Подобным патетическим восклицанием мы готовы были заключить настоящую главу, но в последний момент внимание наше было привлечено несколькими, на первый взгляд пустяковыми, несообразностями в «Дневнике Шута».
   Ну, скажем, такая деталь: в «Дневнике» мы читаем, что, посетив Шута у него на квартире и прослушав его песни, Ира направилась к своей подружке и там, развалясь в кресле, с улыбочкой на губах рассказывала: «Он ненормальный какой-то. Целых три часа просидела с ним в пустой квартире, а он даже за руку меня ни разу не взял. Пел мне какие-то песенки, по-моему, собственного сочинения. Тоска смертная, чуть не заснула» (т. 18, с. 410).
   Во-первых, откуда Шуту в таких подробностях известно, что Ира рассказывала своей подружке? Если со слов этой самой подружки, то где у Шута гарантия, что его не обманули, намеренно выставив Иру в дурном свете и приписав ей то, чего она никогда не говорила? Неожидан и пренебрежительный отзыв Иры о песнях Шута, поскольку многими страницами ранее Шут пишет: «Шут играл ей, а она слушала как завороженная. Они были под стать друг другу своим умением: Шут умением играть, а она умением слушать» (т. 16, с. 380).
   Заинтересовавшись, мы подвергли «Дневник Шута» более пристальному анализу и обнаружили накладки посерьезнее. Так, автор «Дневника» утверждает, что, влюбившись в Иру Богданову, Шут, дескать, стал настолько беззащитным, что даже Барахолкин осмелился подтрунивать над ним. В это, честно говоря, трудно поверить, хотя бы потому, что в той же самой части «Дневника», в которой описывается «лисье наваждение», Шут сообщает о довольно-таки агрессивном «шутэне», примененном им к одному из своих одноклассников. За что? А за то, что, случайно встретив на улице Шута вместе с Ирой, он, видите ли, придал своему лицу «непочтительное выражение»! Сообщение это, впрочем, было зачеркнуто Шутом; незачеркнутыми остались лишь некоторые элементы «шутэна», вероятно особо дорогие сердцу автора «Дневника».
   А вот еще одна запись, впоследствии также зачеркнутая:
   «Она требовала от Шута невозможного. Она говорила: „Вот звезды, смотри на них, они теплые“. Шут смотрел на них и ежился от холода – ведь истинный свет всегда холоден… Она говорила: „Вот цветы, понюхай, они чудесно пахнут“. Шут нюхал цветы и морщился – ведь по-настоящему прекрасные цветы вырастают лишь у того садовника, который не жалеет на них удобрений… Она говорила: „Вот люди, люби их, они добрые“. Шут любил их и страдал от их жестокости… Шут улыбался ее неопытности[23], а она грустила. Она была подобна человеку, стоящему у входа в город, но не замечающему ни городских ворот, ни самого города»
(т. 17, с. 391).
   Можно лишь догадываться, о чем шла речь на самом деле. Ира, вероятно, стремилась смягчить характер Шута, сделать его более уживчивым и открытым. Именно «опытность» Шута, которой он так гордился, пугала Иру. Странным, должно быть, ей казался этот опыт – слышать в аромате цветов запах гнили…
   Но повторяем – это пока лишь наши собственные домыслы.
   Как бы то ни было, запись оказалась зачеркнутой, а вместо нее в следующей тетради «Дневника» Шут написал:
   «Коварная лисица, обернувшись любящей девушкой, попыталась отнять у Шута самое сокровенное. Мало ей было тела Шута, скорбной тенью скользившего за ней, куда бы она ни шла. Она еще хотела завладеть его душой и употребила на это все свое колдовство»
(т. 18, с. 411).
   А как соотнести с картиной, нарисованной автором «Дневника», такой эпизод (Шут о нем не упоминает, но мы, наведя кое-какие дополнительные справки, выявили его, так сказать, во всей достоверности)?
   Однажды – и именно в период «лисьего наваждения» – в школе был организован вечер художественной самодеятельности. Шут выступал на нем со стихами. Он прочел несколько стихотворений, и все они были довольно тоскливыми и пессимистичными по содержанию.
   Вот посудите:
 
В мире много тоски,
Но ничто не сравнится, поверьте,
С тяжкой болью разлук,
С неизбежностью горя и смерти.
Небеса и земля
Необъятны, но тоже не вечны;
Только скорбь и печаль,
Только скорбь и печаль бесконечны.
 
