскорбленных, поступавших и провалившихся в училище.
   Всем сразу отомстить было невозможно. Надо было выбрать кого-то одного, самого сильного и самого опасного противника, и поразить его смертельно с одного удара, пока не повалили на землю и не стали бить ногами, а остальных попытаться переманить на свою сторону.
   Жертву он выбрал себе тут же – ректор. Лучшего Брута он не мог себе и представить.
   И, едва сдерживая кипящую в себе злость, пугаясь ее и упиваясь ею, Кирилл сделал несколько шагов вперед, чтобы выйти из-под слепящих софитов и увидеть лица сидящей перед ним толпы, и бросил в эту толпу громкое, властное, заглушающее, нарочно выделяя свое «р», делая его еще более раскатистым, еще более картавым, не стыдясь его, а гордясь им:
   – «Р-р-римляне! Согр-р-раждане! Др-р-рузья!»
   Тишина, наступившая в зале вслед за этими словами, поразила Кирилла. Он не ожидал, что вдруг станет так тихо, и, как бы оправдываясь за свое чересчур громкое начало, произнес спокойно:
   – «Не славить пришел я Цезаря, а лишь ему последний долг воздать. Людей переживают их грехи. Добро же чаще погребают вместе с ними».
   Его пока не поняли, не поверили еще в его искренность, и он продолжал, стремясь окончательно расположить их к себе, ненавидя их ничуть не менее, чем раньше, но слишком хорошо зная, насколько необходимо ему их доверие:
   – «Он другом был мне, другом верным… Честный Брут сейчас сказал, что Цезарь был властолюбив. О! Это – тяжкий грех, коль это правда. И за него он тяжко поплатился».
   Теперь, кажется, поверили. И теперь-то можно было начинать. «Ну, держитесь, мерзавцы! Сейчас я вам устрою!» – злорадно подумал Кирилл, но начал как бы издалека, словно вдруг усомнившись в справедливости только что сказанного.
   – «Но, Цезарь, в чем же властолюбие твое?.. Ты пленных пригонял толпою в Рим, их выкупом казну обогащая. Быть может, здесь скрывалось властолюбье? Ведь назвал Брут тебя властолюбивым, а Брут бесспорно честный человек!»
   В честности Брута он пока не мог себе позволить усомниться и поэтому последнюю фразу произнес, глядя в глаза Бруту, открыто и радостно, точно сам гордился его честностью. Брут не выдержал и отвел глаза в сторону. Кирилл едва заметно усмехнулся, обвел собравшуюся толпу хитрым прищуренным взглядом и, уже обращаясь к ней, а не к Бруту, опять внешне недоуменно, но внутренне все увереннее и настойчивее:
   – «При виде нищеты сограждан покойный Цезарь слезы лил. Так мягко властолюбье не бывает! Но… назвал Брут его властолюбивым? А Брут бесспорно честный человек!»
   Последнюю фразу он теперь чуть ли не выкрикнул, точно с досады, точно себя самого убеждая в честности Брута, в которую всеми силами хотел бы верить, но неожиданно обнаружил в своих словах и в себе самом противоречие, которое сам не мог устранить, а потому обратился к толпе, призывая ее в свидетели и судьи:
   – «Вы помните, во время Луперкалий я трижды подносил ему венец. И трижды от него он отказался. Быть может, здесь скрывалось властолюбье?! Ведь назвал Брут его властолюбивым!..»
   И вдруг – ужасная догадка, будто только что родившаяся в его сознании; настолько ужасная, что ее и высказать-то невозможно, разве только почти шепотом, испуганно глядя на Брута. Но сколько яростного злорадства было в этом шепоте:
   – «А Брут… бесспорно… честный… человек?!»
   Толпа заколыхалась и посмотрела на Брута, а Брут оглянулся на толпу.
   Потом все уставились на Кирилла, ожидая продолжения.
   Но Кирилл молчал. Он уже кончил читать, а они все еще ждали, когда он заговорит снова. И лишь после того, как Кирилл сообщил им, смущенно улыбнувшись, что отрывок кончился, они расслабились, но говорить никто не решался.
   – А что у вас еще есть в программе? – прервал наконец молчание ректор неуверенным, хриплым голосом.
