Он не слышал, как заплакала девушка, прервавшая его монолог, как снова захихикал Барахолкин. Не видел, как чья-то рука с размаху врезала Барахолкину по затылку так неожиданно и резко, что Толька тут же заткнулся и даже ойкнуть не посмел. Не заметил, как один за другим с мест стали подниматься одноклассники, преимущественно парни, и медленно и молча направились в его сторону. Как один из них по дороге взял со стола какой-то массивный предмет и спрятал его за спину, а другой подошел к стенному шкафу и достал оттуда длинную указку.
   Ничего этого Шут не заметил, а когда услышал у себя за спиной возбужденный Толькин шепоток: «Ребят! Дайте я ему первый врежу!» – и обернулся, то со всех сторон был окружен толпой.
   От неожиданности он дернулся назад и больно ударился затылком о выступ стены и от этого самому себе нанесенного удара еще больше сгорбился и растерялся.
   – Да вы что, ребята? Вы что – рехнулись? – прошептал Шут. – Я не понимаю…
   Он и не думал сопротивляться. Да и что толку в сопротивлении, когда на одного – всем классом, неожиданно, молча, словно по команде, будто бы единым желанием движимые…
   Жалкое это было зрелище, читатель! Растерянный, беспомощный Шут. Шут Разящий Правдой?! Шут Сокрушающий Исследованием? Великий Шут, который позволил бы ударить себя Тольке Барахолкину?!
   И самое жалкое, что Шута никто и пальцем не тронул. В самый критический момент, когда достаточно было хлопнуть в ладоши или просто шмыгнуть носом, чтобы все разом накинулись и стали разрывать на части, Шута вдруг загородил своей тушей Костя Малышев и с несвойственной для него решительностью скомандовал:
   – Не надо! Не дам трогать! Самим же потом… противно будет!
   Молодец Костя! Защитил товарища от расправы, заслонил, что называется, грудью, а когда ребята нехотя стали расходиться, повернулся к Шуту и плюнул ему под ноги, неумело, не по-мальчишески, точно прыснул из пульверизатора…
   Изумление и ощущение нереальности происходящего действовали как анестезия. Поэтому, когда Шут выходил из класса, когда спускался по лестнице и надевал в гардеробе куртку, он ничего не чувствовал, ни о чем не думал, а двигался словно в забытьи, словно повинуясь инстинкту. Даже когда вышел на школьный двор и со двора на улицу – ничего еще не почувствовал, а лишь удивлялся: что же это такое? Рехнулись, что ли, все? Против меня, Шута?! Не может быть! Ведь всегда смеялись, сами ведь травили и унижали! Чушь какая-то! Да как они смели?! Я же ведь был самым интересным для них человеком! Их кумиром! Повелителем!.. Что же это такое?!
   Боль пришла позже. Неожиданная и страшная, она стиснула Шута, заставила его остановиться и схватиться руками за голову. Не в силах совладать с болью, Шут застонал, кое-как доковылял до ближайшей скамейки и упал на нее, стискивая себе виски и хватая ртом воздух.
