* Горошинка наркотика.
   Через двое суток все 12 были пойманы, а Саша, несмотря на то, что его ранили в ногу, скрылся. Через полгода он явился в Нижне-Исецкий (около Свердловска) детинтернат, где находились все дети астраханских ссыльных (в то время уже осужденных). Во время второго посещения интерната его задержали, осудили на 8 лет. Позднее он был вместе с Юрой Гарькавым в лагере около Сыктывкара. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.
   Следующий раз дед и Слава перекинули план перед Новым годом. Мы не стали его расходовать и сберегли до 31-го числа.
   Вечером 31 декабря, подкурив плана, запивая его сладким кипятком, мы начали горланить песни. Особенно громко получалась старинная блатная* песня "О! Петербургские трущобы". Прибежал надзор, но мы забаррикадировали дверь кроватями и продолжали орать. Некоторые из соседних камер слегка нас поддерживали. Около часа ночи вызвали пожарную команду, нас облили из брандспойта и утихомирили, связав каждого в отдельности. А наутро по распоряже-нию начальника тюрьмы нас четверых (меня, Ивана-попа, Абаню и Колюнчика) направили в первый корпус Астраханской тюрьмы на 30 суток карцерного режима.
   * Уголовная.
   Первый корпус представлял из себя громадную трехэтажную с толстенными стенами тюрьму, построенную, наверно, лет двести пятьдесят назад. А карцер находился в полуподваль-ном этаже и по форме напоминал каменный сундук. В четырех углах тюремного здания были башни, в каждой башне было по три камеры - круглых, с коридорчиком.
   Карцерный режим - это 300 грамм хлеба и раз в три дня черпак баланды.
   В том карцере, в котором сидели мы, было очень холодно, а раздели нас до белья. На оправку не выводили; разрешалось только выносить парашу. Мы голодали, дрожали от холода и выли заунывные блатные песни.
   За время пребывания в "сундуке" мы огрызком гвоздя выцарапали на стене тюремный лозунг: "Кто не был, тот будет, кто был, тот хрен забудет". Надпись получилась глубокой. Когда нас 31 январи должны были освободить из карцера, дежурный по тюрьме, зашедший в камеру, спросил нас:
   - Кто это сделал?
   Мы отказались отвечать. И остались в карцере еще на 16 суток. Эти 16 суток мы колотили в дверь, шумели. В эти же дни сочинили песню:
   Колокольчики-бубенчики
   Динь-динь.
   Новый год на славу побузим.
   Пусть нас судят и карают,
   Пусть баланды нас лишают,
   Мы же Новый год не усидим.
   15 февраля 1938 года нас выпустили из карцера и повезли обратно в наш третий корпус. Везли уже не на грузовике, как обычно, а в черном вороне.* По возвращении нас разделили: меня повели одного наверх, подвели к той камере, из которой меня взяли в карцер, открыли дверь и впустили. А там, вместо бывших воришек, оказались совсем незнакомые мне ребята, среди которых был и мой брат Юра Гарькавый. Даже не познакомившись, меня усадили есть; мне оставили большую миску гороха и две пайки хлеба. Они с утра знали, что меня выпустят сегодня из карцера и приведут к ним. Быстро съев все, я почувствовал себя очень плохо, даже потерял сознание. Очнулся я в больнице. Мне сказали, что у меня мог произойти заворот кишок. Через три дня я из больницы был переведен в ту же камеру.
   * Закрытый автомобиль темного цвета, в котором в СССР перевозят арестантов.
   Пятеро из новых сокамерников были дети ленинградских ссыльных, учившиеся к моменту ареста в 9-м классе. Они сидели по ст. 58-10, 11 - им приписывалось создание организации монархического толка.
   Кроме них, был там еще один калмычонок тринадцати лет, который на первых выборах в Верховный совет, в декабре 1937 года, выстрелил из рогатки в портрет Сталина. Его обвиняли по статье 58-8 через ст. 19 (террористические намерения).
   Еще в середине января всех малолеток, сидевших по политическим статьям, объединили вместе, лишили передач и ларька - режим усиливался.
