«Как вам моя конюшня, доктор Брейер?»
   Впервые один из ее веселых комментариев показался неостроумным, и Брейер внезапно вспомнил о том, что рядом с ним сидит всего лишь девушка двадцати одного года от роду. Ему было неприятно видеть недостатки в этом совершенном создании. Его сердце всецело завоевали эти двое мужчин в заточении — его братья. У него был прекрасный шанс стать одним из них.
   Его посетительница не могла не почувствовать свою оплошность, подумалось Брейеру, когда та поспешно продолжила свой рассказ:
   «Мы встретились еще два раза, в Таутенциге, около трех месяцев назад, в компании сестры Ницше, а потом в Лейпциге с мамой Поля. Но Ницше не переставал мне писать. Вот письмо, ответ на мои восхищенные рецензии на его книгу «Утренняя заря».
   Брейер пробежал глазами поданное ему письмо.
   Моя дорогая Лу,
   У меня тоже бывают восходы, но бесцветные! Я уже разуверился найти себе друга, который разделил бы со мной без остатка горе и радости, но, кажется, это возможно, и на горизонте моего будущего появилась прекрасная возможность. Ничто так не трогает меня, как мысли о смелой и богатой душе моей милой Лу.
   Ф.Н.
   Брейер не произнес ни слова. Теперь он чувствовал, что эмпатийная связь между ним и Ницше становится все крепче. Всем, хотя бы раз в жизни, думал он, нужно встречать восходы и искать прекрасные возможности, любить смелость и богатство души — нужно каждому хотя бы раз в жизни.
   «Тем временем, — продолжала Лу, — Поль начал писать мне столь же пылкие послания. Я изо всех сил старалась исполнять функции посредника, но напряжение внутри нашей дьявольской троицы постепенно нарастало. Дружеские отношения между Полем и Ницше быстро сходили на нет. В конце концов в своих письмах мне они оба начали поливать друг друга грязью».
   «Но, — вмешался Брейер, — вас же это не удивляет? Двое страстных мужчин в интимных отношениях с одной женщиной».
   «Возможно, я была слишком наивной. Я верила в то, что мы втроем могли бы жить в единстве разума, что мы сможем провести серьезную философскую работу вместе».
   Явно расстроенная вопросом Брейера, она встала, слегка потянулась и подошла к окну, остановившись, чтобы рассмотреть стоящие на столе безделушки: бронзовые ступку и пестик времен Ренессанса, небольшую погребальную статуэтку из Египта, замысловатую деревянную модель полукружных каналов внутреннего уха.
   «Может, я упряма, — сказала она, выглядывая в окно, — но я до сих пор не верю в то, что наше сожительство троих было невозможно! Это сработало бы, если бы не вмешалась эта гнусная сестричка Ницше. Ницше пригласил меня провести с ним и Элизабет лето в Таутенберге, небольшой деревеньке в Терингене. Мы подхватили ее в Бейруте, где встретили Вагнера и посмотрели «Персифаля». Затем все вместе мы отправились в Таутенберг».
   «Почему вы назвали ее гнусной, фройлен?»
   «Элизабет — это вздорная, подлая, бесчестная гусыня-антисемитка. Однажды я допустила оплошность, сказав ей, что Поль еврей, так она из кожи вон лезла, чтобы друзья Вагнера узнали об этом, только для того, чтобы Бейрут был закрыт для Поля».
   Брейер поставил свою чашку с кофе на стол. Поначалу Лу Саломе убаюкала его сладкими сказками о любви, искусстве и философии, но теперь ее слова вернули его с небес на землю, в гнусную реальность мира антисемитов. Этим утром он читал в NeueFreiePresse статью о том, как группировки молодчиков слонялись по университету, врывались в аудитории с криками «Judenhinaus!»[2] и силой выгоняли евреев из лекционных залов, причем если кто-то сопротивлялся, его попросту выволакивали наружу.
   «Фройлен, я тоже еврей, так что должен поинтересоваться, разделяет ли профессор Ницше антисемитские взгляды своей сестры».
   «Я знаю, что вы еврей. Женя сказал мне. Вы должны знать, что для Ницше значение имеет одна лишь истина. Он ненавидит ложь и предрассудки — какими бы они ни были. Антисемитизм сестры вызывает у него ненависть. Он содрогается от отвращения, когда Бернард Фостер, самый откровенный и злобный антисемит во всей Германии, заходит к его сестре. Элизабет, его сестра…»
   Слова лились быстрее, голос стал на октаву выше. Брейер видел, что она отклоняется от заготовленного плана рассказа, но ничего не может с собой поделать.