   Сами по себе стихи, возможно, были недурны, но на вечере, посвященном, кстати сказать, какому-то торжественному событию, они прозвучали явно не к месту и весьма озадачили зрителей, настроенных на приподнятый лад и мажорные тональности.
   Присутствовавшая на концерте преподаватель истории и обществоведения сочла уместным подать реплику из зала.
   – Что это ты, Валя, тоску на нас нагоняешь? Неужели у тебя нет ничего повеселее! – заметила она.
   – Пожалуйста, есть у меня и веселое, – пожал плечами Шут и продекламировал:
 
Напудренное белое лицо,
Румяна на морщинистых щеках,
Уродлив тощий пук ее волос,
А в нем торчат засохшие цветы.
Короткие у кофты рукава,
А туфли широки – не по ноге.
Найти такое чудо мудрено,
В подземном царстве встретится оно.
 
   Зрители засмеялись.
   Историчка и бровью не повела, когда Шут прочел эпиграмму. Она никакого намека на себя в стихах не обнаружила и лишь недоумевала по поводу всеобщего оживления; лично ей стишки показались глупыми и бездарными.
   – Нехорошо, Валя, – укоризненно покачала головой директриса, впрочем, едва сдерживая улыбку, – она недолюбливала историчку, и Шуту это было известно.
   – Но меня же просили повеселее, – обиженно произнес Шут. – Я и прочел из древнемонгольского эпоса.
   Зал опять оживился: историчка была раскоса и широкоскула, а учителям имела привычку намекать, что не только она сама, но в некотором роде и древнерусское централизованное государство обязано, дескать, своим появлением на свет монголо-татарскому завоеванию, в результате чего получила прозвище Потомок Чингисхана.
   И вдруг на сцену из-за кулисы вышла Ира Богданова.
   – Раз тут стали читать из древнемонгольского эпоса, то позвольте и мне прочесть одно стихотворение! Оттуда же! – решительно заявила она и, не дожидаясь разрешения, прочла, с вызовом глядя на Шута, не успевшего уйти со сцены:
 
Осмеяла лягушку
Черепаха морская.
Над морской черепахой
Вправе гриф посмеяться, —
Ибо мир облетел он
От края до края.
Ты силен – есть сильнее,
Ни к чему зазнаваться.
 
   И снова в зале засмеялись. А Шут вдруг весь просиял и с таким восхищением посмотрел на Иру, что та растерялась.
   – Что ты так на меня смотришь? Неужели тебе не стыдно? – с досадой воскликнула она.
   – Я гляжу на тебя, милая, как глядят на красный пион или на лазурный персик. Хоть всю жизнь смотри – не насытишься, – смеясь, ответил ей Шут. В зале зааплодировали. Большинство зрителей решили, что Шут с Ирой заранее отрепетировали мизансцену.
   Увернулся, разумеется, «уколол» слегка и «блокировался». Но в «Дневнике» – ни единой строчки об этом эпизоде. А ведь наверняка вызов, брошенный Ирой со сцены перед переполненным залом, не остался не замеченным для Шута, для «морской черепахи»-то!
   Через несколько дней класс отправился в двухдневный турпоход. Шут в нем не участвовал – не явился на вокзал, хотя собирался пойти, а Ира выглядела необычно грустной и озабоченной.
   Ну так вот, во время похода Разумовский ни на шаг не отставал от Богдановой, всячески старался развеять ее грусть и заодно обратить на себя внимание. Заметив, однако, всю бесплодность своих усилий, высокомерно надулся и заявил с присущей ему бесцеремонностью:
   – Да что вы в нем нашли такого, в этом Тряпишникове? Заурядный невежа!
   – Это он-то заурядный невежа?! – набросилась на него Ира неожиданно и озлобленно. – Да вы все ему в подметки не годитесь!.. Сам ты невежа, понял?! И дурак!
   Случившиеся поблизости одноклассники и одноклассницы были крайне удивлены этой сцене: никогда Ира Богданова не позволяла себе таких резких выражений, такой несдержанности чувств.
   А коли мало тебе, читатель, вот еще одно свидетельство тому, что в действительности произошло «на краю пропасти» между «слепым монахом» и «лисицей-оборотнем».
   Не Ира «заманила к себе» Шута, а он сам пришел к ней и, едва переступив порог, презрительно сощурившись, начал:
   – Ну что, поиграла со мной, а теперь, что называется, наступает срок «разрыва струн лютни»?
   – Нет, Валя. Ничего ты не понял… Это ты все время играешь. А я не могу больше.
   – Один чудак не мог ни есть, ни спать: опасался, что небо обрушится, земля развалится и ему негде будет жить…
   – Хватит, Валя! Я же не шучу!.. Пойми, нельзя защищать свое «я», унижая других людей! Они ни в чем перед тобой не виноваты… И я перед тобой не виновата…
   – Ах вот, значит, как, добренькая моя! Людей пожалела!.. А меня тебе не жалко? А вдруг, кроме тебя, у меня никого нет на белом свете! Представь себе! Ведь всякое случается в жизни!
   – …Да я же… Мне тоже без тебя… Валь! Но если ты и дальше будешь…
   – Обрадовалась пташка и затрепетала крылышками!.. Поздно, сладкая! Проглотила червячка, но вдруг пожалела его и захотела выплюнуть обратно?..
   Он сам пришел к Ире и сам ушел, злой и гордый. Но Ира догнала его на улице, схватила за рукав и повернула к себе. Губы у нее дрожали, а в глазах были слезы.
   Шут глянул на нее с такой досадой, что она отскочила в сторону и вдруг рассмеялась.
   – Да ты что, Тряпишников! – смеясь, объявила она Шуту. – Неужели ты вправду решил, что у нас с тобой серьезно? С ума сошел! Пошутила я над тобой, глупенький! Поспорила с девчонками, что захочу, и прилипнешь ко мне, как банный лист… А теперь все! И катись ты от меня куда подальше! Понял?!.
   Вот, дорогой читатель, как было на самом-то деле!
   Нас же, однако, сейчас интересует не столько фигура Иры Богдановой и ее чувства к Шуту, сколько тот вывод, тот урок, который извлек наш герой из рассказанной нами истории.
   В результате «лисьего наваждения», пишет Шут (т. 18, с. 415), он, дескать, лишний раз имел возможность убедиться в справедливости своей Системы и познал меру опасности, подстерегающей тех, кто преступает ее заповеди «в угоду мелким соблазнам и призрачным удовольствиям».
   А вот и стихи, которыми автор «Дневника» иллюстрирует свою мысль:
 
