— Никодим Никодимыч! — воскликнула Таня.
— И сам знаю, что я Никодим Никодимыч! — отмахнулся шеф. — Сигурд, верь мне. Уйдя из всепроникающего состояния, ты будешь несчастен, станешь томиться, поедом есть жену и детей. Почему? Да потому, что твоя жизнь — это искусство, приключение, сокровище. Ты не простишь ни себе, ни ей, что потерял его. Кроме того, ты ведь… Помни — машина… она ждет.
— Я могу сказать одно, — вмешалась Таня. — Сигурд, вы мне нравитесь именно таким.
— Спасибо, — голос Сигурда приобрел холодный оттенок. И шеф обидно ухмыльнулся, моргнул ей веком левого глаза.
— Сами видите, Сигурд, у этой особы любовь к вам сидит не в сердце, а в голове. Сердце — алогичная штука, ей-ей…
Таня вспыхнула. Ей вдруг стало так совестно, так совестно. Она откинулась лицом в руки, и в темноте сжатых глаз, вдруг расцветившейся узорами, она поняла — их разговор был недостойный… Шеф коснулся ее сердца. «Этими толстыми руками, волосатыми пальцами!.. И вообще, что это все мужчины вдруг заговорили о любви? Что они понимают?»
Когда Таня отняла руки от лица, шеф осторожно прикрывал окно. Он опускал створку, придерживая ее рукой. Выглядел заботливым толстым папашей.
— Вы можете простудиться, здесь сильный сквозняк, — говорил он, не глядя на Таню. — Мы обо всем с ним договорились… мысленно. Я поднапрягся и понял его, вполне. Я дал ему две недели отпуска на устройство и так далее… Одним словом, не сердитесь на меня, я защищал достояние нашего коллектива, а вы — только свое. Мой совет: защищайтесь! Боритесь! А лучше бросьте-ка все это. Право, бросьте!.. А?.. Я как отец… — И он пошел, тяжело потянул за собой ноги.
Таня увидела, что при всей официальности его черного пиджака и черной бабочки обут он был в домашние туфли в форме ржаных лепешек. И цвет их тот же.
Из ушей его торчали одинокие седые волосики.
Она проснулась глубокой ночью, и потянулась сладко, и зевнула, говоря: «А-а-а…»
В кресле, напротив, сидел Сигурд и смотрел на нее. В позе его было что-то от рабского поклонения.
— Пришел… Пришел-таки, — заговорила Таня. — Вы мне снились приятно синим, сходящим из туч, весь в молниях. Тучи, молния, гром…
— Космос… молния, тучи… — повторил Сигурд. — Эффектно. А синим я могу стать, если хотите.
И он стал вполне синим, расцветкой похожим на Танино шерстяное платье. Правда, в его синеве проглядывал фосфор, легкое и все время перебегающее мерцание. Оно рождалось в груди и бежало к голове, к плечам.
— Годится расцветка? — спросил он. — Если не устраивает, могу принять любую другую. Что хотите — оранжевый?.. зеленый? Весь спектр в вашем распоряжении. Заказывайте.
Таня произвела опыт с оранжевым цветом и напугалась. Пришлось пить холодную воду.
— Как вы это делаете? — спросила она. — Расскажите.
(»Я, наверно, ужасно растрепана», — подумала она.)
— Делаю?.. А знаете, я могу проникнуть во все, могу стать видимостью всего. Не могу стать вами, этого мне не дано. А если нужен цветок, зверь или еще кто-нибудь, то приказывайте, исполню.
— Станьте пионом, — попросила Таня.
— Пион, этот распутный, с нехорошими желаниями цветок? Пожалуйста!
И в кресле засветился розовый пион. Он был прислонен к ручке кресла и покачивался слегка. Таня протянула руку, но отдернула ее.
— И все же, с какой вы планеты? — интересовалась Таня. — И отчего не было сообщения о вашем прибытии?
— Вот, — сказал Сигурд и выпятил губу. — Свихнулись на космосе. Им проще предположить, что я с другой планеты, чем заинтересоваться, как стать таким. Или гипноз, или планета, два варианта. Шеф очень неглупый человек, но знали бы вы, какую чепуху он говорил при первом нашем знакомстве. Мы посмеялись… Но он удивительно быстро опомнился, а хватка у него, скажу вам, железная. То, что не для себя делает, придает ему дополнительную цепкость.
Сигурд встал и ходил по комнате беззвучной походкой. Ворчал:
— Давай им планеты!.. А что творится на Земле, еще толком не знают. Мир растений и мир животных — тоже планеты, малоизвестные. Это чужие планеты. Их мириады — руку протяни. Как так можно? Сначала нужно узнать свое, узнать Землю и лишь потом браться за остальное. Узнать… Вы спросите: «Как?» Ведь наше проникновение в эти миры убивает их. Положим, беру мир жука, ползающего по коре, или мир жука, обитающего в ней, мертвой и разрыхленной. Эти миры — соседи, но различные… Впрочем, я болтаю, а у меня нет времени. Работа! Сегодня я лечу в Хамаган.
— В Сибирь? — спросила Таня.
— В тропики.
— Вылетаете самолетом?
— Мой самолет — транспортация направленными волнами. Это, сообщу вам, сомнительное удовольствие. Видели машину? На крыше гнутые зеркала? Блестят?
— Параболические?
— Это и есть мой аэропорт. Швырнут — словно электросваркой ошпарят. И прибываешь в самое неожиданное место. Вообразите, очутился я однажды верхом на тапире. Бедняга чуть не умер от разрыва сердца… Да, в Хамаган… А пока позвольте мне присесть рядом с вами. Из-за своей газообразной консистенции я безопасен для хорошеньких девушек. Абсолютно! Даже ваша уважаемая бабушка не придерется.
— При чем здесь бабушка?
Но Сигурд не стал отвечать на вопрос. Он спешил.
— Я уезжаю, я долго-долго вас не увижу. А когда вернусь, то узнаю, что вы замужем. Тогда я стану целым букетом — сразу. Вы любите сирень?
— Очень.
— Значит, стану букетом сирени, приготовьте вазу. Ах, муж рассердится.
— Мужа не будет, — сказала Таня.
Как-то неладно повела себя голова. Она ничего не понимала, она болела от усилия понять. Таня пошарила на столе и нашла тюбик. Она вытрясла таблетку на ладонь и проглотила ее. И начала считать: «Раз, два, три, четыре…» Реклама не врала, при счете «тридцать» в нее вошла бодрость. Таня села, подобрав ноги. Ей было любопытно и странно. Котенок вспрыгнул и устроился рядом. Он не боялся Сигурда. Наоборот, поворачиваясь к нему, котик заводил песенку.
— Вот так и получается, — повторил Сигурд. — В Хамаган.
— Ваше поведение говорит о вашем благородстве.
— Благородстве? Давайте не будем, — умоляюще сказал Сигурд. — Помолчим. Перед отъездом принято сидеть и молчать.