   «Элизабет, доктор Брейер, — это воплощение зла. Она называла меня проституткой. Она лгала Ницше, она говорила ему, что я всем показываю эту фотографию и похваляюсь тем, как он любит попробовать мой хлыст. Она постоянно лжет! Эта женщина опасна. Запомните мои слова: придет день, когда она принесет Ницше огромное зло!»
   Все это время она стояла, вцепившись в спинку стула. Садясь, она добавила более спокойно: «Как вы можете себе представить, три недели, проведенные мной в Таутенберге с Ницше и его сестрой, были очень сложными. Когда нам удавалось остаться наедине, это было божественно. Прекрасные прогулки и глубокие беседы обо всем на свете: иногда его здоровье позволяло ему разговаривать по шесть часов в день! Вряд ли когда-нибудь между двумя людьми существовала столь же полная философская откровенность. Мы обсуждали относительность добра и зла, необходимость освободиться от общественной морали с тем, чтобы жить по законам нравственности, говорили о религии вольнодумцев. Слова Ницше казались абсолютной правдой: мы действительно были интеллектуальными близнецами — мы практически все понимали с полуслова, нам не нужно было договаривать предложения до конца, мы могли общаться одними лишь жестами. Но в этой бочке меда была своя ложка дегтя, ведь постоянно нас преследовало недремлющее око его коварной сестры — я знала, что она подслушивает нас, перевирает наши слова, плетет интриги».
   «Скажите, зачем Элизабет было возводить на вас поклеп?»
   «Затем, что она сражалась за свою жизнь. Это ведь ограниченная, духовно бедная женщина. Она не может позволить себе уступить своего брата другой женщине. Она отдает себе отчет в том, что Ницше был и всегда останется единственным, за что ее можно ценить».
   Она бросила взгляд на часы, а затем на закрытую дверь.
   «Меня беспокоит, что я занимаю ваше время, так что окончание истории будет кратким. Всего месяц назад, невзирая на возражения Элизабет, Ницше, Поль и я провели три недели в Лейпциге с матерью Поля, где мы опять посвящали свое время серьезным философским беседам, по большей части — о развитии религиозных верований. Мы расстались лишь две недели назад. Ницше был еще уверен, что мы проведем весну все вместе в Париже. Но этого никогда не случится, теперь я знаю точно. Его сестрице все же удалось настроить его против меня, и недавно Поль и я начали получать от него полные ненависти и отчаяния письма».
   «А как обстоят дела сейчас, на данный момент, фройлен Саломе?»
   «Все разрушено. Поль и Ницше стали врагами. Поль впадает в бешенство всякий раз, когда читает письма, которые Ницше пишет мне, когда слышит о том, что я испытываю к Ницше нежные чувства».
   «Поль читает вашу переписку?»
   «Да, почему нет? Наша дружба стала более тесной. Мне кажется, мы всегда останемся близкими друзьями. У нас нет секретов друг от друга: я даже разрешаю ему читать мой дневник, а он мне — свой. Поль умолял меня порвать отношения с Ницше. В конце концов я не выдержала и написала Ницше письмо, в котором говорилось, что я всегда буду дорожить нашей дружбой, но сожительство троих больше продолжаться не может. Я написала, что это было слишком мучительно, что пришлось испытывать слишком сильное разрушительное влияние — со стороны его сестры, его матери, его с Полем ссор».
   «И какова была его реакция?»
   «Дикая! Пугающая! Он засыпал меня безумными письмами, в которых оскорбления и угрозы уступали место глубокому отчаянию. Вот, посмотрите, что я получила на прошлой неделе!»
   Она протянула ему два письма, одного взгляда на которые хватило для того, чтобы понять, в каком смятении находился человек, писавший их: неровный почерк, многие слова сокращены или подчеркнуты несколько раз. Брейер попытался вчитаться в обведенные Лу Саломе абзацы, но не смог разобрать и пары слов и вернул ей письма.
