В дневнике Вашингтон записал: «Громкие приветствия, потрясавшие небо, когда я проходил, наполнили меня чувствами равно мучительными (учитывая, что может произойти противоположное после всех моих усилий творить благо) и приятными». Наверное, он никак не мог истолковать аллегорию: при подходе к причалу с «превосходно украшенного судна» кланялся ярый антифедералист публицист Ф. Френо, одетый королем из Южной Африки, окруженный ряжеными орангутангами, «удивительно похожими на людей». Было совершенно непонятно — что имел в виду злоязычный Ф. Френо?

Президент США

   Говорю тебе со всей искренностью (мир, конечно, едва ли поверит этому) — я иду к креслу правителя, обуреваемый чувствами, едва ли отличными от тех, какие испытывает преступник, приближающийся к месту своей казни. Так не хочу я на закате жизни, уже почти полностью поглощенной заботами о государстве, покидать мирную обитель ради океана хлопот, не умудренный в политических хитростях, не имеющий способностей и склонностей, необходимых у кормила власти.
Вашингтон — Ноксу, апрель 1789 года

   Вашингтону пришлось прождать неделю в Нью-Йорке, прежде чем состоялась официальная церемония вступления на пост президента, — в конгрессе никак не могли договориться о процедуре провозглашения нового государства. Горячо спорили о том, как называть президента. Сенат проголосовал — именовать «Его Высочество президент Соединенных Штатов и протектор их прав». Недавние пламенные революционеры очень хотели видеть президента почти в королевских регалиях. Мэдисону, избранному в палату представителей, пришлось приложить немало усилий, чтобы склонить честолюбивых коллег к титулу «президент США». Много времени отняло уточнение процедуры инагурации — кто где должен стоять и сидеть, кому что говорить и т. д.
   Когда наступил день принесения присяги президента — 30 апреля 1789 года, Вашингтон был зажат в стальные тиски тщательно отработанной процедуры. В полдень его вывели на балкон здания Федерал-Холл, на углу Уолл-стрита. Зеваки, переполнившие прилегающие улицы, торчавшие на крышах, высовывавшиеся из окон, увидели — Вашингтон при шпаге вслед за канцлером штата Нью-Йорк Р. Ливингстоном внятно повторил слова присяги. Хотя коротышка Ливингстон поднял библию сколько мог на вытянутой руке, Вашингтону пришлось нагнуться, чтобы коснуться губами переплета. Толпа неистово закричала, ударили пушки, зазвонили колокола, а Вашингтон, тесно окруженный должностными лицами, удалился с балкона. В большом зале он прочитал двадцатиминутную речь по поводу вступления на пост президента.
   В общих фразах он призвал избегать в политике «местных предрассудков», заявил, что нужно дополнить конституцию тем, что стало впоследствии известно как «Билль о правах», и очень много говорил о Провидении, которое направит и наставит новую страну. Читал он скверно, своим обычным, удивительно слабым для крупного мужчины голосом. Сенат, ревниво относившийся к тому, чтобы никто не знал о происходившем на его заседаниях, постановил не вести пока протоколов. Поэтому описанию первых шагов Вашингтона на новом поприще историки обязаны заметкам сенатора У. Маклея, далеко не дружественно относившегося к президенту. Описывая первую речь президента, Маклей злорадно подметил: «Сей великий человек был взволнован и находился в более затруднительном положении, чем когда-то под дулами пушек и мушкетов. Он дрожал, несколько раз едва мог прочитать текст, хотя, надо думать, он много раз прочитал его раньше». Тем не менее присутствующие были взволнованы, было отмечено, что по завершении речи решительно все (включая Д. Адамса!) расплакались, вероятно от умиления.