Таня затихла и только взглядывала. Со стороны виделись взметывания ее ресниц. Все так странно, так странно. «Бедный, он меня любит, но в его положении… Или это и есть высшая любовь?»
Тане было грустно и хорошо.
…Светало. Кричали воробьи. Сигурд был интересен. Какие глаза, но почти прозрачный. (Таня неожиданно для себя усмехнулась и замерла — была уверена, что Сигурд обидится.) Тут только она заметила его руку, гладившую котенка. Молчание становилось невыносимым. Таня потрогала котенка: от него шло электричество. Таня решила — это походит на пульсацию слабых токов. «Все пульсирует во вселенной, — думала ученая Таня. — Пульсируют туманности, пульсирует кровь в моих жилах… Сигурд. В нем тоже разнообразные вибрации. Он хороший, а не знает этого. Смешно… Мог бы и не сидеть истуканчиком. А ток идет от него, даже сердце сжимает».
Таня вообразила, чтобы Сигурд не только поцеловал ее, но и крепко обнял. Это будет настоящее прощание. Это будет научно. Никто еще не обнимался с Сигурдом. «Ну чего он застыл? — думала Таня. — Пусть посмеет только…»
Его рука придвигалась ближе и ближе. Они соприкоснулись пальцами и отдернули их.
— Пять утра, — сказала Таня сломанным голосом.
Она посмотрела в окно — по шоссе неслась, подпрыгивала точка первого ветробуса.
— Тебе пора…
— Может, сказать обо всем вашим?
— Иди, ступай в свой противный Хамаган.
— Нам нужно поговорить.
Но Таня брала себя в руки. Хотелось спать. Голову стягивало тугой невидимой шапочкой.
— Ладно, — сказала она. — В последний раз приходи, сегодня, в двадцать четыре часа… Жду. А сейчас я буду переодеваться.
«Что я говорю? — ужасалась Таня. — Какой последний раз? Зачем последний?.. Глупости, мне так хорошо».
Она следила: Сигурд уходил от нее. Он стал притуманиваться, будто отпотевающее от дыхания стекло. Ветерок заколебал занавески, и его не стало. Таня вскрикнула и покрылась пупырышками, словно от холода.
С этого дня и пошла новая жизнь Тани.
Так, вчера она была одна, потом Сигурд построил мост разговора, и по нему пришла ее новая жизнь. Возможно, о ней знала бабушка, догадывалась мама.
Таня не хотела выяснять. Остерегалась, боялась притронуться, потому что все было слишком хорошо. Все дни шли хорошо. И даже взгляды бабушки не могли помешать ей.
Но были и люди, которых она побаивалась. В институте, например, был Вовка. Он мог усмехаться так, что его хотелось стукнуть тяжелым.
Был папа, который (как Сигурд и шеф) проживал в разных мирах. Но в противоположность Сигурду миры эти обычны и четко отделены друг от друга.
Он работал в мире ракетных двигателей (и молчал о них дома). Он ел смакуя, тихо и молча возился в своей тарелке разными вилочками — находился в мире жареного.
Вечерами отец обитал у друзей в мире какой-то древней и медлительной карточной игры. Когда он возвращался, выходил из одноместного «Птеродактиля» и прикрывал его крылья брезентом на случай дождливой ночи, то видел Таню.
Увидев, изумлялся и не верил себе. Затем долго разговаривал с ней, спрашивал, открывал для себя мир дочери.
После работы Таня шла гулять с Сигурдом. Он присаживался к ней на грудь бабочкой-махаоном. Тане было приятно такое его настроение, было весело смеяться удивлению прохожих.
Она шла в кафе, Таня ела, а Сигурд фамильярничал: садился на нос, щекотал губы. Таня смущалась, думая, какой она представляется Сигурду необозримой великаншей. Она говорила:
— Не надо этого, Сигурд, не надо… Пей-ка лучше кофе.
Или он был воробьем. В таких случаях приводил одного из своих приятелей. Воробей ел с Таней из одной тарелки. Эта птица была необычайной силы и живости. Она могла стащить и унести даже половину мясного пирожка, даваемого к бульону. А однажды унесла снятую клипсу. Но Таня сразу догадалась, что ее взял себе не воробей, а Сигурд.
Потом они шли в лес (в дороге Сигурд становился брошкой-жуком на ее блузке). В лесу они были свободными. Сигурд ухаживал за Таней. Он становился всем, он был всюду. Даже ветер разговаривал с ней голосом Сигурда; все об одном, все об одном… Или, оставив Таню около муравейника. Сигурд забирался в него, он выводил всех муравьев и принуждал их склеиваться в зимний шар.
Еще они плавали в озере: Таня плыла, а около нее вертелся Сигурд в какой-нибудь щуке и хватал за пальцы.
Таня взвизгивала, брыкалась и плыла к берегу, заикаясь от смеха и разбрызгивая воду, а Сигурд уже выставлялся ей навстречу камышом, пускал свой пух на голову и уши. Таня бегала и хохотала. Проходящие пары косились на столь оживленное провождение времени.
Таня ходила в дом Сигурда. Он долго звал. Она наконец согласилась.
Здесь был старинный пригород — его оставили для любителей эффектов старого жилья, для художников и поэтов.
Отсюда хорошо виделся город, проткнувший тучи.
Таня прошла в калитку — старенькую, болтавшуюся. Запели ржавые скобы, прошептали ветки древних вязов, прикасавшихся к верхней доске калитки.
На заборе сидела кошечка и глядела на Таню травяными глазами. Она увидела Таню и без звука, стеснительно, заговорила с ней, приоткрывая красное пятнышко рта.
— Кисик, кисик, — говорила ей Таня.
Кошка замяукала. Необычный ее голос был звонким, как у какой-то птицы. И Таня подумала, что именно эту кошку, наверное, гладит вечерами Сигурд.
И пошла по тропинке в глубь древнего мохнатого сада — к дому.
И тотчас от дома к Тане побежали, перескакивая друг через друга, большие собаки неопределенной породы.
Кусать Таню собаки не стали. Наоборот, подставили головы, чтобы Таня гладила их.
Это были добрые собаки…
И Сигурд уже шел к ней прямо по лужайке. Он шел так быстро, что Тане стало радостно. И она испуганно оглянулась, не смотрят ли на них из окна.
На Таню смотрело много глаз.
Смотрела кошка с забора травяного цвета глазами, смотрели большие собаки.
И другие глаза смотрели поверх оконных белых занавесок — внимательные человечьи глаза. Прежде чем Таня вошла в дом, о ней все уже имели определенное мнение: и мать Сигурда, его сестры, и даже бабушка Сергея (видевшая очень плохо).
Сигурд взял Таню за руку и повел в дом. Они прошли одну за другой все ступени крыльца, прошли веранду, где лежали ранние яблоки.
Запах их был восхитителен.