   Познакомившись, мы создали общую коммуну, которая именовалась "Плутония". Был составлен устав, который спрятали в ту же вьюшку, где раньше прятали карты. Хлеб делили на три раза и раздавали равномерно - кому горбушку, кому серединку - по очереди. Сахар копился в течение пяти дней, после чего устраивался пир: жгли сахар и с жженым сахаром курили крепкую махорку. Организовавшись в равноправную коммуну, мы вскоре пришли к выводу, что необходимо объявить голодовку, отстаивая свои права. И как-то поутру мы отказались от пищи, заявив свои требования:
   1) разрешение передач и ларька;
   2) вызов следователей для объяснения состояния наших дел.
   После нашего заявления каждые несколько минут стали прибегать то дежурный, то начальник корпуса; сначала они уговаривали, потом кричали и угрожали (в то время для политических oбъявление голодовки считалось антисоветским актом, и взрослые это делать боялись). К вечеру первого дня приехал начальник тюрьмы и стал кричать:
   - Судить мерзавцев будем! Что вам, власть нехороша? Каши мало? Кипяток холодный? Я вам покажу, где раки зимуют!
   Мы были непреклонны. На следующее утро нам принесли пайки, мы от них отказались; кроме воды, мы ничего не принимали. Двое суток к нам никто не являлся. Голодовка шла в идеальном порядке. Я спорил со своим братом, который говорил, что все, что происходит, правильно. Мы сидим - правильно, родителей арестовали и расстреляли - правильно, а Сталин - гений. Я же был против происходившего и видел корень зла в садисте, сидящем на престоле.
   На четвертые сутки все стали слабеть. Для поддержания общего духа, я танцевал цыганочку в отцовской рубашке, доходившей мне до колен. В обед этого же дня дверь открылась, к нам вошла целая группа начальства: дежурный, начальник корпуса, начальник тюрьмы и человек в штатском, который представился городским прокурором. Говорил прокурор. Он попросил, чтобы мы повторили свои требования. Мы повторили их. Он ответил, что следователи к нам явятся незамедлительно, ларек разрешат, а вот насчет передач он сделать ничего не может, так как есть циркуляр из Москвы о том, что подследственным передачи запрещены.
   От имени камеры переговоры вел я. Я сказал, что мы не снимем голодовки, потому что не может быть, чтобы Москва запретила передачи такой категории, как малолетки, и что Москва еще доберется до самих произвольщиков.
   Начальник тюрьмы буркнул:
   - Ну, и сдыхайте с голоду.
   Они ушли. На следующий день к нам явился начальник корпуса и сказал, что наши требования удовлетворены, родные уже оповещены и сегодня принесут передачу, а следователи приедут завтра. Мы закричали хором "ура!" и сказали, чтобы нам тащили сегодняшний паек. Нам принесли хлеб, сахар и кашу. Мы начали потихонечку, учитывая мой горький опыт, с интервалом в полчаса принимать пищу небольшими порциями. Во второй половине дня нам всем принесли передачи. Чего только в них не было: и бульон, и курица, и утка, и сласти, и курево. Из окна мы опять увидели деда, Славу, родственников других ребят, которые стояли общей группой, махали нам, а мы, облепив окно, отвечали им. Перебросили в хлебе пару записок, где объясняли все, что произошло. Дедушка показывал, что он просил свидания, но ему отказали.
   К вечеру мы уже пришли в себя, а через день нам приказали всем собираться с вещами и перевезли в главную тюрьму, определив всех в камеру № 30 на втором этаже, такой же "сундук", как карцер, в котором я сидел. Толщина стены в проеме окна была 2 метра 20 сантиметров. На подоконнике могли улечься три человека; мы его называли "раем". Вместе составленные койки считались "землей", а место под койками - "адом". В "аду" большую часть времени проводил мой братец, добровольно туда залезавший и занимавшийся самоистязанием. Он кусочком стекла, например, ковырял себе руку или вырезал на груди крест и т. п.
   В тот же день нас вызвали к следователям, и мы подписали окончание следствия. В делах, кроме единственного допроса каждого из нас, ничего не было. На мой вопрос: "Где же следователь Московкин?" - новый следователь ответил: "Это не мое дело".
