Страница:
– Они встанут возле самых сетей, – зашептал Мишка, – дальше не пойдут, так и надо, мам.
И тогда я поняла, что это и был их план, поняла их напряженные, сосредоточенные лица – они знали, что, стоит им выйти на лед, те, другие, тоже покажутся.
Я смотрела сквозь примерзающий к щекам бинокль на медленное, бесконечно медленное сближение – три черные фигуры с одной стороны озера, три – с другой, словно за ночь кто-то незаметно для нас расположил посреди пейзажа огромное зеркало, а потом мне пришло в голову еще одно, такое же идиотское сравнение – потому что больше всего они напоминали сейчас опасливо, неохотно сходящихся дуэлянтов; хотела бы я знать, понимают ли те, другие, где именно проходит линия, невидимый барьер, за которым до них дотянется папин карабин.
Я увидела, что Сережа дошел, наконец, до деревянных опор с висящими на них сетями и остановился, что Леня с Андреем встали возле него, что даже пес, про которого я совсем забыла, на которого даже не смотрела, замер и больше не двигается, что чужие трое – все мужчины – какое-то время еще продолжают идти вперед, а потом все-таки понимают что-то и останавливаются тоже и долго – несколько нестерпимо длинных минут – стоят неподвижно, словно думая, что им делать дальше. Они не подойдут, думала я, они не сделают больше ни шагу, ни те, ни другие, они просто будут стоять вот так и смотреть друг на друга, и единственным результатом этого жуткого утра будут сети, которые, судя по всему, удастся-таки спасти, но мы так и не узнаем, кто эти люди с той стороны, и каждую ночь будем ждать их возвращения, только теперь они будут осторожнее, – и тут я увидела, как Сережа медленно поднимает вверх руку и машет, а затем, нагнувшись, кладет ружье в снег и, сложив ладони рупором, кричит – не нам, а тем, другим, – что-то неслышное, потому что слова его немедленно сносит ветром, и делает еще несколько нерешительных шагов вперед.
Чтобы поймать в фокус ту, вторую, группу, мне всякий раз нужно метнуться взглядом, сдвинуть кадр, и несколько панических секунд я боюсь, что потеряла их, что пропущу какое-нибудь важное движение, как будто от меня зависит что-то, как будто, пока я смотрю – пристально, не отводя глаз, – ничего плохого не может случиться. Вот они, незнакомые трое, они всё ещё неуверенно топчутся на одном месте, а потом один из них всё-таки тоже поднимает руку и, освободившись от своего оружия, идет к Сереже.
Вот сейчас, наверное, он наконец перешел линию, думала я, разглядывая хорошо различимое теперь лицо незнакомого человека, закрытое черным военным респиратором; но в руках у него ничего нет, и стрелять сейчас папе ни к чему; кроме того, судя по всему, человек догадался, что эта линия, за которой он в безопасности, существует и что теперь она пройдена, потому что старался все время встать таким образом, чтобы между ним и островом оставался Сережа.
Я смотрела, как они разговаривают, как нешироко, аккуратно жестикулируют, как оборачиваются и смотрят в нашу сторону, как чуть позже к ним подходят остальные – Лёня, Андрей, и двое с той стороны. Я не знала, много ли прошло времени – десять минут или полчаса, и даже когда разговор, очевидно, подошел к концу, когда троица в камуфляжах и респираторах развернулась и отправилась к своему берегу, и потом, пока наши вынимали сети, пока шли назад, я всё стояла, прижав бинокль к лицу, боясь пошевелиться. А насколько окоченели пальцы, державшие бинокль, – до какой-то неживой, стеклянной хрупкости, – почувствовала уже после, когда Сережа шагнул на берег и сказал: «Мишка, сеть перехвати, надо повесить, запутается».
Позже, дома, папа кричал Сереже:
– Другой был уговор! Другой! Какого черта ты попёрся вперед! Они должны были дойти до бочки, надо было ждать, пока они сами не подойдут!
– Не подошли бы они, – устало отбивался Сережа, – ты же сам видел, не собирались они подходить.