   Он и представить себе не мог, что может существовать такая боль. Точно весь мир стал болью, пучком оголенных нервов, которые со всех сторон протянулись к Шуту, жгли и резали, при этом оставляя чистым сознание, не заволакивая его, как обычно при сильной боли, спасительной пеленой безразличия, а как бы нарочно обостряя ощущения, выворачивая душу Шута кровоточащей изнанкой навстречу удивительной ясности, убийственному прозрению, от которых не увернуться. Словно воспользовавшись сковавшей его болью, все прошлое Шута вдруг наступило на него в мельчайших своих подробностях, жестоких, непоправимых; Шут не думал, что их может быть такое множество, что именно так они выглядят на самом деле и что сам он их когда-то создал, поначалу маленькие и незаметные, пока не накопились, не собрались воедино и не хлынули, кипящие и клейкие, не поползли в горло, не залепили ноздри и глаза. И от этого впихиваемого в него предсмертного понимания боль с каждой секундой становилась все неистовее и нестерпимее.
   Ужас обуял Шута. Он помог превозмочь боль, вернул Шуту силы, поднял рывком со скамейки и заставил бежать. Но как бы быстро ни бежал Шут, его все равно настигали и творили над ним тысячи шутовских превращений.
   То Шут вдруг превращался в Костю Малышева и, мыча от боли и обиды, ползал на четвереньках под столом среди раздавленных муравьев. То вдруг становился Сергеем Жуковиным и ранним утром, пока еще все спали, точно воришка, уходил из родного дома, избегая встречаться с людьми, стыдясь их и презирая самого себя. То вдруг обращался Учителем и уж тут испытывал такую боль и такой ужас, что даже останавливался, сжимал голову руками, а потом снова в страхе пускался бежать без оглядки, хотя уже и ног под собой не чувствовал, и дыхания уже давно не хватало. Но все равно бежал, пока не упал на землю…
   Шут уже считал себя умершим, когда вдруг услышал плач. Собрав остаток сил, он встал на ноги и вышел из кустов, в которые упал и в которых лежал до этого.
   Перед ним была река. Вдоль нее, плача и всхлипывая, бегал мальчуган лет шести, а чуть поодаль от него пятеро верзил отталкивали от берега игрушечный кораблик, аккуратненький, с тремя мачтами под парусами, как настоящий. Не обращая внимания на плачущего мальчишку, парни, усмехаясь и переругиваясь, орудовали палками до тех пор, пока кораблик, подхваченный ветром и течением, не отнесло в сторону от берега, так что и палкой до него теперь было не дотянуться.
   Кораблик медленно устремился на середину реки, а парни, побросав палки, принялись наблюдать за малышом, смакуя его отчаяние, и, дабы извлечь из ситуации максимум приятности, еще и глумились над ним, обещая тотчас же достать кораблик, но не трогались с места, восторгаясь достоинствами уплывающего ребячьего сокровища и соболезнуя рыдающему его владельцу.
   Увы, читатель! Не тот уже был Шут, чтобы вмешаться в это издевательство сильных над слабым и примерно наказать обидчиков. В былое время он бы, конечно же, встрепенулся в справедливом гневе и либо тут же вцепился в глотку одному из хулиганов, либо выследил их всех поодиночке и обрушил им на головы разящий свой посох. Но изнурительная болезнь и парализующее дыхание смерти настолько сломили Шута, истощили его силы и притупили ощущения, что он даже гнева не испытал и поступил так, как никогда и ни за что не поступил бы в прежней своей жизни: подошел к берегу, шагнул в воду, и, не замечая ее обжигающего холода, побрел вслед за уплывавшим корабликом.
   Река в этом месте была глубокой, а дно крутым, и скоро вода доставала Шуту уже до подбородка, но плыть он не собирался, а, набрав напоследок полные легкие воздуха, подпрыгнул зачем-то, потряс над головой двумя сжатыми кулаками и с обезображенным гримасой лицом, с хриплым полузвериным стоном-хохотом исчез под водой. . . Так умер Шут.