Затем был узенький коридор с запахом жилья. Поры домовых бревен хранили запахи жизни всех поколений. Сигурдов.
В доме Таня познакомилась с мамой Сигурда, самой милой чужой мамой на свете.
В доме пришедшие следом собаки подали Тане правые лапы, выпачканные в земле, и понюхали ее носами, зелеными от травы.
Затем мама велела сыну хлопотать с обедом и повела Таню смотреть малину.
Они ходили вдвоем в колючих ее рядах, и мать серьезно говорила с Таней (в то же время обирая и кладя в рот ягоды).
— Ешьте, ешьте малину… Я рада, очень рада, — говорила она. — Вы хорошая и милая девочка. А я так боялась за первое увлечение моего сына. (Таня молчала, глядя на сочную ягодную кисточку.)
…Он всегда, всегда в работе. Вы знаете, Танюша, он совершенно не спит. А я нахожусь в ужасном положении. Я стала бояться убить простейшее насекомое, скажем, муху или комара, потому что он изучал их. Если я ударяю комара, то мне кажется, я убиваю своего сына.
…Мы все тут нервные, все немного не в себе, даже собаки и кошки… Стать лягушкой науки! Я понимаю, ему нужно было сделать это. Но нельзя же все время жертвовать собой! Я хочу иметь сына и внуков. И я рада его любви к вам. Вы должны убедить его вернуться в нашу жизнь, вы одна можете это сделать. Я бессильна, отец не желает ни во что вмешиваться, товарищи его хотели бы бесконечного продолжения этого опыта.
…Таня! Я прошу вас. Он славный мальчик и сделает вас счастливой. А когда вы выйдете замуж, мы оставим вам этот старый дом — если хотите. Сейчас модно жить в настоящем старом доме.
…Таня, наши животные напуганы. Кошка не ловит мышей, собаки не дерутся друг с другом.
И знаете, временами и эти деревья, и солнце, и цветы, и птицы — все лучшее мне кажется моим сыном.
Сигурдова мама поцеловала Таню.
Затем они обедали всей семьей (и собаки и кошка). Потом Сигурд увел Таню в холодную глубину дома, в комнату. Комната эта была очень большая. На беленых ее стенах повешены картины — все старинные, написанные на холсте, в тускло золоченых рамах. Это были древние картины о древнем городе, о его деревьях и птицах. И нельзя было подключить ток и сделать их движущимися или извлечь из них какую-нибудь поясняющую музыку.
Надо было глядеть и соображать самой.
— Вы видите, Таня, природное в нашей семье сидит крепко. Эти картины писал один мой далекий предок. Какая-то боковая ветвь, с сильной кровью сибирских пионеров… Да, вы не знаете, мой брат занимается росписью ночного неба над городом, а другой — в свободные часы — делает те маленькие картины, что оживают на строго рассчитанное время.
Но вернемся к предку. Я думаю, что некоторые его глубинные устремления получили выход только во мне — его воля, его нацеленность.
Предок жил давно и немного. Он оставил после себя только картины. По ним судите о его силе.
Жил он в те времена, когда люди много работали на полях и в шахтах. Они часто болели, им было трудно отдаваться искусству. И этот человек однажды заболел какой-то древней болезнью, и она дала ему время обостренного видения.
Он был скромный, хороший человек. И вот, больной и несчастный, он увидел на земле других несчастливцев и понял их. По старомодной ограниченности считали, что человек должен переживать горе только людей. Эта идея — наследие стадного образа жизни, пришедшее к нам из древности. А также ограниченность. А также смешное мнение, что Земля была звездными силами изготовлена только для человека.
Мой предок проникся болью всех гонимых человеком животных, птиц я трав. Он первым стал писать картины о том, как должен жить человек.
…Писал картины… Ими показывал, что животное зависит от клубка мировых сил — от воздуха и воды, человека и космических лучей, от ветра и пищи, любви и ненависти, сострадания и дружбы — так и сам человек.
При жизни над ним посмеивались, а после смерти вдруг стали любить.
Его картины есть в музеях, здесь же всего десять маленьких этюдов.
Таня смотрела. Грустно — на картинах странные, дымные, чумазые города, голые ветки, жалкие птицы.
И Таня поняла смертельно больного художника, бродившего по городу со своими рабочими инструментами. Она поняла его сердцем.
Но унесла с собой и раздражение на этого художника. Она чего-то не прощала, не могла простить художнику, а что — не знала и сама.
Этой ночью они зажгли в поле маленький костер, превращая старые травяные былки в огненную игру, в дым, в разговоры. Таня рассказывала Сигурду об отце и братиках, о бабушке и маме.
Дым уходил вверх, пророча устойчивую погоду, нависал лунный край с пятнами кратеров. Волосы Тани становились золотыми паутинками.
Сергей глядел на Таню и видел в ней то розоватое сияние доброй памяти, то черноватую рябь ее былых тревог. Тогда она казалась ему чужой, из другого — непонятного — мира. Она пришла, она могла и вернуться в него. Чем ее удержать? И когда Таня на короткое время замолкала, Сигурд исчезал. Таня пугалась. Но ближний куст вдруг начинал клониться и щелчками ронять на нее паутинные листья.
И слышался из него легкий смех Сигурда, растекался по земле. И Тане казалось — это смеются, качаясь, травы.
— Теперь твоя очередь. Говори о себе, говори, — требовала она. — Только о себе.
— Это началось так, — говорил Сигурд. Он сел и держал ногу на колене сцепленными пальцами рук. От напряжения рассказа он светился зеленым светом.
— Когда-то я просто изучал животных. Этолог — такая моя профессия. Но, стремясь к универсальному, я был и цитологом, и биохимиком. И вот, изучив, то есть убив, сотни зверей в лаборатории, я, как и все, понял: нужно что-то другое. Животное умерло, его жизнь умерла. А ведь самое тайное — это жизнь, оркестровка органов, незримая партитура мозга.
Если кто-нибудь скажет: я стопроцентно знаю, что такое жизнь, я предложу — сотвори ее.
Теперь же я занят только живым, и это мое счастье. Сегодня утром, согласно плану, я занялся кротом. Да, да, этим толстячком в бархатной шубке. У него масса специфических секретов.
Шефу я обещал выяснить механику ориентировки крота под землей.
Биохимикам — его обменные процессы. А еще цитологи, горняки, фармацевты… О, целая пачка заявок!
Итак, я работал.
Я шел полем. Навстречу мне неслись сигналы цветов. И всюду вулканчики кротиных нор, кольцеобразные, похожие на лунные кратеры (круг, шар, выпуклость, кольцеобразность — это стиль природы. Углы, прямоугольники — стиль человека).