«Советуем людям:
Страшитесь погибельной страсти:
Попался к ней в сети —
Сумеешь ли их разорвать.
Лишь твердые духом
Осилят любые напасти,
Лишь чистые духом
Себя не дадут унижать.
Тот жалок, кого
Безумная страсть ослепила:
Безвольный слепец,
Им командует женщины власть.
Когда бы не Шут,
Не его чудотворная сила —
Попал бы несчастный
В змеиную жадную пасть».
 
(Из «Дневника Шута», там же)

Глава X. Болезнь шута

   Милостивая спросила Шута: «Что с тобой, Валя? Уж не болен ли?» Шут поклонился ей и ответил: «Ветер может задуть пламя свечи, но, когда возникнут благоприятные условия, она снова запылает, давая такой же свет, как и прежде. Разве после этого она не будет тем же самым непрерывным пламенем?»
(т. 17, с. 408).

   Увы, читатель, Шут был болен, причем болезнь его была из тех коварных и длительных недугов, которые незаметно возникают, незаметно развиваются, а когда человек наконец почувствует, что болен, то уже поздно бывает – ничем не поможешь.
   Не замечал и Шут, а если и замечал, то, наверное, не желал признаться в том, что болен, и ни строчки о своей болезни не оставил в «Дневнике». Напротив, от последней части «Дневника Шута», последних трех его тетрадей, веет таким оптимизмом, такой уверенностью, так много в них смелых суждений, поучительных легенд и поэтических сравнений!.. Но нас не проведешь!
   Болезнь Шута, давно пустившая свои смертоносные струйки, заметно обострилась в результате неудачной любви Шута к Ире Богдановой. Не помог ему и «лекарственный подбор» – напряженнейшее, надо думать, укрощение своих чувств. Исцелившись от любви, от болезни своей Шут не избавился, а, напротив, стал еще более мрачным и замкнутым, еще более ожесточился против людей, так что даже мать – Милостивая – заметила произошедшую в нем перемену. Еще суровее стало сердце Шута, еще тверже рука, и еще ярче запылала свеча его гордыни, но в отблесках ее «непрерывного пламени» вдруг появилось что-то новое, жестокое и болезненное.
   Возьмем хотя бы ту поистине варфоломеевскую ночку – «карательный поход», по определению автора «Дневника», – предпринятый им против тех своих одноклассников, которые в период «лисьего наваждения» якобы допускали замечания в адрес Шута. Действительно ли были они перед ним виноваты или Шут взвалил на них вину за собственные неудачи – не беремся судить, но расправился он с ними с быстротой и беспощадностью свергнутого, но вернувшего себе власть самодержца.
   «Карательным» этим походом дело не ограничилось.
   Проведя его, Шут ничуть не умиротворился, не успокоился, а принялся разить направо и налево, огнем и мечом утверждая себя и свою Систему, при этом не отличая правого от виноватого, сильного от слабого и чужого от близкого. И это уже была самая настоящая болезнь, злокачественная и смертельная.
   Вот, читатель, краткая, но красноречивая история, История Болезни Шута:
 