Послесловие

   Липкий от пыли, между целлофановым пакетом со сломанными игрушками и стопкой пожелтевших газет на антресолях…
   Когда, получив от машинистки перепечатанную набело рукопись моего «исследования», я перечел ее, исправляя опечатки, то вдруг подумал: «А ведь я все помню. До сих пор».
   Помню, как, почти на самой середине реки догнав кораблик, долговязый подросток выбрался из воды, протянул игрушку малышу и радостно ему улыбнулся… смешной, в меховой куртке, с которой ручьями лилась вода, в зимних сапогах, в которых от каждого его движения хлюпало и чавкало… мокрый и счастливый, похожий на огородное пугало…
   Помню удивленные лица хулиганов… да какие они были хулиганы! Так – мелкие шкодники лет по десяти, и лишь один из них выглядел чуть старше… миловидный такой паренек с поразительно синими глазами…
   Помню, как придя в себя от изумления, мальчишки принялись дразнить долговязого, называли его чокнутым, психом, шутом гороховым, на почтительном, правда, расстоянии… как он, смешной и мокрый, не обращал на них внимания, не слышал оскорблений, а вдруг подумал с удивлением: «А ведь мне и в голову тогда не пришло угостить Сережку пирожным. Другим. Без червей и головастиков…»
   Помню, как он обнял все еще всхлипывавшего мальчугана за плечи и повел его вдоль берега… Как осознал вдруг всю ничтожность своего поступка, несопоставимость его с теми обидами и с той болью, которые он когда-то причинял в таком количестве… Но не расстроился, ибо знал, что это лишь начало, только первый шаг родившегося на свет, что впереди еще, слава Богу, целая жизнь и что он еще наверняка сумеет совершить что-нибудь позначительнее. Он не знал, ни как он будет это совершать, ни что ждет его впереди. Сердце его уже щемило от любви и желания помочь людям, а тело наполнилось какой-то новой, незнакомой ему радостной силой, но он не умел пока ею пользоваться… А потому решил для начала утешить плачущего рядом с ним малыша, проводить его до дому, постараться, чтобы он улыбнулся…
   Помню, что, придя к себе домой и переодевшись во все сухое, он сел за стол и принялся сочинять стихи. Сочинив же столбец белых стихов, достал из тайника дневник, расстегнул застежки и собирался было записать сочиненное набело, но передумал, отправился в коридор, раскрыл дверцы антресолей и зашвырнул туда дневник, а черновик стихов порвал и выбросил в мусорное ведро…
   Я даже стихи эти помню. Вот они:
 
Он шел по лезвию меча,
Он ступал на лед замерзшей реки,
Он входил в пустой дом —
Его желание быть Шутом исчезло навсегда.
Он с легким сердцем бродил по улицам,
Наслаждаясь теплым бризом и улыбаясь прохожим.
До этого он и не подозревал,
Что на свете есть такие сокровища
И что он может ими владеть.
 

Пушки привезли
Повесть

   Посвящаю Евгении Симоновой

   – ИРИНА, РАДОСТЬ МОЯ, Я ВАС УЖАСНО ЛЮБЛЮ, Я ВАС ОБОЖАЮ, – говорит Сергей. – НО ЕЩЕ СИЛЬНЕЕ, ЧЕМ Я ЛЮБЛЮ ВАС, Я НЕНАВИЖУ КРАСНЫХ. И ЭТА НЕНАВИСТЬ СИЛЬНЕЕ ЛЮБВИ, ТО ЕСТЬ Я ХОЧУ СКАЗАТЬ, ЧТО ПОКА МЫ НЕ ИЗГОНИМ НАШИХ ВРАГОВ СО СВЯЩЕННОЙ ЗЕМЛИ РУССКОЙ, МЫ НЕ СМОЖЕМ С ВАМИ БЫТЬ СЧАСТЛИВЫ. ПОНИМАЕТЕ ЛИ ВЫ МЕНЯ? ГОСПОДИ, СПОСОБНЫ ЛИ ВЫ ПОНЯТЬ?
   – Я ПРЕКРАСНО ВАС ПОНИМАЮ, – отвечает Ирина жарким шепотом. – И Я НА ВСЕ СОГЛАСНА. ОБ ОДНОМ ЛИШЬ МОЛЮ ВАС: ВОЗЬМИТЕ МЕНЯ С СОБОЙ НА ФРОНТ.
   – НЕТ, ИРИНА, ВЫ НЕ МОЖЕТЕ СО МНОЙ ЕХАТЬ. НА ФРОНТЕ – НЕНАВИСТЬ, А ВЫ – ЛЮБОВЬ И НЕ МОЖЕТЕ БЫТЬ ТАМ, – говорит Сергей и страстно сжимает Ирину в объятиях.
   «Кошмар какой-то. Это же невозможно играть, – подумал Кирилл. – Такую дуру, как эта Ирина, не только обнять, ее ударить-то противно. Впрочем, Сергей не лучше. Просто кретин… Неужели они хотят, чтобы я произносил этот идиотский текст?!»
   «Зоя Николаевна умерла», – вдруг подумал Кирилл.
 