Я стал у одного вулканчика — и тот ожил. Я почувствовал подрагивание почвы, услышал шорох и пофыркиванье. Это значило, что крот подходит к выходу и сейчас выставит нос, опознавая погоду. Необходимо быть наготове. Мгновение — нос выставился со всеми облипшими его песчинками. Крот фыркнул и спрятался, но я уже вошел в него. Не знаю, как это видится со стороны, я работаю всегда один. Мне так: находит облачко. Оно слепит (но оказывается черным). Затем как бы застреваешь в узком темном проходе, ни дохнуть, ни вскрикнуть. Это страшно. Затем я уже был кротом и полз в подземном ходу. Я протискивался и тихо урчал от удовольствия, чуя запах личинок. И все время во мне сидело человеческое смешное опасение застрять и задохнуться, потому что я видел всю узость пути — сверху — этих ходов, хотя был слеп, как крот. (Шеф говорит, я-де вхожу в объект частично.) Итак, его глаза, рудименты глаз… Шеф просто ахнет, узнав об их функциях. И это знание очень пригодится изобретателям. (Он взглянул на Таню — она скучала.) А еще я изучал радарный механизм нетопыря Квинка (помните театр?), прослеживал работу инфракрасного зрения змей (и нанес вам первый визит).
— Как интересно, — сказала Таня, думая, отчего он не говорит о своей любви.
— Я считаю это своим счастьем, — сказал ей Сигурд. — Я вырос в семье, где любили животных. Всегда пять-шесть собак, а еще кошки, рыси, куницы, белки, ужи… Когда неудача, несчастье, это зверье очень понимает и утешает.
Понимание животных, лишенных дара внятной речи…
Понимание!.. Я ласкаю свою собаку. Но где, в чем родственны связи наших сердец? Каковы химические истоки этого сродства?.. Взаимодействие электрических полей?.. Нет, нет, я не допытываюсь, я не хочу этого знать. Не хочу!
— Почему? — испугалась Таня.
— А вдруг исчезнет мое особое свойство? Это бывает — спрашиваешь, ищешь — и от твоих усилий познать все исчезает.
…До тебя моя жизнь делилась на неравные части — «до» и «после». «До» — маленькое, всего двадцать восемь лет. «После» — огромное и слепящее, и длится оно 621 день. Это сделала не только машина, но и моя воля — я хотел знать. Хотел проверить и понять собачий талант чутья, мощь сборного мозга муравьев, красоту цветка. Стоя против растения с любым названием, созерцая это чудо природного строительства, я хотел ощутить внешнюю недвижность и внутреннюю быстроту процесса жизни.
Только проникновение в растение или зверя дает полное знание. Это нужно для моей науки, для дружбы между нашими разобщенными мирами. Войдя в промежуток атомов (ведь они плавают свободно, будто планеты), я живу жизнью клеток, жизнью ферментов — всей чужой жизнью.
Я знаю, со стороны все это выглядит безумной чепухой. Когда я говорил об этом шефу, он назвал меня сначала дураком, затем сумасшедшим. Я и был сумасшедшим.
Я верил — мы шли неверной дорогой. Меня сводило с ума сознание, что мы скованы телом. Я перестал ценить человека. Мне он виделся рабом своего тела и изобретенных им механизмов.
А потом пришло это. Как оно пришло? Не знаю.
Знаю! Было желание, волевой взрыв, был новый, особых свойств механизм — его изобрели для иных целей, но он помог мне. Но как?.. В последний наш разговор физики говорили о перераспределении материи в пространстве, что от меня-де остался только алгоритм, формула.
Много было говорено… Итак, крот… Одна моя прогулка в десять метров усилила нашу фармакопею знанием особенных свойств презираемых мелких жуков и червей.
Глубокой ночью шеф проснулся. Ему было душно и тревожно. Давило сердце. Он встал, подошел к окну и высунулся. Жадно, ртом он хватал и глотал воздух.
Шла ночь. С явственным писком проносились летучие мыши, поднимались на высоту двухсотого этажа.
Что и говорить, воздух здесь хорош.
Вот и удушье исчезло. Но оставалась тревога, переходящая в страх. Шеф стал разбираться в этом неожиданном страхе. Он перебирал одну причину за другой.
Не переел на ночь, хотя жена и напекла к ужину сдобных булочек с корицей. Не был лишен того короткого дневного сна, что помогал ему спокойно спать ночью. С детьми все хорошо — писал сын, а дочь с мужем жили рядом. У них до сих пор светилось окно. Свет падал на ночные клубы мошек, а их голоса тихо доносились до него.
Жена?.. Молодцом.
Артрит?.. Терпим.
Старость?.. Здесь все решено, все перемолото.
Сигурд?.. Вот оно? Все последние бессонницы, все сердечные спазмы, все тревоги рождал именно Сигурд. Где он сейчас? Шеф напрягся, вызывая его. Для этого он вообразил дырочку в своей лобной кости, а из нее струей брызжущую мысль. Он раздул грудь, свел брови.
«Сигурд, Сигурд», — звал он. Ответом было молчание.
«Сигурд, Сигурд…» Молчит.
Сейчас он или вертится в воздухе, или сидит с этой гадкой эгоисткой Таней.
Нет, не Сигурд виноват — та девчонка!.. Нет! Не девчонка — молодость их.
В конце концов, могли бы и подождать с любовями, недолго ему жить осталось.
Никодиму Никодимычу стало так обидно и так горько. «Возьму и умру сейчас», — решил он и всхлипнул.
Жена, услышав, встала и принесла таблетку. Она поставила горчичники на его грудь, сделала ему горячую ванну. И так, хлопоча, помогла встретить рассвет.
На травах лежала росная седина — матовая и тусклая. По ней бродили домашние звери. Ходили коровы с выпученными боками, гуляли лошади с длинными белыми гривами.
Лошади были не рабочие, а для украшения луга.
Таня и Сигурд шли промеж этих лошадей, и те смотрели на них, выворачивая глаза, всхрапывая, мотая головой, стуча боталами.
Тане было хорошо. Она смотрела на переступающие ноги Сигурда (по ее требованию он перерабатывал свою скользящую походку в обычную) и командовала:
— Правой, левой!
Сигурд шел, не приминая трав: лебеду, ромашки, пырей, одуванчики. Одуванчиков было особенно много. Поэтому молоко здешних коров считалось лечебным, а сияние луга казалось золотым.
— Сигурд, — сказала Таня, оборачиваясь к нему и видя сквозь него проступающий луг. Обрадовалась — Сигурд и внутри солнечный и ясный, весь золотой. Чистое луговое золото было в нем. И ей с ним и надежно и тепло. — Сигурд, ты сегодня особенный, — сказала Таня и повернула к нему сияющее лицо. По нему ходили золотые отблески. Он глядел на нее.
— Что ты, девочка?
— Я могла бы все для тебя сделать. Все, все.
— Спасибо, Таня, я это знаю.
— Глупый, поцелуй меня сейчас же, сейчас, скорее… Крепче.
Опять щекочущее, электрическое ощущение, от которого хотелось и засмеяться, и закричать. Словно бы она нюхала большой и лохматый букет, весь в росе, в гудящих пчелах. Нюхала, погружала в него лицо по самые уши.