   Приступ первый – Шут обижает Костю Малышева.
 
   В «Дневнике» Шут пишет:
   «Знающий Муравьев оправдывал данное ему имя: кроме своих муравьев, он ничего не знал и не понимал. Такого человека называют „трехдюймовым школьником“. Он читает или слушает, затем говорит, а расстояние от глаз до рта или от ушей до рта равно приблизительно трем дюймам. Видит, например, верблюда и думает, что это у лошади вспухла спина.
   Разве может такой человек устоять перед оборотнем или лисой[24]?
   Шут сжалился над ним и попытался предостеречь от опасности мудрым изречением. Но Знающий Муравьев ничего не понял. Шуту пришлось ударить его посохом[25], чтобы жизнь не ударила больнее»
(т. 18, с. 421).
   В действительности же было так.
   С некоторых пор Костя Малышев стал досаждать Шуту. Он все больше к Шуту привязывался, все чаще с ним заговаривал и норовил по поводу и без повода вставить эдакое про муравьев. Однажды, во время очередной «муравьиной проповеди», в которой Малышев доказывал, что муравьи самые умные, самые добрые и бескорыстные из насекомых, что они делятся пищей с голодающими своими собратьями, всегда приходят друг другу на помощь и оказывают неоценимую услугу лесу, а значит, и человеку, и так далее, Шут не выдержал, прервал Костю и сказал ему:
   – Один человек холил лошадей, выносил навоз в корзинах, чистил конюшню. Но налетели комары и оводы, человек хлопнул коня, а конь, порвав удила, проломил человеку голову и разбил грудь. Разве не нужна осторожность?.. Берегись муравьев!
   Естественно, Костя ничего не понял. При чем тут лошади? Да и с какой стати он, Малышев, должен беречься муравьев, когда они, можно сказать, самое ценное в его жизни. К тому же в это время он особенно усердно экспериментировал над ними, переметил чуть ли не все муравейники в лесопарке, их обитателей беспрестанно отлавливал, переселял и пересаживал, а однажды притащил в школу три банки с мечеными муравьями – видимо, намеревался сразу же после уроков продолжить прерванный эксперимент.
   Такой оказии Шут уже не мог пропустить. В разгар урока с парты, за которой сидел Малышев, вдруг раздался глухой стон. Все, кто был в классе, разом на него обернулись. Костя сидел красный от напряжения, выпучив глаза и беззвучно шевеля губами. Потом вдруг вскочил, схватил портфель, поставил на парту и, не обращая ни на кого внимания, принялся шарить в нем руками.
   Почти тут же пронзительно закричала Костина соседка. Вслед за Малышевым она выскочила из-за парты и принялась колотить себя по коленкам, хлопать по груди и по спине.
   – Ой! Меня кусают! – вопила она. – Ой! Муравьи! Нина Ивановна, здесь муравьи! Помогите!
   Что тут началось! Дружно и радостно ребята кинулись спасать одноклассницу и, убедившись, что парта, за которой она сидела, равно как и сама девочка, и впрямь была усеяна крупными рыжими муравьями, с воодушевлением принялись истреблять ядовитых насекомых, давили их ногами, били учебниками и тетрадями, гикая, улюлюкая и гогоча от восторга, точно первоклассники.
   Увидев это, Костя толкнул парту так, что она отъехала к стене, и, простершись над ней, захрипел в ужасе и отчаянии:
   – Прочь, гады! Что вы делаете?! Не дам! Они же меченые! Я же две недели!.. Прочь!
   Вопли его на некоторое время остановили ребят, но лишь на столько, сколько им потребовалось, чтобы прийти в себя от хохота, после чего они с утроенным азартом возобновили прерванное занятие, не обращая внимания ни на Костю, ни на тщетно призывавшую к порядку Нину Ивановну. Не помня себя от ярости, Малышев выхватил из портфеля пустую банку и замахнулся ею над головой ближайшего из обидчиков.
   Дело наверняка приняло бы трагический оборот, но тут вмешался Шут. До этого мрачно наблюдавший за сценой из своего угла, он одним гигантским прыжком вдруг оказался возле Костиной парты, врезался с разгону в толпу, расчленив ее надвое, и закричал так громко и яростно, что все шарахнулись в сторону, а Костя выронил банку:
   – Что вы делаете?! Вы же не муравьев давите, а лучших друзей Малышева! Ведь, кроме них, у него никого больше нет на белом свете! Они самые умные, самые бескорыстные, самые добрые! Они в тысячу раз лучше вас!
   Все растерялись, и больше всех Малышев. Мгновение он в ужасе смотрел на Шута, точно не веря ни глазам, ни ушам своим, потом по лицу его пробежала судорога, и, обхватив голову руками, Костя выбежал из класса. Вдогонку ему раздались дружный хохот и гневные окрики Нины Ивановны, призывавшей класс к порядку.
   Никто из ребят ничего не понял в произошедшем. Шут же спокойно вернулся на свое место, хмурый и насупленный, точно обиженный на весь мир.
   Попытаемся теперь сделать «медицинское заключение» (раз уж мы взялись писать «историю болезни» Шута):
   Приступ был неожиданным и жестоким. Особенно настораживает тот факт, что ни в момент, ни после приступа Шут никакой боли не испытывал.
 