   Наверное, Маклей плакал со всеми, однако, когда в тот же день Вашингтону пришлось держать еще речь — в ответ на формальное заявление сената, сенатор был на страже и подметил решительно все. Вашингтон «вытащил бумагу (с ответной речью) из кармана камзола. Очки у него были в жилетном кармане, шляпа в левой, а бумага в правой руке. Слишком много предметов для двух рук. Он вертел шляпу так, этак, наконец прижал к левой стороне груди. Но он никак не мог изловчиться, чтобы вынуть очки из футляра, и наконец решил мучительную проблему, положив футляр на каминную доску. Приспособив очки на носу, что было нелегко, учитывая занятость рук, он прочитал ответ с терпимой точностью и без больших чувств». Маклей полагал, что Вашингтону лучше бы встретить сенат в очках, что «избавило бы его от неловких движений».
   Если и проявилось у Вашингтона некоторое смущение, то оно быстро прошло — ему достоинства было не занимать. Он считал, что необходимо облечь пост президента величайшим достоинством. Откуда было взять власть авторитета в первые годы существования государства, созданного конституцией 1787 года, так пусть восторжествует авторитет власти! Конгресс создал для этого сверхдостаточные финансовые предпосылки — президенту положили неслыханное жалованье: 25 тысяч долларов в год (министр получал 3,5 тысячи долларов). Можно по-разному судить о том, был или не был доволен Вашингтон тем, что конгресс отверг его предложение — служить, как в бытность главнокомандующим, безвозмездно, но с последующим возмещением расходов. Недоброжелатели Вашингтона на этот счет сомнений не испытывали — они были убеждены: генерал был разочарован, ибо установление твердого жалованья будто бы опрокинуло его надежды извлечь выгоды на президентском посту. Все же это были домыслы, Вашингтон не собирался быть дешевым президентом не из личных соображений, а только потому, что ставил знак равенства между роскошью и достоинством главы государства.
   В одном он был, несомненно, разочарован: обращение «г-н президент» сначала шокировало его. Вашингтон предпочел бы титул, сочиненный им в муках творчества, — «Его Высочество Мощь и Сила, президент США и протектор их свобод».
   С самого начала Вашингтон постановил: президент не наносит визитов никому, а приглашает к себе только «официальных лиц и выдающихся людей». Республиканцы в недоумении протирали глаза — президент завел порядки, мало отличавшиеся от тех, которые, по слухам, царили при дворах европейских тиранов, не считавшихся, как известно, с подвластными им народами. Масштабы, конечно, были поменьше, но дух тот самый.
   В самом деле, как происходил еженедельный прием у президента, продолжавшийся ровно час? Писал очевидец: Вашингтон «надевал костюм из черного бархата, волосы густо напудрены и сзади собраны в шелковый мешок, в желтых перчатках, в руках шляпа с полями, с кокардой и черным пером в дюйм. Брюки до колен (шелковые чулки) и башмаки с пряжками (из серебра), на левом боку длинная шпага с отлично сделанным и отполированным стальным эфесом. Камзол одет так, чтобы были видны эфес и часть шпаги, высовывавшиеся из-под фалд. Ножны из белой лакированной кожи.
   Он всегда стоял спиной к камину и лицом к входной двери. Он встречал посетителя достойным поклоном, причем держал руки так, чтобы было ясно — за приветствием не последует рукопожатия. Во время приемов он никому не подавал руки, даже ближайшим друзьям, чтобы не делать различия.
   По мере того как гости входили, они становились кружком в комнате. В четверть четвертого дверь закрывалась, и на этот день формирование кружка заканчивалось. Вашингтон затем обходил его, начиная справа, говорил с каждым посетителем, называя его по имени и обмениваясь считанными словами. Закончив обход, он занимал первоначальное место, а посетители по очереди подходили к нему, кланялись и уходили. В четыре часа церемония заканчивалась».
   Верный Тобиас Лир облегченно вздыхал — долг выполнен, запирал двери, и они оставались в семейном кругу. Вашингтон немедленно превращался из напыщенного президента в живого, разговорчивого человека. Но стоило ему появиться на людях, как лицо каменело, спина выпрямлялась, и прохожие с благоговением взирали на первого гражданина республики, когда шестерка отличных лошадей тащила карету президента по скверным улицам Нью-Йорка. Громыхали колеса, блестел лак на стенках кареты, золотом слепил аляповатый герб на дверцах, а за стеклами — суровый лик президента.