— И сам знаю, что я Никодим Никодимыч! — отмахнулся шеф. — Сигурд, верь мне. Уйдя из всепроникающего состояния, ты будешь несчастен, станешь томиться, поедом есть жену и детей. Почему? Да потому, что твоя жизнь — это искусство, приключение, сокровище. Ты не простишь ни себе, ни ей, что потерял его. Кроме того, ты ведь… Помни — машина… она ждет.
— Я могу сказать одно, — вмешалась Таня. — Сигурд, вы мне нравитесь именно таким.
— Спасибо, — голос Сигурда приобрел холодный оттенок. И шеф обидно ухмыльнулся, моргнул ей веком левого глаза.
— Сами видите, Сигурд, у этой особы любовь к вам сидит не в сердце, а в голове. Сердце — алогичная штука, ей-ей…
Таня вспыхнула. Ей вдруг стало так совестно, так совестно. Она откинулась лицом в руки, и в темноте сжатых глаз, вдруг расцветившейся узорами, она поняла — их разговор был недостойный… Шеф коснулся ее сердца. «Этими толстыми руками, волосатыми пальцами!.. И вообще, что это все мужчины вдруг заговорили о любви? Что они понимают?»
Когда Таня отняла руки от лица, шеф осторожно прикрывал окно. Он опускал створку, придерживая ее рукой. Выглядел заботливым толстым папашей.
— Вы можете простудиться, здесь сильный сквозняк, — говорил он, не глядя на Таню. — Мы обо всем с ним договорились… мысленно. Я поднапрягся и понял его, вполне. Я дал ему две недели отпуска на устройство и так далее… Одним словом, не сердитесь на меня, я защищал достояние нашего коллектива, а вы — только свое. Мой совет: защищайтесь! Боритесь! А лучше бросьте-ка все это. Право, бросьте!.. А?.. Я как отец… — И он пошел, тяжело потянул за собой ноги.
Таня увидела, что при всей официальности его черного пиджака и черной бабочки обут он был в домашние туфли в форме ржаных лепешек. И цвет их тот же.
Из ушей его торчали одинокие седые волосики.
Она проснулась глубокой ночью, и потянулась сладко, и зевнула, говоря: «А-а-а…»
В кресле, напротив, сидел Сигурд и смотрел на нее. В позе его было что-то от рабского поклонения.
— Пришел… Пришел-таки, — заговорила Таня. — Вы мне снились приятно синим, сходящим из туч, весь в молниях. Тучи, молния, гром…
— Космос… молния, тучи… — повторил Сигурд. — Эффектно. А синим я могу стать, если хотите.
И он стал вполне синим, расцветкой похожим на Танино шерстяное платье. Правда, в его синеве проглядывал фосфор, легкое и все время перебегающее мерцание. Оно рождалось в груди и бежало к голове, к плечам.
— Годится расцветка? — спросил он. — Если не устраивает, могу принять любую другую. Что хотите — оранжевый?.. зеленый? Весь спектр в вашем распоряжении. Заказывайте.
Таня произвела опыт с оранжевым цветом и напугалась. Пришлось пить холодную воду.
— Как вы это делаете? — спросила она. — Расскажите.
(»Я, наверно, ужасно растрепана», — подумала она.)
— Делаю?.. А знаете, я могу проникнуть во все, могу стать видимостью всего. Не могу стать вами, этого мне не дано. А если нужен цветок, зверь или еще кто-нибудь, то приказывайте, исполню.
— Станьте пионом, — попросила Таня.
— Пион, этот распутный, с нехорошими желаниями цветок? Пожалуйста!
И в кресле засветился розовый пион. Он был прислонен к ручке кресла и покачивался слегка. Таня протянула руку, но отдернула ее.
— И все же, с какой вы планеты? — интересовалась Таня. — И отчего не было сообщения о вашем прибытии?
— Вот, — сказал Сигурд и выпятил губу. — Свихнулись на космосе. Им проще предположить, что я с другой планеты, чем заинтересоваться, как стать таким. Или гипноз, или планета, два варианта. Шеф очень неглупый человек, но знали бы вы, какую чепуху он говорил при первом нашем знакомстве. Мы посмеялись… Но он удивительно быстро опомнился, а хватка у него, скажу вам, железная. То, что не для себя делает, придает ему дополнительную цепкость.
Сигурд встал и ходил по комнате беззвучной походкой. Ворчал:
— Давай им планеты!.. А что творится на Земле, еще толком не знают. Мир растений и мир животных — тоже планеты, малоизвестные. Это чужие планеты. Их мириады — руку протяни. Как так можно? Сначала нужно узнать свое, узнать Землю и лишь потом браться за остальное. Узнать… Вы спросите: «Как?» Ведь наше проникновение в эти миры убивает их. Положим, беру мир жука, ползающего по коре, или мир жука, обитающего в ней, мертвой и разрыхленной. Эти миры — соседи, но различные… Впрочем, я болтаю, а у меня нет времени. Работа! Сегодня я лечу в Хамаган.
— В Сибирь? — спросила Таня.
— В тропики.
— Вылетаете самолетом?
— Мой самолет — транспортация направленными волнами. Это, сообщу вам, сомнительное удовольствие. Видели машину? На крыше гнутые зеркала? Блестят?
— Параболические?
— Это и есть мой аэропорт. Швырнут — словно электросваркой ошпарят. И прибываешь в самое неожиданное место. Вообразите, очутился я однажды верхом на тапире. Бедняга чуть не умер от разрыва сердца… Да, в Хамаган… А пока позвольте мне присесть рядом с вами. Из-за своей газообразной консистенции я безопасен для хорошеньких девушек. Абсолютно! Даже ваша уважаемая бабушка не придерется.
— При чем здесь бабушка?
Но Сигурд не стал отвечать на вопрос. Он спешил.
— Я уезжаю, я долго-долго вас не увижу. А когда вернусь, то узнаю, что вы замужем. Тогда я стану целым букетом — сразу. Вы любите сирень?
— Очень.
— Значит, стану букетом сирени, приготовьте вазу. Ах, муж рассердится.
— Мужа не будет, — сказала Таня.
Как-то неладно повела себя голова. Она ничего не понимала, она болела от усилия понять. Таня пошарила на столе и нашла тюбик. Она вытрясла таблетку на ладонь и проглотила ее. И начала считать: «Раз, два, три, четыре…» Реклама не врала, при счете «тридцать» в нее вошла бодрость. Таня села, подобрав ноги. Ей было любопытно и странно. Котенок вспрыгнул и устроился рядом. Он не боялся Сигурда. Наоборот, поворачиваясь к нему, котик заводил песенку.
— Вот так и получается, — повторил Сигурд. — В Хамаган.
— Ваше поведение говорит о вашем благородстве.
— Благородстве? Давайте не будем, — умоляюще сказал Сигурд. — Помолчим. Перед отъездом принято сидеть и молчать.