– Ну и не подошли бы! – Папа выглядел плохо, лицо у него было серое, покрытое болезненной перламутровой испариной.
– С ними надо было поговорить, – сказал Сережа, – нам не нужна здесь война. А если б ты выстрелил в бочку, они бы тоже начали палить.
– Они с «калашами», все трое, Андреич, – примирительно вставил Лёня. – Куда нам против них с охотничьими ружьями. Из этих троих только у одного чёрта рожа умная, а двум другим думать нечем, услышали бы выстрел и разбираться бы не стали – в бочку, не в бочку, постреляли бы нас, как зайцев.
В стену дома постукивали вывешенные снаружи, постепенно застывающие на морозе сети, из которых никто еще не успел выбрать скудный улов этого дня, а мы сидели внутри, стараясь держаться поближе к печке, медленно оттаивая, отогревая застывшие руки чашками с дымящимся кипятком, и никак не могли согреться. Как только наступила первая пауза в разговоре, Наташа стукнула чайником по закопченной чугунной печной крышке и спросила:
– Ну что – вы закончили? А то, может, мы еще подождем? Что там у вас произошло?
– Ну, как… – сказал Лёня и посмотрел на свои руки – чашка прыгала в них, как сумасшедшая, – и почему-то улыбнулся, не смущенно, а даже, пожалуй, весело; и я неожиданно поняла, что ему всё это нравится: и прогулка с ружьями, и незнакомые «черти с калашами», и осторожные разговоры посреди озера, и даже собственный страх, и на контрасте с усталыми, измученными остальными Лёня – толстый, шумный Лёня со своими плоскими шутками, с детскими, загнутыми вверх ресницами, с пижонскими замашками – на самом деле получает удовольствие, или, скорее, – он в восторге.
– Вот какое дело… – сказал Лёня тем временем, затем, нагнувшись, поставил чашку на пол, возле своих ног, и повторил задумчиво: – Вот какое дело. Они ни черта нам не отдадут. Ни еды, ни лекарств, ни топлива – ни чер-та, – и обвел нас взглядом, явно смакуя тишину и выражения наших лиц.
Видно было, что Сережа собирается что-то возразить ему, но он только поднял предостерегающе широкую, всё ещё слегка прыгающую ладонь и добавил:
– Я не говорю, что они так сказали. Я говорю, что я понял. Они сказали: мол, загрузили тела в «шишигу» и отогнали подальше. А остальное барахло, сказали, вынесли на улицу и сожгли. Барахло. Только одежка на них не очень по размеру, а?
– Да ладно тебе, – хмуро отозвался Серёжа, – он же вроде сказал, они тоже погранцы, как Семеныч.
Лёня вдруг хихикнул – радостно, торжествующе, словно ждал именно этого возражения, а потом откинулся назад на скрипучей кровати и сложил руки на животе.
– Ты видел, как они держали автоматы? – спросил он, всё еще улыбаясь. – Никакие они не погранцы. Они вообще не военные. Это зеки, Серега. Может, я и не прав – но разговор у них такой. В общем, я почти уверен, это зеки. У них никого с собой нет – ни семей, никого, только они трое, и если мы хотим хоть что-нибудь получить с того берега – если они сами, конечно, от заразы там не помрут, – нам придется их перебить.
Так что в свободное от рыбной ловли время кто-нибудь – чаще папа и Мишка, но иногда и остальные, – бывало, и по нескольку раз в день взбирались теперь наверх по шаткой деревянной лестнице, чтобы, вернувшись, рассказать нам новости. Жгут матрасы и постельное белье, – говорил вернувшийся с крыши наблюдатель. Или: ковыряются с сетями – не похоже, чтобы они были опытные рыбаки. В один из таких дней Мишка скатился с лестницы поспешно, с грохотом, едва не поломав хлипкие, косо прибитые ступеньки, и, распахнув настежь входную дверь, возбужденно крикнул прямо с порога:
– Снегоход! У них снегоход!