   Закоренелые республиканцы неодобрительно косились на роскошь (по тогдашним американским меркам), которой, как им представлялось, президент окружил себя. Карета — четыре лакея в ливреях на лошадях и козлах, еще два на запятках, — по мнению укрепившихся в республиканском образе мышления, давила пока хрупкую американскую свободу. Они забыли или не знали: так разъезжал плантатор в Вирджинии. И если ужасались расточительности главы государства, то Тобиас Лир знал лучше — к президентскому жалованью приходилось добавлять ежегодно пять тысяч долларов. Вашингтон не мог расстаться с привычками хлебосольного вирджинца. В доме держали 14 белых слуг и 7 рабов.
   Приехала Марта, и появился повод каждую неделю устраивать вечера, где обстановка напоминала гостиную Маунт-Вернона. Напоминала до такой степени, что, по подсчетам историков, семь процентов жалованья президента шло на спиртные напитки.
   На вечерах собирался высший свет Нью-Йорка, дамы, сверкавшие драгоценными камнями, в моднейших прическах. Было замечено, что Вашингтон, наскоро выполнив обязанности хозяина и быстро переговорив с мужчинами, уединялся в беспечном дамском обществе. Жена вице-президента Адамса Эбигейл очень скоро обнаружила, что мужем движут недобрые чувства, когда он за глаза обзывал Вашингтона «Его Величество». Побывав на вечерах президентской четы, она по-женски отметила: «Этот самый президент обладает такой счастливой способностью чаровать, что, не будь одним из самых добро-намеренных людей, он мог бы стать опасным искусителем». И это о человеке, доживавшем шестой десяток!
   Но, за исключением этих вечеров, где собирались избранные, Вашингтоны вели очень замкнутую жизнь. Марта писала: «Я живу очень скучно и не знаю, что происходит в городе. Я никогда не бываю в общественных местах. В сущности, я похожа на заключенного в тюрьме. Для меня установлены определенные границы, которые я не могу преступить». То был результат обдуманной линии поведения Вашингтона — недопустимо, чтобы президент был доступен всякому и каждому.
   Над личной и светской жизнью президента и его семьи довлело правило, которому с железной последовательностью Вашингтон следовал в делах государственных, — помнить, что на заре нового государства создаются прецеденты. Поэтому тщательно обдумывать каждый шаг: что делать и что не делать.
 
   Первые полтора года в должности президента Вашингтон провел в Нью-Йорке, налаживая правительство и правление, а затем до 1800 года столицей США была Филадельфия.
   Конфедерация оставила в наследие долги и горстку должностных лиц, давным-давно не получавших жалованья. Приходилось создавать заново государственный аппарат. Относительное затишье на границах позволило не думать об армии, в ней насчитывалось 840 человек, флота не было. Еще не было учреждено ни одного поста гражданской администрации, а у Вашингтона уже лежало три тысячи прошений о зачислении на службу. Неясность, кто несет ответственность за выбор и назначение чиновников, Вашингтон быстро разрешил, взяв дело на себя. За сенатом осталось право утверждения высших должностных лиц и дипломатических представителей, рекомендованных президентом. Между прерогативами законодательной и исполнительной властей проводилась граница. Теоретически и практически подтверждалось их равенство.
   В конституции предусматривался только Верховный суд, закон конгресса 1789 года создал судебную систему, как она в основном существует по сей день. Верховный суд собрался на первую сессию в начале 1790 года — судьи в великолепных мантиях, но в отличие от Англии без белых париков. Вашингтон был весьма удовлетворен, что завертелись колеса судебной машины. В судебной системе он усматривал залог стабильности нового государства, дополнительную гарантию давал Д. Джей, председатель Верховного суда, муж серьезный и рассудительный. Можно было не сомневаться, что, претерпев муки в Европе в парике дипломата, он сделает все для американизации Америки в мантии судьи — Верховный суд получил право определять конституционность решений судов штатов. Дело федерализма попало в крепкие и надежные руки.