   «Я забыла, — сказала она, — насколько трудно разбирать его почерк. Давайте, я расшифрую вам одно, адресованное нам с Полем: „Пусть мои приступы мании величия или оскорбленного тщеславия вас не особенно беспокоят, и если я однажды в состоянии аффекта наложу на себя руки, переживать будет не о чем. Что для вас мои фантазии!.. Я смог трезво взглянуть на вещи, приняв — в отчаянии — огромную дозу опиума…“
   Она замолчала. «Этого достаточно, чтобы понять, в каком отчаянии он пребывает. Я уже несколько недель живу в имении Поля в Баварии, так что вся моя корреспонденция приходит туда. Поль уничтожает самые жестокие письма, стараясь огородить меня от боли, так что я смогла получить только это: «Я отлучаю вас от себя, я выношу обвинительный приговор самому вашему существованию… Вы причинили вред, вы принесли зло — и не только мне, но и всем, кто любил меня: этот меч висит над вами».
   Она посмотрела на Брейера: «Теперь, доктор, вы понимаете, почему я так настойчиво советую вам не становиться на мою сторону?»
   Брейер глубоко вдохнул дым своей сигары. Лу Саломе заинтриговала его, он был увлечен трагической историей, рассказанной ею, но сомнения не отступали. Разумно ли было с его стороны ввязываться в это? В эти джунгли? Какие примитивные и мощные взаимоотношения: дьявольская троица, разрушенная дружба Ницше и Поля, тесная связь Ницше с сестрой. И злоба, царящая между ней и Лу Саломе. «Я должен приложить все усилия, — сказал он себе, — чтобы не оказаться на линии огня». Самую разрушительную силу, несомненно, несла в себе отчаянная любовь Ницше к Лу Саломе, теперь превратившаяся в ненависть. Но пути назад не было. Он связал себя обязательствами своим беспечным заявлением в Венеции: «Я никогда не отказываю больному в помощи».
   Он повернулся к Лу Саломе: «Эти письма помогли мне понять вашу тревогу, фройлен Саломе. Я разделяю вашу обеспокоенность состоянием вашего друга: его непоколебимость внушает опасения, нельзя исключать вероятность самоубийства. Но ведь теперь вы вряд ли обладаете влиянием на профессора Ницше — как же вы сможете убедить его обратиться ко мне?»
   «Вы правы, проблема именно в этом — я уже долго бьюсь над этим. Одно мое имя для него теперь — нож по сердцу, и мне придется действовать через посредников. Это, разумеется, значит, что он никогда, никогда не должен узнать о том, что я с вами встречалась. Вы ни в коем случае не должны рассказывать ему об этом! Но теперь я знаю, что вы хотите с ним встретиться…»
   Она поставила чашку на стол и так пристально посмотрела на Брейера, что он был вынужден быстро ответить: «Разумеется, фройлен. Как я уже говорил вам в Венеции, я никогда не отказываю больному в помощи».
   Эти слова заставили Лу Саломе расплыться в широкой улыбке. О, ей пришлось пережить больше, чем он думал.
   «С этого заявления, доктор Брейер, я начинаю нашу кампанию, цель которой доставить Ницше в ваш кабинет так, чтобы он не мог заподозрить мое участие в этом. Он находится сейчас в таком бедственном положении, что, я уверена, все его друзья встревожены и будут только рады оказать содействие любому разумному плану оказания помощи. Завтра я возвращаюсь в Берлин и задержусь в Базеле, чтобы посвятить в наш план Франца Овербека, давнишнего друга Ницше. Ваша репутация прекрасного диагноста должна сыграть нам на руку. Я уверена, что профессор Овербек сможет убедить Ницше проконсультироваться с вами по поводу состояния своего здоровья. Если у меня все получится, я дам вам знать письмом».
   Она торопливо убрала письма Ницше обратно в ридикюль, вскочила, подхватила свою длинную плиссированную юбку, лисий палантин с кушетки и протянула доктору Брейеру руку. «А теперь, мой дорогой доктор Брейер…»
   Когда она накрыла его руку своей, сердце Брейера заколотилось. «Не будь старым идиотом», — сказал он себе, но позволил себе раствориться в тепле ее рук. Он хотел рассказать ей, какое удовольствие доставляли ему ее прикосновения. Возможно, она знала об этом, так как она не отпускала его руку, пока говорила: «Я надеюсь, мы будем поддерживать тесный контакт. Не только из-за моих глубоких чувств к Ницше и моего страха, что я стала невольной виновницей его страданий. Здесь есть кое-что еще. Я также надеюсь, что мы с вами станем друзьями. Как вы заметили, у меня множество недостатков: я импульсивна, я вас шокирую, мне чужды условности. Но У меня есть и сильные стороны: я обладаю безошибочным чутьем на людей с благородством духа. И когда мне доводится встретить такого человека, я стараюсь его не терять. Так что, мы будем переписываться?»