Таня затихла и только взглядывала. Со стороны виделись взметывания ее ресниц. Все так странно, так странно. «Бедный, он меня любит, но в его положении… Или это и есть высшая любовь?»
Тане было грустно и хорошо.
…Светало. Кричали воробьи. Сигурд был интересен. Какие глаза, но почти прозрачный. (Таня неожиданно для себя усмехнулась и замерла — была уверена, что Сигурд обидится.) Тут только она заметила его руку, гладившую котенка. Молчание становилось невыносимым. Таня потрогала котенка: от него шло электричество. Таня решила — это походит на пульсацию слабых токов. «Все пульсирует во вселенной, — думала ученая Таня. — Пульсируют туманности, пульсирует кровь в моих жилах… Сигурд. В нем тоже разнообразные вибрации. Он хороший, а не знает этого. Смешно… Мог бы и не сидеть истуканчиком. А ток идет от него, даже сердце сжимает».
Таня вообразила, чтобы Сигурд не только поцеловал ее, но и крепко обнял. Это будет настоящее прощание. Это будет научно. Никто еще не обнимался с Сигурдом. «Ну чего он застыл? — думала Таня. — Пусть посмеет только…»
Его рука придвигалась ближе и ближе. Они соприкоснулись пальцами и отдернули их.
— Пять утра, — сказала Таня сломанным голосом.
Она посмотрела в окно — по шоссе неслась, подпрыгивала точка первого ветробуса.
— Тебе пора…
— Может, сказать обо всем вашим?
— Иди, ступай в свой противный Хамаган.
— Нам нужно поговорить.
Но Таня брала себя в руки. Хотелось спать. Голову стягивало тугой невидимой шапочкой.
— Ладно, — сказала она. — В последний раз приходи, сегодня, в двадцать четыре часа… Жду. А сейчас я буду переодеваться.
«Что я говорю? — ужасалась Таня. — Какой последний раз? Зачем последний?.. Глупости, мне так хорошо».
Она следила: Сигурд уходил от нее. Он стал притуманиваться, будто отпотевающее от дыхания стекло. Ветерок заколебал занавески, и его не стало. Таня вскрикнула и покрылась пупырышками, словно от холода.
С этого дня и пошла новая жизнь Тани.
Так, вчера она была одна, потом Сигурд построил мост разговора, и по нему пришла ее новая жизнь. Возможно, о ней знала бабушка, догадывалась мама.
Таня не хотела выяснять. Остерегалась, боялась притронуться, потому что все было слишком хорошо. Все дни шли хорошо. И даже взгляды бабушки не могли помешать ей.
Но были и люди, которых она побаивалась. В институте, например, был Вовка. Он мог усмехаться так, что его хотелось стукнуть тяжелым.
Был папа, который (как Сигурд и шеф) проживал в разных мирах. Но в противоположность Сигурду миры эти обычны и четко отделены друг от друга.
Он работал в мире ракетных двигателей (и молчал о них дома). Он ел смакуя, тихо и молча возился в своей тарелке разными вилочками — находился в мире жареного.
Вечерами отец обитал у друзей в мире какой-то древней и медлительной карточной игры. Когда он возвращался, выходил из одноместного «Птеродактиля» и прикрывал его крылья брезентом на случай дождливой ночи, то видел Таню.
Увидев, изумлялся и не верил себе. Затем долго разговаривал с ней, спрашивал, открывал для себя мир дочери.
После работы Таня шла гулять с Сигурдом. Он присаживался к ней на грудь бабочкой-махаоном. Тане было приятно такое его настроение, было весело смеяться удивлению прохожих.
Она шла в кафе, Таня ела, а Сигурд фамильярничал: садился на нос, щекотал губы. Таня смущалась, думая, какой она представляется Сигурду необозримой великаншей. Она говорила:
— Не надо этого, Сигурд, не надо… Пей-ка лучше кофе.
Или он был воробьем. В таких случаях приводил одного из своих приятелей. Воробей ел с Таней из одной тарелки. Эта птица была необычайной силы и живости. Она могла стащить и унести даже половину мясного пирожка, даваемого к бульону. А однажды унесла снятую клипсу. Но Таня сразу догадалась, что ее взял себе не воробей, а Сигурд.
Потом они шли в лес (в дороге Сигурд становился брошкой-жуком на ее блузке). В лесу они были свободными. Сигурд ухаживал за Таней. Он становился всем, он был всюду. Даже ветер разговаривал с ней голосом Сигурда; все об одном, все об одном… Или, оставив Таню около муравейника. Сигурд забирался в него, он выводил всех муравьев и принуждал их склеиваться в зимний шар.
Еще они плавали в озере: Таня плыла, а около нее вертелся Сигурд в какой-нибудь щуке и хватал за пальцы.
Таня взвизгивала, брыкалась и плыла к берегу, заикаясь от смеха и разбрызгивая воду, а Сигурд уже выставлялся ей навстречу камышом, пускал свой пух на голову и уши. Таня бегала и хохотала. Проходящие пары косились на столь оживленное провождение времени.
Таня ходила в дом Сигурда. Он долго звал. Она наконец согласилась.
Здесь был старинный пригород — его оставили для любителей эффектов старого жилья, для художников и поэтов.
Отсюда хорошо виделся город, проткнувший тучи.
Таня прошла в калитку — старенькую, болтавшуюся. Запели ржавые скобы, прошептали ветки древних вязов, прикасавшихся к верхней доске калитки.
На заборе сидела кошечка и глядела на Таню травяными глазами. Она увидела Таню и без звука, стеснительно, заговорила с ней, приоткрывая красное пятнышко рта.
— Кисик, кисик, — говорила ей Таня.
Кошка замяукала. Необычный ее голос был звонким, как у какой-то птицы. И Таня подумала, что именно эту кошку, наверное, гладит вечерами Сигурд.
И пошла по тропинке в глубь древнего мохнатого сада — к дому.
И тотчас от дома к Тане побежали, перескакивая друг через друга, большие собаки неопределенной породы.
Кусать Таню собаки не стали. Наоборот, подставили головы, чтобы Таня гладила их.
Это были добрые собаки…
И Сигурд уже шел к ней прямо по лужайке. Он шел так быстро, что Тане стало радостно. И она испуганно оглянулась, не смотрят ли на них из окна.
На Таню смотрело много глаз.
Смотрела кошка с забора травяного цвета глазами, смотрели большие собаки.
И другие глаза смотрели поверх оконных белых занавесок — внимательные человечьи глаза. Прежде чем Таня вошла в дом, о ней все уже имели определенное мнение: и мать Сигурда, его сестры, и даже бабушка Сергея (видевшая очень плохо).
Сигурд взял Таню за руку и повел в дом. Они прошли одну за другой все ступени крыльца, прошли веранду, где лежали ранние яблоки.
Запах их был восхитителен.
Затем был узенький коридор с запахом жилья. Поры домовых бревен хранили запахи жизни всех поколений. Сигурдов.