   Дима Стрельчик сообщил сегодня о ее смерти. Позвонил утром по телефону, назвался и сразу же: «Почему ты не пришел на похороны Зои Николаевны? Тебя что, в Москве не было?» В первый момент Кирилл ничего не понял: ни кто такой Дима Стрельчик, ни кто такая Зоя Николаевна и почему, собственно, он, Кирилл, должен был прийти на ее похороны. Слава богу, не признался в своем непонимании, а лишь сказал, что не знал о ее смерти. «Она умерла четыре дня назад, – пояснил Дима. – Вчера ее похоронили. Я был уверен, что ты придешь».
   «А от чего она умерла?» – спросил Кирилл, все еще не понимая, с кем разговаривает и кто умер. «От рака желудка», – сказал Дима.
   И тут Кирилл наконец понял. Ну конечно же Зоя Николаевна. Господи! Зоя Николаевна! Подумать только!.. А это – Дима Стрельчик, его бывший лучший друг, с которым он жил в одном доме, которому был обязан своим поступлением в училище и до сих пор должен ящик коньяка… Как умерла? Неужели уже умерла? Зоя Николаевна умерла?!
   Кирилл был так удивлен этой новости, что долго молчал, не зная, что сказать. А Дима Стрельчик неправильно истолковал его молчание. «Алло, Кирилл. Ты что, не узнал меня?.. Да это я, Димка Стрельчик! Мы с тобой когда-то в одном доме жили. Димка Стрельчик, неужели не помнишь?»
   Зря он так. Будто он, Кирилл, мог забыть, кто такой Дима Стрельчик. Что это – злая ирония? И зачем она в подобный момент? Нет, Дима Стрельчик не был способен на такое. Просто он боялся, что Кирилл может не узнать его. Чудак-человек. Димку-то Стрельчика?
 
   «Жаль, что Зоя Николаевна умерла», – подумал Кирилл. В коридоре зазвонил телефон. Кирилл отложил в сторону сценарий, встал с дивана, всунул босые ноги в шлепанцы и, поправляя на ходу пояс на халате, побрел в коридор. «Только бы не Серафима. Ради всего святого, только бы не Серафима!» – мысленно попросил он, подходя к телефону.
   Это была Серафима, ассистент режиссера, большеглазое существо женского пола, на вид очень хрупкое, тоненькое и робкое, но обладавшее дьявольским терпением и воистину божественной вездесущностью. От нее невозможно было скрыться. Если актер ей был нужен, она находила его, где бы тот ни прятался. Про нее ходили слухи, что однажды один актер попытался избегнуть Серафиму в парной Центральных бань, но она его и там отыскала. Кирилл очень живо мог себе представить, как неожиданно дверь в парилку распахивается, на пороге стоит смущенная Серафима и извиняющимся голосом певуче и ласково произносит, скажем: «Вовочка, это вы? Вы нам очень нужны».
   – Кирилл, вы нам очень нужны, – пропела Серафима.
   Кирилл обреченно вздохнул и, сев на маленький стул, стоявший возле телефона, чуть слышно спросил:
   – Когда?
   – Завтра утром. В Елизово.
   – Что?! Завтра утром?! В Елизово?! – вдруг закричал Кирилл. – Нет, это невозможно! Это абсолютно невозможно! У меня съемки на «Мосфильме».
   – Кирилл, вы нам очень нужны, – ласково и певуче повторила трубка.
   – Да мало ли кому я нужен! На «Мосфильме» я тоже нужен. Почему вы считаете, что я должен ехать именно к вам, на эту дурацкую…
   – Кирилл, дорогой, не надо так нервничать. Мы специально для вашей сцены заказали триста солдат, кавалерию.
   – Послушайте, Серафима, я вас с самого начала…
   – Кирилл, пушки уже привезли.
   – Что за черт? Какие пушки?!.. Да я вам русским языком говорю: я завтра занят! У меня съемки в «Похищенном золоте».
   – Кирилл, зачем вы меня обманываете? – обиженно пропела трубка. – Вы завтра не заняты в «Похищенном золоте». Я проверяла. Мне сказали, что вы свободны.
   – Ну значит, я перепутал. Значит, у меня завтра не «Похищенное золото», а озвучание на студии Горького. Ну да, конечно, на Горького! Я же помню, что…
   – Я звонила в «Выстрел на закате». Там мне сказали, что вы тоже не заняты.
   «Идиоты! Я же предупреждал их, что если будет звонить Серафима…» – со злобой подумал Кирилл и опустил трубку, закатив глаза. Несколько секунд он сидел не двигаясь, потом произнес упавшим безвольным голосом:
   – Когда выезжать-то?
   – Сегодня вечером. В двадцать два тридцать четыре с Курского вокзала. У дежурного администратора будет билет на ваше имя, одно место в купейном вагоне. В Елизово вас будут встречать. Скорее всего, это буду я.
   – Очень рад. – Кирилл скорчил гримасу и добавил: – Спасибо, что хоть билет догадались заказать.
   – Мы всегда вам заказываем билеты, Кирилл, – обиженно пропела Серафима.
 