А чуть позже мы смогли убедиться в этом сами, потому что трое незнакомых мужчин, поселившихся теперь в двух километрах от нас, буквально на следующий же день принялись разъезжать на этом снегоходе по озеру открыто и, как оказалось, совершенно бесцельно, просто для забавы, нисколько не прячась от наших глаз, – один сидел за рулем, второй стоял за его спиной, а третий шёл пешком, то и дело останавливаясь, пока двое ездоков нарезали вокруг него залихватские круги, вздымая клубы белесой снежной пыли.
– Это ж сколько у них бензина, у говнюков, – с яростным сожалением, зло сказал папа, наблюдая за этими нарочитыми, бессмысленными, бесшабашными играми, – где ж они его взяли, хотел бы я знать.
У них был не только бензин – у них теперь было всё, о чём мы могли только мечтать. Два – целых два – огромных, просторных дома, набитых полезными, незаменимыми вещами. У них были консервы и крупы, варенье и сахар, и оставшееся от погибших пограничников оружие, и прекрасные, надежные военные респираторы. И самые разнообразные рыболовные снасти, которые были им даже не нужны, потому что мы ни разу – ни разу – не видели, чтобы они ставили сети, им просто незачем было ловить эту проклятую, тощую зимнюю рыбу.
Им вообще ничего не нужно было делать, потому что наследство, свалившееся на них нечестно, несправедливо, случайно, обеспечило им верных несколько месяцев беззаботной, сытой жизни, за которой мы наблюдали на расстоянии, завистливо и горько, проклиная себя за нерешительность, потому что только теперь нам стало ясно, какую бездарную, глупую, роковую ошибку мы совершили, – ведь достаточно было подождать неделю, максимум – две, а потом мы просто обязаны были задушить в себе этот унизительный, тошнотворный, суеверный страх и пойти на тот берег, и взять всё, что было так необходимо нам, нашим детям – недоступное теперь и чужое, не наше.
На третий, кажется, день они зажарили козу. Я не знаю, как она умудрилась выжить в остывшем, нетопленном доме после того, как его обитатели умерли и перестали ухаживать за ней, доить ее, следить за тем, чтобы у нее была вода и пища, я вовсе ничего не знала о козах – никто из нас не знал. С крыши был виден только бесславный финал, легкомысленный шашлык, увенчавший её короткую и бессмысленную жизнь. Им не было нужно ее молоко – к чему оно трём взрослым мужикам, питавшимся тушенкой и макаронами из бездонных, щедрых, буквально свалившихся им на голову запасов? – им не хотелось возиться с ней, она была для них просто мясом, занятным разнообразием в рационе.
Спустившись с крыши, Серёжа сказал только: «козу жарят», – и хотя мы ни разу её не видели и не имели ни малейшего представления о том, пёстрая она или белая, сердитая или дружелюбная, все мы разом представили себе её освежёванную, насаженную на вертел осквернённую тушку, и невозможно было не чувствовать горечи, бессильного сожаления, потому что мы, конечно, отнеслись бы к ней, к этой безымянной козе, совершенно иначе – просто нам не предложили такого выбора.
Несмотря на всё это, мы ничего им не сделали – мы даже не строили таких планов, невзирая на Лёнино незнакомое, неприятное и, пожалуй, пугающее оживление, с которым он нет-нет, да заводил эти странные, повисающие в воздухе разговоры о том, что их всего трое, что нельзя позволить каким-то пришлым, сомнительным мужикам так нагло, так незаслуженно пользоваться всем, что осталось на том берегу и в чем так сильно нуждались мы сами, чтобы безболезненно дотянуть до весны, – только разговоры эти так и не получили поддержки.
Это было дико даже представить, не говоря уже о том, чтобы хладнокровно и неторопливо придумать и привести в исполнение какой-то план, какой-то спокойный, безличный способ расправиться с этими пришлыми, чужими мужчинами, о которых мы ничего не знали и которые, в сущности, ничего ещё не сделали нам плохого – кроме, пожалуй, того, что оказались смелее, расторопнее и удачливее нас.