В доме Таня познакомилась с мамой Сигурда, самой милой чужой мамой на свете.
В доме пришедшие следом собаки подали Тане правые лапы, выпачканные в земле, и понюхали ее носами, зелеными от травы.
Затем мама велела сыну хлопотать с обедом и повела Таню смотреть малину.
Они ходили вдвоем в колючих ее рядах, и мать серьезно говорила с Таней (в то же время обирая и кладя в рот ягоды).
— Ешьте, ешьте малину… Я рада, очень рада, — говорила она. — Вы хорошая и милая девочка. А я так боялась за первое увлечение моего сына. (Таня молчала, глядя на сочную ягодную кисточку.)
…Он всегда, всегда в работе. Вы знаете, Танюша, он совершенно не спит. А я нахожусь в ужасном положении. Я стала бояться убить простейшее насекомое, скажем, муху или комара, потому что он изучал их. Если я ударяю комара, то мне кажется, я убиваю своего сына.
…Мы все тут нервные, все немного не в себе, даже собаки и кошки… Стать лягушкой науки! Я понимаю, ему нужно было сделать это. Но нельзя же все время жертвовать собой! Я хочу иметь сына и внуков. И я рада его любви к вам. Вы должны убедить его вернуться в нашу жизнь, вы одна можете это сделать. Я бессильна, отец не желает ни во что вмешиваться, товарищи его хотели бы бесконечного продолжения этого опыта.
…Таня! Я прошу вас. Он славный мальчик и сделает вас счастливой. А когда вы выйдете замуж, мы оставим вам этот старый дом — если хотите. Сейчас модно жить в настоящем старом доме.
…Таня, наши животные напуганы. Кошка не ловит мышей, собаки не дерутся друг с другом.
И знаете, временами и эти деревья, и солнце, и цветы, и птицы — все лучшее мне кажется моим сыном.
Сигурдова мама поцеловала Таню.
Затем они обедали всей семьей (и собаки и кошка). Потом Сигурд увел Таню в холодную глубину дома, в комнату. Комната эта была очень большая. На беленых ее стенах повешены картины — все старинные, написанные на холсте, в тускло золоченых рамах. Это были древние картины о древнем городе, о его деревьях и птицах. И нельзя было подключить ток и сделать их движущимися или извлечь из них какую-нибудь поясняющую музыку.
Надо было глядеть и соображать самой.
— Вы видите, Таня, природное в нашей семье сидит крепко. Эти картины писал один мой далекий предок. Какая-то боковая ветвь, с сильной кровью сибирских пионеров… Да, вы не знаете, мой брат занимается росписью ночного неба над городом, а другой — в свободные часы — делает те маленькие картины, что оживают на строго рассчитанное время.
Но вернемся к предку. Я думаю, что некоторые его глубинные устремления получили выход только во мне — его воля, его нацеленность.
Предок жил давно и немного. Он оставил после себя только картины. По ним судите о его силе.
Жил он в те времена, когда люди много работали на полях и в шахтах. Они часто болели, им было трудно отдаваться искусству. И этот человек однажды заболел какой-то древней болезнью, и она дала ему время обостренного видения.
Он был скромный, хороший человек. И вот, больной и несчастный, он увидел на земле других несчастливцев и понял их. По старомодной ограниченности считали, что человек должен переживать горе только людей. Эта идея — наследие стадного образа жизни, пришедшее к нам из древности. А также ограниченность. А также смешное мнение, что Земля была звездными силами изготовлена только для человека.
Мой предок проникся болью всех гонимых человеком животных, птиц я трав. Он первым стал писать картины о том, как должен жить человек.
…Писал картины… Ими показывал, что животное зависит от клубка мировых сил — от воздуха и воды, человека и космических лучей, от ветра и пищи, любви и ненависти, сострадания и дружбы — так и сам человек.
При жизни над ним посмеивались, а после смерти вдруг стали любить.
Его картины есть в музеях, здесь же всего десять маленьких этюдов.
Таня смотрела. Грустно — на картинах странные, дымные, чумазые города, голые ветки, жалкие птицы.
И Таня поняла смертельно больного художника, бродившего по городу со своими рабочими инструментами. Она поняла его сердцем.
Но унесла с собой и раздражение на этого художника. Она чего-то не прощала, не могла простить художнику, а что — не знала и сама.
Этой ночью они зажгли в поле маленький костер, превращая старые травяные былки в огненную игру, в дым, в разговоры. Таня рассказывала Сигурду об отце и братиках, о бабушке и маме.
Дым уходил вверх, пророча устойчивую погоду, нависал лунный край с пятнами кратеров. Волосы Тани становились золотыми паутинками.
Сергей глядел на Таню и видел в ней то розоватое сияние доброй памяти, то черноватую рябь ее былых тревог. Тогда она казалась ему чужой, из другого — непонятного — мира. Она пришла, она могла и вернуться в него. Чем ее удержать? И когда Таня на короткое время замолкала, Сигурд исчезал. Таня пугалась. Но ближний куст вдруг начинал клониться и щелчками ронять на нее паутинные листья.
И слышался из него легкий смех Сигурда, растекался по земле. И Тане казалось — это смеются, качаясь, травы.
— Теперь твоя очередь. Говори о себе, говори, — требовала она. — Только о себе.
— Это началось так, — говорил Сигурд. Он сел и держал ногу на колене сцепленными пальцами рук. От напряжения рассказа он светился зеленым светом.
— Когда-то я просто изучал животных. Этолог — такая моя профессия. Но, стремясь к универсальному, я был и цитологом, и биохимиком. И вот, изучив, то есть убив, сотни зверей в лаборатории, я, как и все, понял: нужно что-то другое. Животное умерло, его жизнь умерла. А ведь самое тайное — это жизнь, оркестровка органов, незримая партитура мозга.
Если кто-нибудь скажет: я стопроцентно знаю, что такое жизнь, я предложу — сотвори ее.
Теперь же я занят только живым, и это мое счастье. Сегодня утром, согласно плану, я занялся кротом. Да, да, этим толстячком в бархатной шубке. У него масса специфических секретов.
Шефу я обещал выяснить механику ориентировки крота под землей.
Биохимикам — его обменные процессы. А еще цитологи, горняки, фармацевты… О, целая пачка заявок!
Итак, я работал.
Я шел полем. Навстречу мне неслись сигналы цветов. И всюду вулканчики кротиных нор, кольцеобразные, похожие на лунные кратеры (круг, шар, выпуклость, кольцеобразность — это стиль природы. Углы, прямоугольники — стиль человека).