   Она отпустила его руку, направилась к двери, но внезапно остановилась. Она достала из сумки два небольших томика.
   «Ой, доктор Брейер, совсем забыла. Думаю, вам стоит иметь две последние книги Ницше. Они помогут вам понять его. Но он не должен знать, что вы их видели. Это наведет его на подозрения, ведь таких книг было продано слишком мало».
   Она снова коснулась руки Брейера. «И еще кое-что. Хотя сейчас у Ницше так мало читателей, он уверен, что к нему придет слава. Он сказал мне, что послезавтрашний день принадлежит ему. Так что не говорите никому о том, что помогаете ему. Не называйте никому его имя. Если вы это сделаете, а он узнает, он будет рассматривать это как великое предательство. Ваша пациентка, Анна О., — это ведь не настоящее ее имя? Вы используете псевдоним?»
   Брейер кивнул.
   «Я советую вам поступать так и с Ницше. AufWiedersehen, доктор Брейер», — и она протянула руку.
   «AufWiedersehen, фройлен», — сказал Брейер, кланяясь и прижимая ее руку к губам.
   Закрывая за ней дверь, он бросил взгляд на две тоненькие книги в мягком переплете, отметив их странные названия: «DieFrohlicheWissenschaft» («Веселая наука»), «Menschliches, Allwmenschliches» («Человеческое, слишком человеческое»), прежде чем положить их на стол. Он подошел к окну, чтобы еще раз напоследок посмотреть на Лу Саломе. Она раскрыла зонтик, сбежала по ступенькам и, не оглядываясь, села в ожидающий фиакр.

ГЛАВА 3

   Отвернувшись от окна, Брейер потряс головой, отгоняя образ Лу Саломе. Затем он дернул висящий над его столом шнурок, давая фрау Бекер сигнал приглашать пациента, ожидающего в приемной. Герр Перлрот, сутулый человек с длинной бородой еврея-ортодокса, неуверенно вошел в кабинет. Как вскоре узнал Брейер, пять лет назад герр Перлрот перенес травму — тонзиллэктомию, ему удалили миндалины. Память об этой операции была столь ужасной, что он до сих пор не хотел обращаться к врачам. Даже в сложившейся ситуации он откладывал визит до тех пор, пока «безнадежное состояние», как он выразился, не оставило ему иного выхода. Брейер немедленно отбросил все свои врачебные замашки, вышел из-за стола и сел на стул рядом, как только что с Лу Саломе, чтобы просто поболтать со своим новым пациентом. Они поговорили о погоде, о новой волне еврейских иммигрантов из Галиции, о подстрекательстве антисемитских настроений Австрийским Союзом Реформаторов, об их общих корнях. Герр Перлрот, как и почти все члены еврейской общины, знал и уважал Леопольда Брейера, отца Йозефа, и через несколько минут доверие к отцу перешло и на сына.
   «Итак, герр Перлрот, — начал Брейер, — чем я могу вам помочь?»
   «Я не могу мочиться, доктор. Весь день и всю ночь. Мне нужно в туалет. Я бегу туда, но ничего не получается. Я стою, стою, в конце концов падает несколько капель. Через двадцать минут — опять. Мне опять хочется в туалет, но…»
   Задав еще несколько вопросов, Брейер уже точно знал, в чем причина мучений герра Перлорта. Судя по всему, предстательная железа пациента перекрыла уретру. Оставалось выяснить только одно: было ли это доброкачественное увеличение простаты или же это был рак. При ректальном пальпировании Брейер не обнаружил твердых раковых узелков, вместо этого он нащупал рыхлое доброкачественное увеличение.
   Услышав, что признаков рака нет, repp Перлрот расплылся в ликующей улыбке, схватил руку Брейера и впился в нее поцелуем. Но его настроение вновь омрачилось, когда Брейер объяснил, какой курс лечения ему придется проходить, стараясь, насколько это возможно, обнадежить своего пациента: мочеиспускательный канал следовало расширить посредством введения в пенис калиброванных металлических стержней, «зондов». Сам Брейер не занимался такими процедурами, поэтому он направил герра Перлрота к своему шурину Максу, урологу.