   В горячке споров на конституционном конвенте, по-видимому, не обратили внимания на крайне неуклюжую структуру намеченной высшей исполнительной власти. «Отцы-основатели», вероятно, думали, что сенат будет играть при президенте роль своего рода тайного совета, а его председатель — вице-президент — станет премьер-министром. Каковы бы ни были первоначальные намерения «отцов-основателей», Вашингтон терпеть не мог вице-президента Д. Адамса. Он хорошо помнил каверзы зловредного массачусетца во время войны, а теперь не усматривал с его стороны должного уважения. В столкновении логики составителей конституции с личными симпатиями президента первая потерпела решительное поражение. Вице-президент был задвинут на задворки исполнительной власти и там остается по сей день.
   В годы войны Вашингтон приложил немалые усилия, чтобы штаб работал четко и в надлежащих случаях быстро давал советы главнокомандующему (предпочтительно совпадавшие с его мнением). Вероятно, так президент сначала отнесся к сенату. Но уже в первые месяцы пребывания у власти пришлось отказаться от представления о конгрессе как о штабе при президенте. Трагикомический эпизод открыл глаза на это. Сенаторы и конгрессмены считали, что на их плечи легла ответственность за будущее страны, и поэтому днями дебатировали сущие пустяки — какой употребить предлог или прилагательное. В разгар напряженных трудов законодателей в сенат явился Вашингтон в сопровождении Нокса, исполнявшего обязанности военного министра. Они пришли спросить мнение сената по поводу проекта договора с индейским племенем криков. Великая демократия вверяла ведение сношений с индейцами военным.
   Вашингтон уселся в кресло вице-президента, смутившийся и злой Адамс нашел место в зале. Рядом с суровым президентом тяжело опустился на стул тучный Нокс. Начали читать текст договора. Из-за шума телег, доносившегося в открытые окна, услышали только, что речь идет об индейцах. Окна закрыли, и договор стали читать вторично. Сенаторы не схватили содержания на слух, последовали вопросы, неуместные замечания. Наконец внесли предложение вынести суждение после изучения договора. Вашингтон резко встал и очень громко сказал: «Мне не нужно было приходить сюда!» Указав на толстяка Нокса, президент заявил, что озаботился привести министра для дачи необходимых пояснений, а дело отложено. С негодующим видом оба покинули зал.
   Через несколько дней Вашингтон снова явился в сенат выслушать вердикт. Договор был одобрен с незначительными поправками, но президенту пришлось просидеть почти целый день, напряженно вслушиваясь в пустопорожние дебаты — он стал туг на ухо. Когда Вашингтон уходил из сената, многие слышали, как он выругался: «Будь я проклят, если моя нога когда-нибудь будет здесь еще!» Пустяковый повод, а главное, обида Вашингтона на своеволие сената создали важный прецедент — отныне и до сих пор на рассмотрение сената представляются уже подписанные договоры. Таким образом, не философские размышления или сложные теоретические построения уточнили место сената в системе государственного правления.
   Столкнувшись с неподобающим, по мнению джентльмена, отношением конгресса, Вашингтон обиделся, надулся и бросил свой вес в пользу расширения исполнительной власти. Конгресс создал три министерства — государственный департамент, финансов и военное. Вашингтон назначил государственным секретарем сорокашестилетнего Т. Джефферсона, тридцатидвухлетний Гамильтон стая министром финансов. Конечно, президент подтвердил в должности военного министра Нокса, а генеральным прокурором стал вирджинец Эдмонд Рандольф. Хотя он осмеливался критиковать конституцию, Вашингтон не считал, что это нанесло ущерб их давней дружбе.
   Так появился кабинет министров (название стало употребляться в 1793 году), не предусмотренный конституцией. Вашингтон взял за правило спрашивать совета членов кабинета до принятия решения. Сначала они встречались с президентом с глазу на глаз, но постепенно вошли в обычай заседания кабинета. Та роль, на которую мог по конституции претендовать сенат, была безвозвратно утрачена. Возникло правительство, ответственное только перед президентом. Конгрессмен Мэдисон остался доверенным советником президента.