   Позднее мне стало известно, что Московкин и Лехем были арестованы; первый попал на этап вместе с двумя своими подследственными, военными летчиками, и они его убили в Сызранской пересылке, дважды посадив на кол.
   Время шло. Раз в неделю нас выгоняли ночью в коридор и производили тщательный шмон (личный и в камере). Отбиралось все, вплоть до носков и трикотажных изделий, которые можно было распустить на нитки.
   Кормили в этот период очень плохо: давали щи из гнилой капусты с червяками и тук.
   Перед нами в таком же "сундуке" сидел эсер из Средней Азии по фамилии Альберт. Он сидел с 1922 года, только изредка выходя на ссылку. К этому времени у него было 10 лет тюремного заключения.
   Большинство камер, находящихся на 3-м этаже, было занято тюрзаками.* Альберт спускал нам на бечевочке книги, присылал свои записи по истории нашего государства, описания некоторых эпизодов своей жизни, комментировал происходящие события. От него мы узнали о том, что осенью 1937 года прошел еще один процесс, где были осуждены Рудзутак, Карахан, Кабаков и др. А сейчас он держал нас в курсе происходившего тогда бухаринского процесса. Он ни на минуту не сомневался, что все признания подсудимых - сплошная выдумка. Мы все верили ему, кроме моего брата Юрия. Обычно после переписки с Альбертом у нас разгорались жаркие споры. Не все ребята еще осознавали, что происходит у нас в стране, но я и многие мои сокамерники уже хорошо понимали всю ложь и вероломство, сопровождавшие массовые аресты. Альберт сообщал нам, кто сидит в камерах, соседних с его. Это были эсеры, меньшевики, анархисты и другие. Им в камеры давали газеты, у них проводились диспуты, жили они тоже своеобразной интерпартийной коммуной. Альберт был переведен в одиночную камеру потому, что возглавил борьбу против тюремного произвола (был кем-то вроде старосты по прежним временам). Он был первым человеком в тюрьме, который вдохнул в меня веру в будущее.
   * Тюремные заключенные.
   В конце марта, ночью, мы услышали шум на 3-м этаже, свет вдруг стал совсем бледным. В этот момент к нам спустился "парашют" с запиской. Там было написано: "Кажется, нам конец. Прощайте, дети мои. 45-ая камера забаррикадировалась и защищается. По-моему, нас увозят на уничтожение". Мы написали ответ, хотели привязать к веревке, но в это время в его камере раздался крик:
   "Что вы делаете?!"
   И все стихло, но из других камер на третьем этаже продолжали раздаваться крики и шум. Мы бросились к двери и к окну и начали стучать в зонт (щит, заслоняющий окно, называющийся еще "намордник" или "козырек") и в дверь. Шум и стук раздавались и из других камер. Через некоторое время вся тюрьма гудела страшним ревом негодования. Изредка раздавались крики уже во дворе. Был слышен рев моторов машин.
   Часа через три все стихло. За все это время к нашей камере, несмотря на нарушение нами тишины, никто не подходил.
   На следующий день от баландера,* заключенного-бытовика, мы узнали, что все тюрзаки - 96 человек - по распоряжению из Москвы были вывезены и расстреляны. По преданию, в Астрахани расстреливали на Парбучьем бугре, на окраине города.
   * Разносчик баланды (тюремной похлебки).
   В один из дней, когда совершал обход начальник тюрьмы, ему не понравился какой-то мой грубый ответ, и он приказал водворить меня в карцер на 5 суток. В карцере сидело несколько человек взрослых по 58-ой ст. Среди них был заместитель директора треста "Каспийрыба". Он лежал на полу, брюки на ногах у него были распороты, ноги перевязаны. Он пробыл четверо с половиной суток на "стойке". "Стойка" - это более тяжелый вариант "конвейера". "Конвейер" - непрерывный допрос в течение нескольких суток со сменой следователей. При "стойке" же человека заставляют находиться все время в стоячем положении, а когда он сам не может держаться на ногах, его под мышки поддерживают два охранника. Эти меры систематически применялись в тот период на следствии. Еще не потеряв сознания, он почувствовал, что у него на ноге что-то лопнуло - это лопнула вена. Ноги были опухшие как колоды, для перевязки пришлось разрезать брюки. Он был в полуневменяемом состоянии и все время бредил: "Не виноват, не виноват, гражданин следователь".