   Приступ второй – Шут ранит Сергея Жуковина.
 
   Та же картина. В «Дневнике Шута» читаем лишь нечто бесчувственно-поучительное и не отражающее реальной действительности:
   «Сосед с Запада жил в мире иллюзий, как мелкий слуга, который суетится в душе и напрасно утруждает тело.
   На прощание Шут попытался открыть эту истину Соседу с Запада»
(т. 19, с. 433).
   На самом же деле произошло следующее:
   Осенью Сергея Жуковина призвали в армию. Вечером накануне явки в военкомат, когда Жуковин поднимался к себе домой, на одном из лестничных пролетов внимание его привлекла долговязая фигура, застывшая у окна. Сергей остановился, всмотрелся в стоявшего и узнал в нем одного из своих соседей, диковатого и странноватого паренька, который Жуковину всегда был любопытен и к которому, сам не зная почему, он испытывал симпатию.
   Паренек – а это, как вы догадались, был Шут – вдруг повернулся от окна, подошел к Сергею и, не поздоровавшись с ним, заговорил с какой-то странной смесью торжественности и искренней грусти в голосе:
   – Они же не понимают и никогда тебя не поймут. Ты полгода строил для них сказку, ты хотел, чтобы они и их дети были счастливы. А они все выходные резались в «козла», с ухмылкой косились в твою сторону и даже крутили пальцем у виска. Я видел.
   Ты построил им лестницу, – продолжал Шут, – чтобы они не падали и не ломали себе ноги. Но однажды, ты знаешь, пришла компания молодых бездельников и потехи чистой ради сломала на ней перила. Они бы и всю лестницу сломали, да лень было. А когда какая-то старушка вступилась за твой труд, один из них, который живет в нашем доме и знает тебя, рассмеялся: «Да не боись, бабка! Этот твой мастер починит тебе лестницу. Все равно ему делать не фига!» Он еще грубее сказал. Я слышал.
   Ты починил женщине перегоревший утюг, – говорил Шут, сострадающе заглядывая в глаза Жуковину. – А ее муж – дебошир и пьяница, – случайно узнав от соседки про какого-то молодого парня, который целый час провел у его жены, напившись, побил бедную женщину. Я знаю… Нет, они не понимают тебя. Ты им не нужен. Ты вредишь им, развращаешь их, озлобляешь своей добротой и бескорыстием.
   Сергей молча выслушал Шута. Хотел было возразить, но вдруг махнул рукой и ушел вверх по лестнице.
   Что же до «медицинского заключения», то на этот раз предоставим самому читателю сделать его. От себя добавим лишь, что когда на следующее утро чуть ли не весь дом с цветами и двумя аккордеонами вышел проводить Жуковина до военкомата, заранее сговорившись и выведав у Сережиной матери время ухода ее сына, то Сергея они не дождались.
   – Он уже давно ушел, – оправдывалась мать, когда провожавшие, потеряв терпение, выслали наверх депутацию. – Никак не могла его задержать. Даже открылась ему: погоди, говорю, немного, люди с тобой попрощаться хотят. А он еще больше заторопился, вздохнул, поцеловал меня и говорит: «Да ладно, мамусь, я уже со всеми попрощался…» Вы уж простите меня, что не задержала.
   Добавим также, что, узнав про несостоявшиеся проводы Жуковина, Шут записал в своем «Дневнике»:
   «Сосед с Запада понял Шута. Да поможет ему Истина!»
(т. 19, с. 433).
   Приступ третий – Шут издевается над Учителем.
   «Мудрый человек[26] рассказывает: Учитель был замечательным стрелком из лука. Пять лет Ученик обучался у него искусству и так им овладел, что во всем мире не осталось у него противника, кроме самого Учителя. И тогда он задумал убить Учителя. Встретились на пустыре и стали стрелять друг в друга. Стрелы их на полдороге сталкивались наконечниками и падали на землю, не поднимая пыли.