   Полагая, что государственная машина пущена в ход, Вашингтон осенью 1789 года отправился в поездку по Новой Англии в роли президента страны. Он благодушно относился к взволнованным встречам, с достоинством улыбался. Президент посетил первые, только что основанные фабрики. В Бостоне он побывал на предприятии, производившем паруса. Девушки-работницы трудились в каторжных условиях с 8 утра до 6 вечера. Президент счел это нормальным, член его свиты записал в дневнике: «Его Высочество развеселился, заметив мастеру, что он собрал самых хорошеньких девушек Бостона».
   Везде президент требовал, чтобы ему оказывался должный прием. В том же Бостоне разразился мелкий конституционный кризис — губернатор Массачусетса Хэнкок ожидал, чтобы президент первым нанес ему визит. Вашингтон требовал обратного. Губернатор сослался на болезнь. Вашингтон продолжал настаивать. Наконец у дома, занятого президентом, остановился экипаж. Мрачные слуги внесли в гостиную Хэнкока, несомненно симулировавшего недуг. Для большего впечатления он был забинтован с ног до головы. Подавляя улыбку, президент потчевал губернатора чаем. Еще один прецедент установлен. «Поскольку главным в нашем положении, — поучал президент коллег, — является создание прецедентов, я всем сердцем стремлюсь, чтобы они основывались на истинных принципах», каковые включали всемерное удлинение дистанции между президентом и даже близкими. Марта перестала именовать сверхважного супруга «папой», а обращалась к нему — «генерал».
   Поставив Гамильтона министром финансов, Вашингтон не ошибся как в расторопности молодого человека, так и в том, что все его помыслы будут направлены на защиту богачей. Гамильтон давно изучил склонности президента, еще в бытность его генералом. Политические воззрения Вашингтона были для него открытой книгой — президент всей душой за обеспечение привилегий имущего меньшинства. Не менее отчетливо министр видел — старик устал, ему чужды административные восторги, и он охотно передоверит ведение дел тому, кто окажется энергичным, действуя, разумеется, в рамках политической философии Вашингтона. Гамильтон счел, что на его долю выпал счастливый жребий — определить на многие годы курс только что спущенного со стапелей американского государственного судна.
   Большой циник и златоуст Гамильтон учил президента: конституция — «создание, которое не может оставаться неподвижным и пойдет назад, если не двинуть его вперед». Цитируя Демосфена, Гамильтон настаивал: задача государственного деятеля — «идти впереди событий» и «создавать их». Конечно, под «государственным деятелем» он разумел себя. В трех докладах, представленных конгрессу, — «Об общественных долгах» (январь 1790 года), «Национальный банк» (декабрь 1790 года), «О мануфактурах» (декабрь 1791 года) — Гамильтон сформулировал задачи правления как всемерное поощрение торгово-промышленной деятельности. Он верил и учил, что правительство — дело «богатых и родовитых», основные мотивы поведения людей — «честолюбие и интерес», а демократия — «ваш народ, сэр, большой зверь!»
   Взгляды эти, отдававшие роялистскими убеждениями, уже тогда навлекли на Гамильтона яростную критику, вероятно, в основном за резкость суждений. Он стал противоречивой фигурой в оценках современников, обвинявших министра во всех смертных грехах. Гамильтон успешно опровергал обвинения, ссылаясь на то, что верно служит США. Богатые соглашались с этим. Тем не менее даже они не одобрили бы то, что стало известно в XX веке, — Гамильтон не только был проанглийски настроен, но являлся тайным агентом Англии. Впрочем, тогда Гамильтон был надежно защищен — он пользовался полным доверием (страна знала об этом) Вашингтона и если не всегда творил от имени президента, то никогда не поступал вразрез с его волей.