Совершенно очевидно, им хватило осторожности, чтобы сделать противоположный берег снова пригодным для жизни, избавиться от тел, сжечь всё, что нужно было сжечь, и при этом не заразиться – потому что прошла уже неделя с момента, когда мы впервые увидели дым, а они всё так же бодро, жизнерадостно разгуливали с той стороны, живые и невредимые, а мы наблюдали за ними в бинокль, сменяя друг друга, дежурили по ночам, ставили сети с другой стороны озера, и кто-то из мужчин, обязательно с оружием, всегда оставался теперь с нами, на острове, просто на всякий случай. Случай этот представился довольно скоро.
Они пришли на восьмой день – будто так же, как и мы, какое-то время просто наблюдали, выжидали какой-то негласно необходимый карантинный срок, в течение которого нужно было понять, безопасно ли дышать с нами одним воздухом, и только убедившись в этом, признали нас годными для знакомства.
Мы заметили их еще издалека – в то утро впервые выкатилось яркое, нежданное солнце, к середине дня бесследно растворившее серые низкие облака, которые три месяца плотной непрозрачной крышкой висели над нашими головами и за которыми вдруг обнаружилось высокое и синее, чистое небо, и немедленно стало легче дышать, и даже всюду проникающий жадный мороз как будто посторонился и отступил на время – и, может быть, именно благодаря всему этому, увидев три темных силуэта на льду, на этой нашей нейтральной полосе, мы не испугались сразу и не предположили плохого, а просто наблюдали за их приближением скорее с любопытством, чем со страхом.
Окажись в этот день на острове Лёня, возможно, этот визит не состоялся бы вообще или закончился бы какой-нибудь бессмысленной перестрелкой, предупредительными выстрелами в воздух, но Лёни не было – еще утром он и остальные ушли на озеро, на другую его сторону, которую нам не видно было с берега, а с нами остался Андрей, вызывавшийся караулить чаще, чем другие, – рыбалка, судя по всему, вообще не очень-то ему нравилась, вся эта возня в холодной воде, долгие походы пешком туда и обратно, и он с удовольствием проводил время на крыше, защищенный от ветра огромной папиной плащ-палаткой, наброшенной прямо поверх толстой стеганой куртки, лениво постукивая по гулкому шиферу всякий раз, когда ему требовалось заново наполнить термос кипятком.
Я сидела возле окна, и поэтому, наверное, мы заметили их одновременно, я и Андрей; их появление на льду само по себе ничего еще не значило, потому что мы видели их на озере и раньше, они вообще не очень-то прятались, эти трое, упражняясь со снегоходом или исследуя остатки окаменевших на морозе рыболовных снастей, так что прежде, чем реагировать, надо было присмотреться к ним, понять, что именно они собираются делать.
Я встала коленями на продавленный матрас, положила локти на подоконник и приготовилась ждать. Где-то за моей спиной Марина с раздраженным грохотом мыла посуду в эмалированном тазу, а Ира терпеливо, монотонно уговаривала капризных, хныкающих детей выйти на улицу – в последнее время они сделались невыносимы, им было скучно здесь – нестерпимо скучно, без игрушек, без развлечений.
Они то плакали, то дрались между собой и требовали внимания, которого никто, кроме Иры, не готов был дать им, а потому они оба – и мальчик, и девочка – с какой-то цыплячьей настойчивостью следовали за ней всюду и больше всех остальных мучили именно её, и даже тревожно стояли под дверью всякий раз, когда ей случалось выходить без них из дома, – точно так же, как я следовала бы за Серёжей, если бы могла себе это позволить здесь, на глазах у всех, видит бог, я бы делала то же самое, если бы только было можно.
– Надо выйти погулять, – Ира повторила эту фразу, наверное, в третий или четвертый раз, с одной и той же убаюкивающей интонацией, заглушая их пронзительные, тонкоголосые протесты. – Сейчас мы оденемся и пойдем на улицу, да? Будем лепить снеговика.