   Через пару дней, придя немного в себя, он рассказал, что по их делу проходит около 80 человек, все руководство треста, и обвиняют их во вредительстве. Большинство под пытками уже призналось в ложных обвинениях. Несколько человек, в том числе и он, держались. Вернее, уже не держались, а умирали от пыток. Он рассказал о том, что из соседнего следственного кабинета выпрыгнул в окно и разбился секретарь Астраханского горкома комсомола Носалевский.
   Другой сокарцерник был инженером крупной строительной организации, проектировавшей строительство рейда на Каспии. У них тоже арестовали почти всех, а инженера пытали, прижи-гая спичками уши и ломая пальцы. Он уже признал, что, якобы, занимался вредительством по поручению неведомого ему агента японской разведки. После того, как он дал показания на себя и на многих своих подельников,* а также на людей, которые еще находились на воле, он решил взять назад свои показания и просил вызвать следователя. Следователь не приходил. Он стучал в дверь камеры, за что был посажен в карцер. Вид у него был растерянный, он говорил со всеми таким тоном, как будто просил прощения.
   * Обвиняемые по одному и тому же делу.
   Рассказ "Открылся"
   - Откройся! Вынь камень из-за пазухи!
   - Я ничего не знаю, я честный коммунист.
   - Откройся, Носалевский, все равно бесполезно запираться.
   - Гражданин Московкин, я же говорил, что чист, как новорожденный.
   - Откройся, а то худее будет. Ты вот девятые сутки не спишь, и нас четверых измотал, и сам себя мучаешь. А зря.
   - Мне не в чем открываться. Последние три года я работал первым секретарем Астраханского горкома комсомола. Спросите у людей.
   - Спрашивали, и не в твою пользу. Все показывают, что ты махровый троцкист. Если хочешь лечь спать - откройся. Молчишь? Ведь я тоже спать хочу, уже утро. Откройся!
   Московкин клюнул носом; в этот момент Носалевский вскочил, схватил мраморное пресс-папье и ударил задремавшего следователя с размаху по голове. А сам - нырь в окно, с пятого этажа.
   Первый трамвай остановился перед распластавшимся телом. Было утро 15 сентября 1937 года.
   * * *
   Сидел в карцере также один военный, который приехал уже из лагеря на доследование. Еще в декабре 1937 года он получил 25 лет по обвинению в измене родине. Измена заключалась в том, что он был дружен с командиром дивизии, который, в свою очередь, хорошо знал моего отца. Ну, а значит, и состоял в "изменнической организации". Судила его выездная сессия военной коллегии. Судебные разбирательства в этой инстанции проходили следующим образом. За сутки до суда обвиняемого переводили в одиночку, там ему вручалось обвинительное заключение. На следующий день его приводили в комнату, где сидело трое приехавших из Москвы. Председательствующий уточнял анкетные данные, затем задавал вопрос: "Признаете ли вы себя виновным?" Ответ не имел значения. Затем человека уводили, а через одну-две минуты заводили обратно. Суд вставал и зачитывал приговор. На судах военной коллегии не присутствовали свидетели, их показания просто подшивали к делу. Военная коллегия в основном приговаривала к расстрелу, который приводился в исполнение немедленно. Сразу после приговора человека выводили во двор или в подвал и там расстреливали. Для того, чтобы выстрелы не были слышны, работали две-три автомашины. При такой процедуре за рабочий день судили приблизительно по сто-сто двадцать человек. Военная коллегия приезжала в областные города раз в месяц и находилась там от трех до четырех дней. К ее приезду всегда было подготовлено нужное количество дел. Только около 20% получали сроки, обычно от 15 до 20 лет; остальных расстреливали.