   Теперь ему всегда заказывали билеты. А раньше ему приходилось доставать их самому, и если тех в кассе не оказывалось – что случалось сплошь да рядом, – использовать тысячу и одно ухищрение, иногда довольно унизительные, чтобы вовремя прибыть на съемочную площадку, в каком бы дальнем и захолустном уголке она ни находилась.
   «И искать знакомую парикмахершу», – вспомнил Кирилл.
   Его парикмахерша работала в аэропорту Домодедово. Как только Кирилла представили Эльвире Михайловне – так ее звали, – она тут же заявила, что денег за услуги не берет, ибо они ее не интересуют. «Давайте посмотрим, как я смогу вас использовать», – вслед за этим предложила Эльвира Михайловна. Узнав, что Кирилл работает на «Мосфильме», Эльвира Михайловна выразила досаду, заметив, что «Мосфильм» у нее полностью «задействован», что в данный момент у нее «наметился пробел» с Большим театром и что очень жаль, что Кирилл не связан с Большим театром.
   Кирилл начал было проклинать себя за то, что в свое время не занялся хореографией или оперным пением, но тут Эльвира Михайловна проявила неожиданное к нему снисхождение и объявила, что, на худой конец, она согласна и на «Мосфильм», так как приближался очередной кинофестиваль и лишний абонемент в Дом кино не помешает. Засим Эльвира Михайловна сослалась на чрезвычайно срочные дела и направилась к выходу, но в последний момент спохватилась и на пороге спросила как бы между прочим: «Вам какой рейс?» Кирилл виноватым голосом сообщил ей, что через три часа хотел бы вылететь в Сочи. Эльвира Михайловна понимающе кивнула, назвала четырехзначный номер рейса и попросила Кирилла зайти к ней в парикмахерскую через час.
   Ровно через час Кирилл стал обладателем дефицитного билета, а какой-то незадачливый академик, «ничего из себя не представляющий, так, просто рядовой академик» – по меткому определению Эльвиры Михайловны, – зело кручинился в кабинете начальника аэропорта по поводу исчезнувшего из брони сочинского билета на его имя, то есть стучал кулаком по столу и обещал жаловаться во все инстанции, вплоть до министра гражданской авиации…
 
   – Так значит, завтра утром мы встречаем вас на вокзале в Елизово, Кирилл, – пропел в трубке голос Серафимы.
   – Значит, встречаете, – ответил Кирилл и крикнул: – Только не забудьте зарядить пушки!
   Но на другом конце провода Серафима уже повесила трубку.