   Когда герр Перлрот ушел, было шесть с небольшим. В это время Брейер выезжал к пациентам на дом. Он собрал свой вместительный черный кожаный докторский саквояж, надел отороченное мехом пальто и цилиндр и вышел на улицу, где его ждал кучер в запряженном двумя лошадьми экипаже. (Пока он обследовал герра Перлрота, фрау Бекер подозвала с ближайшего перекрестка Dienstman'a красноглазого, красноносого посыльного, который носил огромную форменную бляху, остроконечную шляпу и армейское пальто цвета хаки с эполетами, которое было ему явно велико, — и дала ему крейцер, чтобы он сбегал за Фишманом. Брейер, который был богаче большинства венских терапевтов, предпочитал арендовать экипаж на год, нежели нанимать его каждый раз по необходимости.)
   Как обычно, он дал Фишману список пациентов, которых надо было объехать. Брейер обслуживал пациентов на дому два раза в день: сначала рано утром, после легкого завтрака, состоящего из кофе и хрустящих треугольничков Kaisersemmel[3], а потом в конце рабочего дня, после приема пациентов в кабинете, как было и сегодня. Как и большинство венских терапевтов, Брейер направлял пациентов в больницу только в самых экстренных случаях. Не только потому, что дома больные получали лучший уход, но и потому, что так они не рисковали подхватить инфекционные заболевания, которые так часто свирепствовали в общественных больницах.
   Как следствие, запряженный двумя лошадьми экипаж Брейера редко простаивал без дела; на самом деле это был передвижной кабинет, набитый специализированными журналами и справочниками. Несколько недель назад он пригласил своего знакомого молодого терапевта Зигмунда Фрейда провести с ним весь свой рабочий день. Возможно, это было ошибкой! Молодой человек пытался определиться с выбором специализации, и этот день мог отпугнуть его от общетерапевтической практики. По той простой причине, что, по подсчетам Фрейда, Брейер провел в своем экипаже шесть часов!
   Итак, посетив семь пациентов, три из которых были неизлечимо больны, Брейер завершил свой трудовой день. Фишман повернул к кафе Гринстейдл, где Брейер обычно пил кофе с компанией терапевтов и ученых, которые на протяжении пятнадцати лет каждый вечер встречались в одном и том же заведении, где для них был зарезервирован столик в самом уютном уголке кафе.
   Но сегодня Брейер изменил своей привычке: «Отвези меня домой, Фишман. Я слишком устал, да и промок, чтобы сидеть в кафе».
   Откинувшись на черную кожу спинки сиденья, он закрыл глаза. Этот изматывающий день начался плохо: разбуженный кошмаром, он не мог уснуть до четырех часов утра. Утреннее расписание было насыщенным: десять вызовов и девять пациентов на прием. Еще несколько пациентов днем, а потом увлекательная, но потребовавшая много сил беседа с Лу Саломе.
   Даже сейчас он не был властен над своим разумом. Его вероломно захватили мечты о Берте: завладеть ее рукой, прогуливаться с ней по теплому солнцу, далеко от ледяной серой венской слякоти. Однако вскоре и в них ворвался нестройный поток образов: его брак разрушен, дети становятся недостижимыми, а сам он навсегда покидает эти берега, уплывая с Бертой навстречу новой жизни в Америке. Эти мысли преследовали его. Он ненавидел их: они крали его мирное существование, они были чужды ему — сколь неосуществимы, столь и нежеланны. Однако он впускал их: единственная альтернатива — изгнание Берты из его разума — казалась немыслимой.
   Экипаж с грохотом пересекал дощатый мост над рекой Веной. Брейер наблюдал за пешеходами, спешившими домой с работы. В большинстве своем это были мужчины, каждый из которых держал черный зонт и был одет почти так же, как и он сам: черное пальто, отороченное мехом, белые перчатки и черный цилиндр. Вдруг он заметил знакомую фигуру. Невысокий мужчина с непокрытой головой и аккуратной бородкой обгонял идущих, словно пытаясь выиграть гонку. Эта энергичная походка — ее ни с чем не спутаешь! Сколько раз в венских лесах он старался не отставать от этих стремительных ног, которые замедляли шаг лишь в поиске Herrenpilze — крупных грибов с треугольной шляпкой, растущих среди корней черных елей.
   Попросив Фишмана подъехать к тротуару, Брейер открыл окно и крикнул: «Зиг, куда путь держишь?»
   Его молодой друг, в грубом, но качественном синем пальто, закрыл зонт и обернулся к фиакру; затем, узнав Брейера, ухмыльнулся и ответил: «Я иду на Бекерштрассе, 7. Самая очаровательная женщина в мире пригласила меня отужинать с ней».