   «В программе» у Кирилла были все та же басня и стихотворение. Он прочел и басню, и стихотворение, прочел легко, с удовольствием, особенно не стараясь, а читая так, как читалось. Он уже сокрушил Брута, а сокрушив его, тут же примирился со своими недавними обидчиками. Басню он рассказал им как смешной, чуточку нелепый анекдот, и они все дружно смеялись. Ему и самому показалось смешным то, что он рассказывал, и он удивился, что не замечал этого раньше и не понимал, что именно так басню и надо читать. Стихотворение было грустным, и он читал его соответственно: искренне, просто, без декламации, точно не стихи это были вовсе, а так – короткая, но очень грустная история… Впрочем, стихи Кирилл и на предыдущих турах читал очень хорошо.
   Когда Кирилл вслед за другими абитуриентами вышел в коридор, он уже знал, что поступил в училище. Но еще не успел испугаться.
   Минут через десять в коридоре появился молоденький паренек, первокурсник или второкурсник, в тот вечер исполнявший функции диспетчера приемной комиссии, то есть выкликавший имена абитуриентов, формируемых в десятку, заводивший эту десятку в зал, а потом, после прослушивания, объявлявший «приговор» комиссии, и на весь коридор крикнул, почему-то очень радостно:
   – На этюды никто не прошел! Все, ребятки! По домам!
   Но Кирилл ему не поверил. И ничуть не удивился, когда вдруг услышал:
   – Нестеров. Задержитесь на минутку. Члены комиссии желают задать вам несколько вопросов.
   Он снова вошел в зал и снова предстал перед комиссией.
   – Послушайте, молодой человек. Говорят, вы уже окончили институт? – спросил его ректор училища.
   – Я университет кончил, – ответил Кирилл.
   – Еще лучше, – улыбнулся ректор. – Так вот что я у вас хочу выяснить: вы действительно хотите стать актером? То есть поступить к нам в училище, проучиться здесь четыре года, получая тридцать рублей стипендии, исправляя свое чудовищное «р», и потом иметь весьма неопределенное будущее? Или же это ваше появление перед нами следует расценивать как… ну, скажем, психологический эксперимент, некое испытание ваших творческих способностей, за которым не скрывается никаких серьезных намерений? Только честно – серьезно или несерьезно? И не бойтесь быть со мной откровенным. Видите ли, в молодости я тоже был большим шутником.
   – Конечно серьезно, если я пришел сюда… Неужели вы думаете, что я мог… – Кирилл запнулся и, чувствуя, что начинает краснеть, сердито повторил: – Конечно серьезно!
   – Ну, раз серьезно, – снова улыбнулся ректор, – тогда давайте так: в училище мы вас принять не можем по двум причинам. Во-первых, вы не изволили сдать свои документы. Во-вторых, логопедическим дефектам у нас не место.
   Ректор хитро прищурился на Кирилла и вдруг спросил:
   – Вы, часом, диссертацию не собираетесь защищать?
   «Ты что, затем меня сюда вызвал, чтобы расспросить про диссертацию?» – подумал Кирилл, а вслух сказал:
   – Вообще-то, я в заочной аспирантуре…
   – Вообще-то, вы в заочной аспирантуре, – повторил ректор с улыбкой, потом продолжил серьезно: – Но если вы принесете нам свои документы и согласитесь на то, чтобы мы вас зачислили в училище условно, с тем чтобы за год вы исправили свое «р» и мы смогли бы перевести вас на второй курс уже полноправным студентом, то мы автоматически поставим вам две «пятерки» – одну за третий тур, а другую за этюды, на которых вам делать нечего – и допустим вас к общеобразовательным экзаменам. Полагаю, что с ними у вас не возникнет трудностей… Короче, даю вам месяц. Только, ради бога, не спешите. Подумайте хорошенько и, если все ж таки надумаете, приходите к нам. – И уже совсем серьезно, грустно даже, добавил: – Человек вы, конечно, способный. Я бы сказал – талантливый. На этот счет ни у кого из членов комиссии нет сомнений.
   «Боже мой! Зачем все это?! Нет, кто-то из нас двоих точно рехнулся!» – вдруг с ужасом подумал Кирилл.
   Потом Кирилла отвели от ректора в глубь зала, где его окружили какие-то люди, видимо члены комиссии, а также несколько студентов, которые пожимали ему руки, поздравляли, задавали вопросы, один другого непонятнее. Несколько человек, например, интересовались, не имеет ли он, Кирилл, какое-нибудь отношение к Нестерову. Кирилл никак не мог уяснить себе, о каком Нестерове идет речь – о художнике, об авторе «мертвой петли», а может быть, актере? Но чем решительнее не понимал, тем убежденнее мотал головой, дескать, никакого отношения не имел, не имеет и иметь не может.