Часть первая. Учительница

   На перроне у вагона стоят Сергей и Ирина. Сергей нервно кусает ус, беспрестанно теребит саблю.
   Ирина смотрит на него обожающими глазами.
   – НЕУЖЕЛИ ВЫ НЕ ПОНИМАЕТЕ – морщится Сергей, – ЧТО ВАШЕ ПРИСУТСТВИЕ ЗДЕСЬ ДЛЯ МЕНЯ ЕЩЕ БОЛЕЕ МУЧИТЕЛЬНО, ЧЕМ РАЗЛУКА С ВАМИ? ГЛЯДЯ НА ВАС, МНЕ ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ, А Я НЕ ИМЕЮ ПРАВА ЖЕЛАТЬ ЖИЗНИ.
   – КАК Я ЛЮБЛЮ ВАС, СЕРГЕЙ!
   Ирина целует Сергея.
   – ДО СВИДАНИЯ, – говорит она.
   – ПРОЩАЙТЕ, – отвечает Сергей.
   Ирина в ужасе смотрит на Сергея.
   Но ужас-то и не выходит. Влад спешит снимать, пока не скрылось солнце. Таня изо всех сил таращит глаза на Кирилла. А ужас не получается.
   – Танечка, милая, – причитает Влад. – Постарайтесь точнее прочувствовать ее состояние. Представьте себе: ваш любимый уезжает на фронт, где его могут убить. И вы ему говорите «до свидания», а он вам в ответ – «прощайте». Вот так. Ведь это же ужасно!.. Нет, опять не то!
   – Эдик! – истошно кричит Влад.
   Эдик – это второй режиссер, низкорослый, похотливого вида мужчина неопределенного возраста с испитым лицом. Про него рассказывают, что когда-то он был талантливым режиссером, работал в одном из московских театров, но потом запил горькую и отовсюду был изгнан.
   – Эдик! Ну сделай же это с ней, в конце концов!
   Эдик отводит Таню в сторону, обхватив рукой ее перетянутую корсетом талию и нашептывая ей что-то на ухо; судя по его воровато-слащавому выражению лица, что-то пошленькое и нечистоплотное, хотя у него постоянно такое выражение лица, даже когда он рассуждает о Мейерхольде и Вахтангове. Влад начинает бегать взад и вперед по съемочной площадке, заложив за спину сценарий и глядя себе под ноги. Кирилл садится на ступеньку вагона, ставит саблю между ног и думает: «Не мне же им строить мизансцену».
   Эдик с Таней возвращаются. У Тани испуганное, виноватое лицо, а Эдик довольно ухмыляется.
   – Владислав Абрамович! – говорит Эдик. – У нас все готово. Я Танюшеньке все обрисовал, и она, лапочка, по-моему точно схватила состояние.
   Влад замирает на полушаге и, не поднимая глаз, кричит:
   – Отлично! Сейчас смотрим и тут же снимаем!
   Все смотрят. Ужас в глазах Ирины появляется еще до того, как она произносит «до свидания», но после реплики Сергея «прощай» глаза ее стекленеют, выпучиваются, голова неестественно дергается, точно по ней сзади ударили молотком.
   Влад беспомощно разводит руками. Эдик подскакивает к Тане и, обхватив ее за плечи и как бы заглядывая ей за корсаж, говорит:
   – Танюшенька, киска, ведь мы же договорились. Это «прощай» для вас точно удар поддых. Понимаете?
   «Ну точно! Она удар и играет», – думает Кирилл.
   Таня безуспешно пытается освободиться от Эдика и вот-вот заплачет.
   Кирилл не выдерживает. Он подходит к Тане, вырывает ее из цепких Эдиковых ручонок и отводит в сторону.
   – Таня, послушайте меня, – говорит Кирилл. – Плюньте вы на все эти состояния. Какое здесь, к черту, может быть состояние, когда текст бредовый… Сделаем так. Вы произносите свое «до свидания». Я вам чуть заметно киваю. Потом вы поворачиваетесь ко мне спиной и делаете несколько шагов. И тут вам вслед я произношу «прощайте». А вы резко оборачиваетесь и на этом повороте делаете удивленное лицо. Понятно?
   Таня благодарно кивает.
   «В десятом фильме снимается, а так ничему и не научилась. Ведь элементарный актерский прием», – думает Кирилл, возвращаясь на место.
   – Гениально! – кричит Влад, когда ему показывают. – Наконец-то мы нашли нужное решение сцене. Повторим и тут же снимаем! Все готовы?
 
   «Это они уже сняли. Черт знает зачем я это читаю? Зачем я вообще взял в руки этот дурацкий сценарий?» – подумал Кирилл.
   Он пошел в ванную, взял со стеклянной полки бритвенный станок, вставил лезвие, потом посмотрел на себя в зеркало и тут снова, в который уже раз после Диминого звонка, мысленно повторил: «Зоя Николаевна умерла. Как же так?»
 