   Но вот у Учителя иссякли стрелы, а у Ученика осталась еще одна. Он пустил ее, но Учитель точно отразил стрелу колючкой кустарника. И тут оба мастера заплакали, отбросили луки, поклонились друг другу до земли и просили друг друга считаться отцом и сыном. Каждый поклялся никому более не передавать своего мастерства.
   Шут последовал совету, взял лук, положил на него стрелу и отправился на пустырь навстречу Правящему Колесницей»
(Из «Дневника Шута», т. 19, с. 451).
   Насколько поучительна эта история, настолько же далека она от того, что произошло на самом деле.
   Действительно, однажды Шут выступил против Учителя. Зачем он это сделал? Может быть, и впрямь решил, что во всем мире не осталось ему более равных – ведь к этому моменту он уже оскорбил и ранил двух близких ему людей, Малышева и Жуковина (простите – «ударил посохом» и «открыл истину»), а посему вознамерился, так сказать, в увенчание своего триумфа помериться силами и с Учителем. Может быть, и в нем, Учителе, обнаружил изъян (виноваты – «иллюзию») и счел своим долгом публично указать на него. А может быть, к этому времени так овладел «стрельбой» и так к ней пристрастился, что не мог уже не стрелять и не ранить.
   Как бы то ни было, «стрелял» он в Учителя совсем не так, как в притче.
   Во-первых, «стрелял» не в открытую, а исподтишка и чужими руками, ибо в травлю Учителя умудрился вовлечь чуть ли не половину класса. Впервые Шут не только разрешил в своем присутствии дешевое паясничество – раньше всегда с ним боролся, – но даже поощрял ребят к этому. В результате некоторые одноклассники Шута, хлебнув непривычного для них шутовского зелья и разом опьянев, почувствовали себя бесшабашными скоморохами, в скоморошестве своем безнаказанными и свободными, и так вошли во вкус, что стоило Учителю переступить порог класса, как они сразу же начинали придумывать очередную выходку. Полного разброда и необузданной анархии Шут, впрочем, не допускал, а постоянно направлял самодеятельное творчество в нужное ему «профессиональное русло».
   Во-вторых, стрелял в безоружного. Спроси кто-нибудь из учеников Учителя о том, что такое истина, или любовь, или вдохновение, или добро и зло, правда и ложь, и, мы уверены, он мастерски ответил бы на эти труднейшие вопросы. Но когда вдруг оказывалось, что половина класса дружно забыла дома авторучки и поэтому не могла выполнить на уроке письменное задание, Учитель терялся совершенно и смотрел на учеников так, словно столкнулся с явлением, выходящим за пределы человеческого понимания. Ему и в голову не приходило, наверное, уличить ребят в очевидной лжи или отправить домой за авторучками с соответствующими записями в дневниках, как почти автоматически поступил бы на его месте любой другой школьный учитель.
   В этом и заключался тактический замысел Шута: противопоставить уму вульгарнейшую глупость или, выражаясь языком Системы, «колоть Правящего Колесницей простейшими шутэнами по принципу мыши, пожирающей слона», а также «изнурять однообразием и неотвратимостью повторения». В «сценарии» Шута была, например, такая деталь: на каждом уроке что-то обязательно должно было упасть – портрет со стены, цветочный горшок с подоконника, стул с учеником – все равно что, но упасть непременно и приблизительно в одно и то же время, так, чтобы в конце концов Учитель ожидал это падение.