   Потом подошел человек с мучительно знакомым лицом и громогласно объявил Кириллу:
   – Знаете кто вы? Вы – интеллектуальный актер. Такие люди, как вы, позарез нужны нашему театру! – Потом нагнулся к Кириллу и шепотом ему на ухо: – Ведь играть-то теперь совсем некому. А? Вот то-то и оно. – И опять во весь голос: – Нет, вы бесспорно талантливы. Вы даже сами не подозреваете, как вы талантливы! – И даже хлопнул Кирилла по плечу.
   Потом всех оттеснил и оттащил Кирилла в сторону педагог, который слушал его на втором туре и который, как оказалось, в тот год набирал курс и потом четыре года был художественным руководителем у Кирилла. Этот не поздравлял и не восторгался, а сразу же перешел к делу и заодно на «ты» с Кириллом.
   – Слушай, – говорил он, ухватив Кирилла за рукав пиджака и не отпуская, точно опасался, что Кирилл сбежит, не дослушав, – если вдруг тебе не удастся уйти с работы через месяц, то место я для тебя подержу. Крайний срок – начало второго семестра. Курс в целом довольно слабый набирается… А на четвертом курсе поставим с тобой «Юлия Цезаря». Марка Антония будешь у меня играть. Хочешь Марка Антония?
   «Какого еще Марка Антония?! Да никуда я не собираюсь! Я же не сумасшедший!» – думал Кирилл, все больше пугаясь того, что творилось вокруг него, и, со всем соглашаясь и на все кивая в ответ, норовил побыстрее выбраться из актового зала и бежать из училища, унося ноги подобру-поздорову.
   Домой Кирилл попал около часу ночи. Пока доехал до Димы Стрельчика, пока поднял его с постели, пока тот приходил в себя, пока ловили на проспекте такси…
   Ленка открыла им дверь, но не успели они перешагнуть через порог, как она уже все поняла. Вдруг сильно побледнела и отшатнулась в глубину прихожей.
   – Я так и знала, – прошептала она; вид у нее был такой, словно ей принесли похоронку.
   Больше она ни слова не сказала. Молча накрыла на кухне стол, молча постелила в маленькой комнате раскладушку для Димы. Говорил Кирилл, много и возбужденно говорил Дима, а Ленка все время молчала. Залпом выпила бокал вина и потом, не отрываясь, смотрела на Кирилла, долгим, жадным взглядом, точно прощаясь. И все время улыбалась.
   Улыбка у нее была странной: жалкой какой-то, затравленной, точно и не улыбка вовсе, а тик, застывший на лице и превративший лицо в маску. И только глаза были живыми. Больные живые глаза.
   Кирилл не сразу заметил, что Ленка так на него смотрит, а когда заметил, подумал вдруг: «А ведь она права. Это уже не шутка. И ни черта я не шутил: ни на третьем туре, ни на втором, ни на первом. И даже когда спорил с Димкой, уже тогда не шутил. А себе боялся признаться… Но ведь теперь-то уже не обманешь себя!»
   Кириллу стало страшно и почему-то стыдно перед Ленкой, будто он обидел ее, хуже – предал, и так глубоко обидел и так подло предал, что уже ничем теперь не мог загладить своей вины…
   На четвертом курсе вместо обещанного «Юлия Цезаря» поставили водевиль, и Кирилл играл в нем роль слащавого ухажера. «Не славить пришел я Цезаря, а лишь ему последний долг воздать»…
 
   Попутчики Кирилла по купе появились за пять минут до отхода поезда. Ими оказалось целое семейство: папа, мама и дочка лет семи.
   Первой вошла в купе девочка, вернее, не вошла, а влетела и, подпрыгнув, уцепилась обеими руками за верхнюю полку.
   – Чур, это – моя, – закричала она пронзительно, глядя почему-то на Кирилла, но обращаясь, видимо, не к нему, а к своему отцу, который с двумя чемоданами вошел следом за ней.
   – А я, чур, на этой, – ответил мужчина и метнул один из чемоданов на вторую полку над головой Кирилла.
   – А мама поедет на нижней! А мама поедет на нижней! Мама, чур, ты на нижней! – крикнула девочка входящей маме.
   – Ишь какие шустрые! Я, может быть, тоже хочу на верхней, – шутливо возразила женщина.
   – Не-е-ет, так не-е че-е-стно! Мы с папой уже сказа-а-али! Мы вперед тебя сказа-а-а-ли! – затянула дочка.