   Гамильтон предложил, чтобы федеральное правительство взяло на себя оплату по нарицательной стоимости всех внешних и внутренних долгов конгресса и штатов. Объявлению мужественного решения министра финансов предшествовал бум скупки спекулянтами обесцененных сертификатов. Доказано, что о плане Гамильтона, по крайней мере, некоторые из них знали заранее. Претворение его в жизнь (и это превосходно знали) приведет к обогащению банкиров Новой Англии. Гамильтон, не оспаривая правильности обвинений, отчеканил: «Так лучше для блага страны». По его логике выходило, что в руках спекулянтов деньги дадут им капитал для вложения в новые предприятия, что принесет народу больше благ, чем компенсация тысяч мелких владельцев. Что толку для США, если фермер прикупит несколько акров или приобретет новую мебель для своего домишки? Выплата до цента внешних долгов поднимет уважение к США за рубежом. В общем, доказывал Гамильтон, «общественный долг — общественное благо», кредиторы сплотятся под национальным знаменем.
   Спекулянты бешено одобрили план Гамильтона. Простой люд негодовал, задним числом сожалея, что расстался за бесценок с сертификатами. Представители южных штатов, и первый среди них Мэдисон, взывали к справедливости — в этих штатах в основном уже расплатились с кредиторами, теперь придется взять на себя соответствующую долю федерального долга, то есть платить вторично. В Вирджинии П. Генри даже заговорил о повелительной необходимости выйти из союза. Народ плохо понимал мотивы сопротивления, скажем, Мэдисона и возвел противников Гамильтона в героев, борцов за дело униженных, оскорбленных и обкрадываемых. Некий республиканец умолял художника Трамбелла засесть за полотно, изобразив Мэдисона, «отстаивающего дело справедливости и человечности в конгрессе, ангел шепчет ему в ухо, а вдовы, сироты и солдаты-калеки смотрят на него с невыразимым восторгом». Гамильтона же надлежало нарисовать в окружении шакалов и иных хищников, раздающего золото своим любимцам, а за его спиной маячат зловещие фигуры короля и лордов.
   Вашингтон не высказывался публично, но все знали — он с Гамильтоном. В конгрессе спорившие зашли в тупик, к счастью для федералистов, встал другой спорный вопрос — где быть новой столице. В Филадельфии думали, что выбор падет на нее — только в этом городе были тогда мощеные улицы и примитивный водопровод. Ньюйоркцы верили, что конгресс не покинет их славный город, а южане страстно хотели видеть столицу на юге, где-нибудь на Потомаке. Вашингтон тем временем прикидывал, как соорудить город поближе к Маунт-Вернону. Вирджинец Джефферсон, недавно вернувшийся из Франции, еще не вошел в курс интриг и поддался вкрадчивому Гамильтону, внушившему, что в обмен на голоса представителей Юга, нужные для одобрения его плана, Соединенные Штаты получат столицу на Потомаке. Джефферсон бросился убеждать коллег, Вашингтон не бездействовал, план Гамильтона прошел, а столичный град постановили строить на славной реке.
   Всю жизнь Джефферсон сокрушался, что Гамильтон «надул» его и обогатил своих друзей-банкиров. Но, разводил руками великий демократ, нельзя было не уступить ради «союза и спасения нас от величайшей катастрофы — полного закрытия нашего кредита в Европе». Отношения между Джефферсоном и Гамильтоном испортились, что скоро имело большие последствия.
   Президент предоставил сражаться по этим делам министрам и выражал недовольство противниками Гамильтона разве в частных беседах. Но выбор столицы он, землемер, не мог не взять на себя. Конгресс определил, что федеральный округ Колумбия площадью в 100 квадратных миль будет где-то на Потомаке, предполагаемая граница округа проходила в двадцати с небольшим километрах от Маунт-Вернона. Президент отправился в родной штат и обследовал местность. Он мерил шагами поля и пустоши, сжав губы, бросал безразличные взгляды на толпу землевладельцев, ходивших за ним по пятам. Все они знали, что землица скверная — болота, комары, да и климат на человека привычного. А тут перспектива получить полновесные доллары! Вашингтон, вероятно, развлекался — он делал вид, что городу стоять совсем в другом месте, чем в действительности выбрал, — поближе к Маунт-Вернону. Можно представить себе праведный гнев землевладельцев, уже подсчитавших верную прибыль, когда по возвращении в Филадельфию Вашингтон объявил окончательное решение!