   Из рассказов военного мы узнали о новой разновидности пыток: его поджаривали на электроплитках по методу заместителя наркома Фриновского, того самого, который производил обыск у нас в Киеве. Для подтверждения он снял рубашку и брюки, и мы увидели на спине и на заду страшные следы ожогов. Военный после осуждения попал в Прорвлаг, получивший свое название от острова Прорва на Каспийском море, недалеко от города Гурьева. Лагерь занимался ловлей рыбы и ее обработкой. Работа была тяжелая, но рыбы можно было есть вдоволь. Два его друга, военные летчики, один из которых перед самым арестом вернулся из Испании и был награжден орденом Ленина, работали в лагере на моторной лодке. Как-то раз, когда поднялся небольшой шторм, они направили свое судно, на котором находилось еще четыре зэка,* на юг, уходя от сторожевых катеров. Поднялась стрельба, но ветер был настолько силен, что умелые штурманы ушли из поля зрения лагерной охраны. Их хотела перехватить пограничная охрана, но они благополучно ускользнули в персидские воды. После этого случая всю 58-ую статью сняли с работ, связанных с выходом в море, а военного посадили в центральный изолятор, обвинив в пособничестве побегу. Не найдя, каким образом ему можно добавить срок (он отсидел менее года из 25 лет), его отправили в Астраханскую тюрьму. Он настойчиво требовал, чтобы его направили в какой-нибудь другой лагерь; за это его посадили на десять суток в карцер.
   * Заключенные.
   Жизнь в карцере не нарушалась никакими событиями. Все дни были наполнены рассказами. Я до этого сидел только с малолетками и поэтому, как губка, впитывал все, о чем повествовали взрослые. Эти пять суток были для меня очень важным временем. Я многое уже знал от Альберта, а тут своими глазами увидел людей, подвергавшихся пыткам, и слышал их рассказы. Вернувшись в камеру, я рассказал ребятам. Они возмущались, а мой брат Юра молчал. Через несколько дней я предложил всем объявить голодовку с требованием, чтобы нас или осудили, или освободили. Ведь мы уже сидели восьмой месяц без суда и следствия. Меня в этом начинании никто не поддержал, кроме Юры. Мы решили с ним объявить японскую голодовку,
   т. е. не пользоваться даже водой. Запаслись махоркой и спичками, спрятав их под подкладку в сапогах. На следующее утро мы потребовали бумагу для заявления и написали, что отказываем-ся от пищи. Через час за нами пришли. Мы попрощались с ребятами, и нас препроводили в полуподвальное помещение, где находилось отделение смертников. Это был коридор с десятью небольшими камерами, отгороженный от остальных двумя решетчатыми стенками. В камере было два деревянных топчана, на которых мы расположились. В первый день к нам заходил начальник тюрьмы, кричал, что это не его дело судить или освобождать, и что если мы будем упорствовать, то тут и умрем.
   На следующий день явился прокурор, тот самый, что приходил в первый раз, просил нас снять голодовку и обещал выяснить наш вопрос. Но мы были неумолимы. Без воды голодать очень трудно: пересыхает во рту, трескаются губы. Мы старались сохранить энергию: по камере не двигались, а больше лежали.
   В соседних камерах кто-то был; мы несколько раз слышали, как ночью выводили, видимо, на расстрел; слышалась какая-то возня и стоны. Общаться с соседями не было никакой возможно-сти, так как в смертном отделении дежурили дополнительно три надзирателя, которые все время наблюдали за камерами. В одну из камер привели трех парней, присужденных к расстрелу за изнасилование с убийством. Они кричали, ругались, но к этому времени нам было уже все безразлично. Первые четыре дня мы еще вытряхивали свою махорку и, сделав одну-две затяжки, ложились отдыхать. Голова кружилась сильнее, чем от плана, с каждым днем становилось все хуже, но у нас ни разу не возникла мысль о снятии голодовки. На четвертый день, кроме начальника тюрьмы, который посещал нас ежедневно, стала приходить тюремная врачиха, молодая интересная женщина. Она проверяла пульс, заставляла открывать рот.
   На восьмые сутки Юра потерял сознание, его унесли на носилках. Я остался один. В голову лезли самые разные мысли. Внутренне я уже считал себя мертвецом. Давно уже я не мочился. Последний раз капельки мочи были кровяными. На одиннадцатые сутки я потерял сознание. Очнулся я в кровати, около меня стояли две сестры, врачиха и начальник тюрьмы. Глухо я услышал:
   - Ну, вы, снимаете голодовку?
   Я еле-еле покачал головой.