   – Да нужны мне ваши полки! – Мама поставила на нижнюю полку две сумки с провизией и только тут заметила Кирилла, – Здравствуйте, – смущенно поздоровалась она и строго мужу: – Саша! Ну-ка быстренько убери чемоданы с постели. Что ты, я не знаю, как маленький. А ты, Ленка, не вертись под ногами. И немедленно поздоровайся с дядей. Кому говорю?!
   – Здрасте, – буркнула Ленка и тут же к отцу: – Пап, а дядя на нижней поедет, на нижней?
   – Здравствуйте, – сказал папа и, когда Кирилл смог наконец ответить всем троим на приветствие, пояснил добродушно: – Вы уж нас извините. Мы, вообщето, народ тихий. Только с раскладкой у нас напряженно. Всегда из-за верхних полок шум поднимается.
   – Ничего, – кивнул Кирилл и поднялся. – Вы располагайтесь, а я пока выйду в коридор.
   – А мы с папой на верхней! А дядя с мамой на нижней! А мы с папой на верхней! Вот так вот! – раздался за его спиной торжествующий голос.
   В коридоре Кирилл не выстоял и минуты. Перед самым отходом поезда в коридоре всегда трудно стоять, а тут еще какой-то тип в пижаме у соседнего окна заметил Кирилла и уставился на него так, что скоро Кирилл почувствовал себя не то бараном, не то новыми воротами и устремился по коридору к дальнему тамбуру, преодолевая встречный поток провожающих, рвущихся к выходу из вагона.
   Добравшись до тамбура, он вздохнул с облегчением, достал сигарету, закурил.
   «А ведь эту маленькую поганку тоже зовут Ленкой. Надо же!» – подумал Кирилл.
 
   И все-таки она была права, в тот вечер, вернее, в ту ночь, когда Кирилл поступил в театральное. Женским своим чутьем она сразу же почувствовала, чем это грозит ей, Ленке, ее семье, ее детям, так и не родившимся. И тем ужаснее, наверно, было для нее это предчувствие, что она прекрасно понимала, что не в силах, да и не вправе, влиять на Кирилла, на то решение, которое он должен принять и вслед за которым ее собственная жизнь устремится навстречу ее мрачному предвидению, неминуемо и необратимо.
   …«Великомученик» – так, почему-то в мужском роде, называла Ленку Зоя Николаевна.
   А разве он, Кирилл, наслаждался жизнью? Разве не мучился он все эти годы? Это еще разобраться надо, кто из них больше «великомученик»…
   Мучения для Кирилла начались с того самого момента, как он переступил порог училища. «Боже, что я наделал?! Я же здесь с ума сойду!» – с ужасом думал Кирилл уже через неделю.
   Мучений было множество, и все они разом навалились на Кирилла, уродуя его жизнь, ломая устоявшиеся годами привычки и повергая его попеременно то в ярость, то в депрессию.
   Мучение первое – изнуряющее безделье и бесцельное ожидание, составляющие основу актерского бытия. Актер всегда ждет, ждать обязан и, пожалуй, не ждать уж и не может, настолько это входит в привычку, со студенческой скамьи впитывается в плоть и в кровь.
   В училище ты ждешь, когда начнется урок актерского мастерства. Общеобразовательные предметы кончаются, скажем, часа в два, а «мастерство» может быть назначено на пять, на семь, а то и на десять часов вечера, в зависимости от индивидуальных особенностей педагога, который, ко всему прочему, может опоздать на час, на два, а то и попросту отменить занятие, так как в большинстве своем преподаватели училища – люди чрезвычайно занятые, еще и в театре работают, еще и снимаются.
   На уроке по мастерству ты ждешь, когда педагог посмотрит твой этюд; он может посмотреть его тут же, а может перенести на конец урока, на завтра, на послезавтра, на следующую неделю! И никто тебе никогда не скажет, когда тебя будут просматривать или прослушивать.
   Еще ты ждешь партнеров, режиссера, ждешь репетиционного зала, причем лишь в редких случаях обретаешь их всех единовременно, к примеру: дождавшись партнеров, ты ждешь режиссера, дождавшись режиссера, ты ждешь, когда освободится помещение, а когда оно наконец освобождается, ты вдруг обнаруживаешь, что надо начинать ждать сначала, так как твои партнеры уже разбежались играть в других отрывках, а режиссер, чтобы не тратить даром на тебя время, ушел тратить его в другое место.