Я стал у одного вулканчика — и тот ожил. Я почувствовал подрагивание почвы, услышал шорох и пофыркиванье. Это значило, что крот подходит к выходу и сейчас выставит нос, опознавая погоду. Необходимо быть наготове. Мгновение — нос выставился со всеми облипшими его песчинками. Крот фыркнул и спрятался, но я уже вошел в него. Не знаю, как это видится со стороны, я работаю всегда один. Мне так: находит облачко. Оно слепит (но оказывается черным). Затем как бы застреваешь в узком темном проходе, ни дохнуть, ни вскрикнуть. Это страшно. Затем я уже был кротом и полз в подземном ходу. Я протискивался и тихо урчал от удовольствия, чуя запах личинок. И все время во мне сидело человеческое смешное опасение застрять и задохнуться, потому что я видел всю узость пути — сверху — этих ходов, хотя был слеп, как крот. (Шеф говорит, я-де вхожу в объект частично.) Итак, его глаза, рудименты глаз… Шеф просто ахнет, узнав об их функциях. И это знание очень пригодится изобретателям. (Он взглянул на Таню — она скучала.) А еще я изучал радарный механизм нетопыря Квинка (помните театр?), прослеживал работу инфракрасного зрения змей (и нанес вам первый визит).
— Как интересно, — сказала Таня, думая, отчего он не говорит о своей любви.
— Я считаю это своим счастьем, — сказал ей Сигурд. — Я вырос в семье, где любили животных. Всегда пять-шесть собак, а еще кошки, рыси, куницы, белки, ужи… Когда неудача, несчастье, это зверье очень понимает и утешает.
Понимание животных, лишенных дара внятной речи…
Понимание!.. Я ласкаю свою собаку. Но где, в чем родственны связи наших сердец? Каковы химические истоки этого сродства?.. Взаимодействие электрических полей?.. Нет, нет, я не допытываюсь, я не хочу этого знать. Не хочу!
— Почему? — испугалась Таня.
— А вдруг исчезнет мое особое свойство? Это бывает — спрашиваешь, ищешь — и от твоих усилий познать все исчезает.
…До тебя моя жизнь делилась на неравные части — «до» и «после». «До» — маленькое, всего двадцать восемь лет. «После» — огромное и слепящее, и длится оно 621 день. Это сделала не только машина, но и моя воля — я хотел знать. Хотел проверить и понять собачий талант чутья, мощь сборного мозга муравьев, красоту цветка. Стоя против растения с любым названием, созерцая это чудо природного строительства, я хотел ощутить внешнюю недвижность и внутреннюю быстроту процесса жизни.
Только проникновение в растение или зверя дает полное знание. Это нужно для моей науки, для дружбы между нашими разобщенными мирами. Войдя в промежуток атомов (ведь они плавают свободно, будто планеты), я живу жизнью клеток, жизнью ферментов — всей чужой жизнью.
Я знаю, со стороны все это выглядит безумной чепухой. Когда я говорил об этом шефу, он назвал меня сначала дураком, затем сумасшедшим. Я и был сумасшедшим.
Я верил — мы шли неверной дорогой. Меня сводило с ума сознание, что мы скованы телом. Я перестал ценить человека. Мне он виделся рабом своего тела и изобретенных им механизмов.
А потом пришло это. Как оно пришло? Не знаю.
Знаю! Было желание, волевой взрыв, был новый, особых свойств механизм — его изобрели для иных целей, но он помог мне. Но как?.. В последний наш разговор физики говорили о перераспределении материи в пространстве, что от меня-де остался только алгоритм, формула.
Много было говорено… Итак, крот… Одна моя прогулка в десять метров усилила нашу фармакопею знанием особенных свойств презираемых мелких жуков и червей.
Глубокой ночью шеф проснулся. Ему было душно и тревожно. Давило сердце. Он встал, подошел к окну и высунулся. Жадно, ртом он хватал и глотал воздух.
Шла ночь. С явственным писком проносились летучие мыши, поднимались на высоту двухсотого этажа.
Что и говорить, воздух здесь хорош.
Вот и удушье исчезло. Но оставалась тревога, переходящая в страх. Шеф стал разбираться в этом неожиданном страхе. Он перебирал одну причину за другой.
Не переел на ночь, хотя жена и напекла к ужину сдобных булочек с корицей. Не был лишен того короткого дневного сна, что помогал ему спокойно спать ночью. С детьми все хорошо — писал сын, а дочь с мужем жили рядом. У них до сих пор светилось окно. Свет падал на ночные клубы мошек, а их голоса тихо доносились до него.
Жена?.. Молодцом.
Артрит?.. Терпим.
Старость?.. Здесь все решено, все перемолото.
Сигурд?.. Вот оно? Все последние бессонницы, все сердечные спазмы, все тревоги рождал именно Сигурд. Где он сейчас? Шеф напрягся, вызывая его. Для этого он вообразил дырочку в своей лобной кости, а из нее струей брызжущую мысль. Он раздул грудь, свел брови.
«Сигурд, Сигурд», — звал он. Ответом было молчание.
«Сигурд, Сигурд…» Молчит.
Сейчас он или вертится в воздухе, или сидит с этой гадкой эгоисткой Таней.
Нет, не Сигурд виноват — та девчонка!.. Нет! Не девчонка — молодость их.
В конце концов, могли бы и подождать с любовями, недолго ему жить осталось.
Никодиму Никодимычу стало так обидно и так горько. «Возьму и умру сейчас», — решил он и всхлипнул.
Жена, услышав, встала и принесла таблетку. Она поставила горчичники на его грудь, сделала ему горячую ванну. И так, хлопоча, помогла встретить рассвет.
На травах лежала росная седина — матовая и тусклая. По ней бродили домашние звери. Ходили коровы с выпученными боками, гуляли лошади с длинными белыми гривами.
Лошади были не рабочие, а для украшения луга.
Таня и Сигурд шли промеж этих лошадей, и те смотрели на них, выворачивая глаза, всхрапывая, мотая головой, стуча боталами.
Тане было хорошо. Она смотрела на переступающие ноги Сигурда (по ее требованию он перерабатывал свою скользящую походку в обычную) и командовала:
— Правой, левой!
Сигурд шел, не приминая трав: лебеду, ромашки, пырей, одуванчики. Одуванчиков было особенно много. Поэтому молоко здешних коров считалось лечебным, а сияние луга казалось золотым.
— Сигурд, — сказала Таня, оборачиваясь к нему и видя сквозь него проступающий луг. Обрадовалась — Сигурд и внутри солнечный и ясный, весь золотой. Чистое луговое золото было в нем. И ей с ним и надежно и тепло. — Сигурд, ты сегодня особенный, — сказала Таня и повернула к нему сияющее лицо. По нему ходили золотые отблески. Он глядел на нее.
— Что ты, девочка?
— Я могла бы все для тебя сделать. Все, все.
— Спасибо, Таня, я это знаю.
— Глупый, поцелуй меня сейчас же, сейчас, скорее… Крепче.
Опять щекочущее, электрическое ощущение, от которого хотелось и засмеяться, и закричать. Словно бы она нюхала большой и лохматый букет, весь в росе, в гудящих пчелах. Нюхала, погружала в него лицо по самые уши.