   Наружности она была заурядной. Невысокого роста, с простым, слегка рябоватым лицом и бесцветными глазами. Насколько помнил ее Кирилл, она всегда выглядела пожилой, но никогда старой, и волосы у нее всегда были седые; точнее, серые, с грязноватым даже оттенком, и довольно реденькие. И в то же время было в ней нечто такое, что сразу же привлекало и подкупало. Улыбка, что ли, ее ласковая и немного грустная. Или умение смотреть на своего собеседника, будто она проникла ему глубоко в душу и тут же все поняла, и притом так осторожно проникла и так бережно заглянула, что не бежать хотелось от этого взгляда, не замыкаться в себе, а, наоборот, раскрыться навстречу его прикосновению и освободиться от всего, что тяжело лежало под сердцем.
   Она преподавала французский в институте… В каком-то институте, название которого Кирилл теперь уже не помнил… в котором еще учился Дима Стрельчик… Да бог с ним!
   Главное, что она научила Кирилла литературе, вернее – понимать и любить литературу, которую сама знала и понимала изумительно.
   «Литературе вообще нельзя научить, а в школе особенно, – как-то объясняла Кириллу Зоя Николаевна. – Видишь ли, когда преподаешь в школе, скажем, Толстого, главное, на мой взгляд, чтобы твой ученик не возненавидел великого классика и его героев, едва прикоснувшись к ним, не потерял их для себя на долгие годы. Для того чтобы действительно узнать Толстого, надо уже быть взрослым человеком. А пока надо постараться, чтобы от встречи с Толстым у молодого человека осталось по крайней мере радостное впечатление, ощущение чего-то светлого и во многом непонятного, к чему хотелось бы вновь и вновь возвращаться в дальнейшем… Самое страшное, что может сделать педагог – это заставлять из-под палки читать великого художника. Это, если хочешь, профессиональное преступление… Я знала одного человека, которому в школе привили такое отвращение к Гоголю – как ни чудовищно это звучит, но именно так оно и было, – что понадобилось целых двадцать лет на то, чтобы он избавился наконец от плодов этой антигоголевской терапии и уже в весьма зрелом возрасте „открыл“ для себя Гоголя».
   Кирилла миновала участь знакомого Зои Николаевны. Гоголя он любил, может быть, потому, что Нина Ивановна, его школьная «литераторша», учительницей была настолько никудышной, что даже испортить ничего не могла…
   Да, точно… Когда они с Димой Стрельчиком встретились у Никитских ворот, шел дождь, косой и колючий от холодного ветра, и Дима предложил Кириллу на секундочку зайти к его «француженке», которая обещала-де Диме какую-то интересную книгу. Они зашли, просидели у «француженки» около четырех часов, а когда наконец собрались уходить, Кирилл вдруг, сам того не ожидая, спросил:
   – Зоя Николаевна, можно я к вам приду еще раз? – И, не дожидаясь разрешения, волнуясь и стыдясь собственной бестактности, добавил: – А завтра вечером можно?
   – Конечно же можно. Но только обязательно завтра вечером, – ответила Зоя Николаевна.
   Позже Кирилл случайно узнал, что в тот вечер, на который ей назначил встречу Кирилл, Зоя Николаевна собиралась пойти на концерт.
   – Ну зачем вы так сделали? – удивлялся потом Кирилл. – Я бы мог прийти и на следующий день, и через неделю. И потом, я не понимаю… Совершенно чужой вам человек…
   – Видишь ли, Кирилл, мне тогда показалось, что этот твой приход был тебе значительно нужнее, чем мне – мой концерт, – ответила Зоя Николаевна.
   Конечно же нужнее…
   Кирилл задумался и, сделав неосторожное движение, порезался. Он не заметил этого движения, он и боли не почувствовал и удивился, когда увидел на щеке узенькую полоску крови.
   «Надо же, черт побери! – с досадой подумал Кирилл и тут же успокоил себя: – Ничего. Пустяковая царапина. Наложат тон, и не будет заметно».
   Кирилл взял кусочек ватки, смочил ее одеколоном и протер царапину. Но через секунду порез снова наполнился кровью, которая потекла вниз по щеке, слегка задержалась на скуле, а потом сорвалась вниз на шею, за ворот рубашки. Кирилл снова стер кровь ваткой, и снова порез наполнился кровью.