   «Ах! У меня ужасные новости! — рассмеялся в ответ Брейер. — Ее самый очаровательный муж как раз сейчас направляется домой! Залезай, Зиг, поехали со мной. Я закончил все на сегодня и слишком устал, чтобы ехать в Гринстейдл. У нас будет время поболтать до ужина».
   Фрейд отряхнул свой зонт, раздавил окурок и запрыгнул в экипаж. Внутри было темно, свеча, горящая в салоне, давала больше тени, чем света. Помолчав секунду, он заглянул другу в лицо: «У тебя усталый вид, Йозеф. Длинный день?»
   «Трудный день. Он начался и закончился с визита к Адольфу Фиферу. Знаешь его?»
   «Нет, но я читал отрывки некоторых его работ в NeueFreiePresse. Прекрасный писатель».
   «Детьми мы играли вместе. Мы вместе ходили в школу. Он был моим пациентом с самого начала моей практики. В общем, около трех месяцев назад я поставил ему диагноз: рак печени. Он разрастается, словно пожар в джунглях, и теперь у него прогрессирующая обструктивная желтуха. Знаешь, что будет потом, Зиг?»
   «Ну, если произойдет закупорка желчного протока, его желчь будет впитываться в кровь до тех пор, пока он не умрет от отравления желчью. Однако до этого он впадет в желчную кому, так ведь?»
   «Именно так. Это произойдет со дня на день. Но я не могу сказать ему об этом. Я продолжаю улыбаться этой обнадеживающей лживой улыбкой, хотя мне бы лучше попрощаться со своим добрым другом. Я никогда не смогу привыкнуть к тому, что мои пациенты умирают».
   «Надеюсь, никто не привыкнет, — вздохнул Фрейд. — Надежда жизненно необходима, а кто, кроме нас, может дарить ее? По мне, это самое сложное в работе врача. Иногда меня одолевают серьезные сомнения: а способен ли я вообще на это? Смерть настолько могущественна. Наши лекарства ничтожны, особенно в неврологии. Хвала господу, я почти завязал с этой практикой. Мне противна их одержимость установлением очага поражения. Слышал бы ты, как Вестфол и Мейер сцепились на обходе по поводу того, где же именно в мозгу обосновалась раковая опухоль, — и это прямо на глазах у пациента ! Но, — на секунду замолчал он. — Кто бы говорил… Только шесть месяцев назад, когда я работал в невропатологической лаборатории, я был счастлив, как дитя, получив мозг младенца и определив точное местонахождение патологии — это был мой триумф! Может, я становлюсь слишком циничным, но я все сильнее убеждаюсь в том, что наши диспуты о локализации очагов поражения заглушают истинную правду: что наши пациенты умирают, а мы, доктора, раз за разом расписываемся в своем бессилии».
   «И еще, Зиг, очень жаль, что студенты таких терапевтов, как Вестфол, никогда не научатся облегчать страдания умирающим».
   Мужчины какое-то время ехали в тишине, их фиакр раскачивался на сильном ветру. Дождь снова усилился, и капли его стучали по крыше экипажа. Брейер хотел дать своему юному другу какой-нибудь совет, но не спешил с этим, зная о чувствительности Фрейда, и тщательно подбирал слова.
   «Зиг, позволь мне сказать тебе кое-что. Я знаю, как расстраивает тебя необходимость заниматься практической медициной. Это, наверное, воспринимается как поражение, как необходимость довольствоваться меньшим. Вчера в кафе я не мог не услышать, как ты ругаешь Брюк-ке как за отказ в поддержке, так и за совет отказаться от амбиций по поводу научной карьеры в университете. Но не вини его за это! Я знаю, какого он высокого мнения о тебе. Он сам говорил о том, что ты лучший из всех студентов, кого ему доводилось учить».
   «Но почему он тогда не хочет помочь мне пробиться?»
   «Пробиться куда, Зиг? Занять место Экснера или Фляйшля, если они когда-нибудь уйдут на покой? За сотню гульденов в год? Исследовательская работа — это дело для богатых. Ты не сможешь прожить на такую стипендию. А как ты собираешься помогать родителям? Ты еще лет десять не сможешь позволить себе жениться. Может, Брюкке не был особо сдержан в выражениях, но он был прав, когда говорил тебе, что твой единственный шанс продолжить заниматься исследованиями — это женитьба ради большого приданого. Когда шесть месяцев назад ты сделал предложение Марте, зная, что за ней приданого нет, ты — а не Брюкке — определил свое будущее».