   Юры рядом не было. Он, видимо, был в какой-то другой больничной камере. Меня начали искусственно кормить. Сопротивляться я не мог. Мне делали питательные клизмы, через нос вливали бульон, в вену кололи глюкозу. С каждым днем я чувствовал себя все лучше и лучше.
   На 18-й день в палату зашел начальник тюрьмы еще с каким-то человеком и поднес мне к глазам кусок бумаги в пол-листа, расчерченный пополам.
   Наверху было написано: "Постановление ОСО при НКВД СССР".
   В левой графе: "Слушали дело по обвинению Якира П. И."
   В правой графе: "Постановили: как СОЭ приговорить к 5 годам исправительно-трудовой колонии".
   Внизу подпись: "председатель", и красными чернилами фамилия.
   Моя просьба была удовлетворена - меня осудили.
   Начальник спросил:
   - Ну, а теперь вы будете принимать пищу?
   Я утвердительно кивнул головой.
   Еще около недели я находился в больничной камере, а потом был переведен во взрослую камеру для осужденных. Через день туда же привели и Юру. Он выглядел хуже, чем я. Оба мы еще были слабы.
   В камере было около ста человек. За два дня, что мы там находились, в нашей камере покончили с собой два перса, а всего по тюрьме покончило с собой около десяти персов. Дело было вот в чем: по распоряжению из Москвы в один день в Астрахани были арестованы все лица персидского происхождения. Среди них было две категории: одни - те, что жили в России до революции; другие - которые в 1929 году, после восстания против Реза-шаха, бежали из Персии в СССР. Следствие почти не велось, и всем в один день пришло решение ОСО. Тем, кто жил до революции в России, дали по десять лет, а тем, кто в 1929 г. бежал в СССР, - принудительную высылку на родину, что означало для них смертную казнь у себя дома. Они охотно отсидели бы десять лет в СССР, а их друзья, вместо десяти лет заключения, охотно уехали бы в Персию, но жестокость была продумана. И те, кто не желал, чтобы им отрубили голову в Персии, кончали с собой в советской тюрьме.
   Каждый день кого-нибудь вызывали на этап, а через два дня вызвали и нас.
   Утром я и Юра получили свидание с дедушкой. Он за это время постарел. Очень просил нас, чтобы мы больше не морили себя голодом.
   Во второй половине дня нас вывели на прогулочный двор, там тщательно обыскали, после этого помыли в бане, посадили в черный ворон, привезли на вокзал. Когда нас вели к столыпин-скому* вагону, мы увидели на перроне дедушку, который грустно махал нам рукой. В "Столыпин" нас затолкали человек по 15 в купе. Поезд тронулся. Начался новый период моих испытаний пересыльный этап.
   * Железнодорожные вагоны для перевозки арестантов, по преданию построенные по распоряжению дореволюционного премьер-министра П. А. Столыпина.
   ПЕРЕСЫЛКА
   В нашем купе были только малолетки: Абаня, Машка и два их подельника, получившие решением спецколлегии облсуда по 5 лет по ст. 58-8. Остальные были знакомые и незнакомые малолетки, осужденные по ст. 162 - за мелкие кражи.
   Еще в тюрьме, после обыска, нам выдали по пайке хлеба, одной селедке и по два кусочка сахара.
   В одном купе разместить 15 человек - невозможно. Лежать могли только двое на третьей полке. Остальные кое-как уместились сидя. Окошечко было маленькое, размером с форточку, с толстым стеклом и двумя решетками. Та сторона купе, которая выходила в коридор, представля-ла собой сплошную мелкую решетку. По коридору все время ходили конвоиры. На оправку выпускали по одному человеку. Пить давали одновременно: принесут ведро с водой, каждый выпьет по кружке - и уносят.
   В других купе были мужчины и женщины, их набили в таком же количестве, как и нас.
   Это был переделанный столыпинский вагон. Сам же Столыпин приказал соорудить более удобные вагоны, мне потом в них тоже пришлось ездить несколько раз. Там сплошная решетка из крупных клеток отделяла конвой от зэков. А этапируемые находились в общем помещении, могли общаться между собой; стоял бачок с водой. Этап в таком вагоне был гораздо интересней и менее суров.