У нее, должно быть, нервы, как канаты, подумала я, морщась от этого непрекращающегося, сверлящего шума; ровно в этот же момент Марина особенно яростно, железно громыхнула – и оборачиваться мне совсем расхотелось. Вместо этого я продолжила смотреть в окно, прислонившись лбом к холодному стеклу, и именно тогда, наконец, поняла, что трое мужчин на озере не гуляют бесцельно, а идут в нашу сторону, но, прежде чем я успела сказать или сделать что-то – что угодно, Андрей, скорее всего, тоже это понял.
Он не стал палить в воздух или кричать что-нибудь угрожающее, сложив руки рупором; на самом деле он не стал делать вообще ничего – просто снова постучал по крыше, разве что чуть громче и настойчивее, чем обычно, и Наташа, выбежавшая было на этот стук, почти сразу вернулась обратно и передала нам то, что он сказал ей:
– Там эти, трое… идут к нам. Надо бы за нашими сбегать, наверное?
Бежать было недалеко – требовалось просто спрыгнуть с мостков на лёд и обогнуть остров. Сделав несколько десятков шагов вдоль его заросшего кривыми деревьями каменистого бока, щурясь от слепящей, сверкающей на солнце белизны, я сразу же увидела Сережу, Мишку и остальных – они были от меня метрах в трехстах, не дальше. Я не стала кричать, чтобы звук моего голоса не отнесло ветром обратно, в сторону наших незваных гостей, и как-нибудь не настроило их на менее дружелюбный лад; почему-то я была уверена в том, что идут они – вот так, открыто, не прячась, совсем не случайно, и главное было сейчас не испортить ничего паникой и поспешностью, но, тем не менее, я не шла, а бежала – так быстро, как только могла, обжигая лёгкие ледяным воздухом.
Мужчины сидели на корточках возле вынутых на лёд сетей, издали напоминавших неопрятную кучу мокрых, выплюнутых озером водорослей, и, кажется, как раз выбирали из них рыбу – все, кроме Лёни; он-то и заметил меня первым, поспешно дёрнул Серёжу за рукав и быстро, на ходу снимая ружье с плеча, зашагал ко мне ещё до того, как остальные успели подняться на ноги.
Поравнявшись со мной, он не остановился и даже ни о чём не спросил меня, а, напротив, – ускорил шаг, тяжело, шумно дыша и грузно топая, так что я не стала ждать, пока Сережа, Мишка и папа догонят нас – они бросили и рыбу, и сети, и тоже побежали, – а вместо этого, круто развернувшись, последовала за Лёней, на ходу пытаясь придумать слова, которые бы заставили его – не остановиться, нет, – но хотя бы отказаться от готовности выстрелить сразу, в первое попавшееся незнакомое лицо; только он шёл слишком быстро, словно забыв об одышке и о дырке в животе, и я никак не могла нагнать его. К тому же, я совершенно не знала, что именно собираюсь ему сказать.
Чтобы вернуться на остров, надо было снова обойти его – Сережа оказался прав: камни, крепостной стеной наваленные по всему берегу, не позволили бы нам сделать этого ни в одном другом месте. Мы свернули – Лёня, а за ним и я, и на несколько десятков секунд оторвались от тех, кто спешил за нами; мои отвыкшие от движения слабые мышцы жалобно ныли, горло горело; я, кажется, дышу уже громче, чем он, кто бы мог подумать, что он вообще способен так быстро бегать, этот толстый, массивный человек, несущийся вперед, как бульдозер, с каждым выдохом выбрасывая в морозный воздух мутное густое облако пара, – из-за его широкой спины мне никак не удавалось разглядеть, что там происходит, на берегу, но я должна была обогнать его, должна была попасть туда первой, пока он не сделал что-нибудь такое, что потом уже никак не получится исправить. Я протянула руку, крепко вцепилась замёрзшими пальцами в плотный край его зимней куртки и рванула – от неожиданности он развернулся ко мне вполоборота, и тогда я увидела выражение его лица, в котором не было уже вообще ничего знакомого, оно было очень страшное, это лицо, и совершенно чужое.
Мне немедленно захотелось разжать пальцы, остановиться и никуда больше не бежать, остаться здесь, просто переждать всё, что обязательно сейчас произойдёт. «Пусти», – приказал он резко и зло, но вместо того, чтобы исполнить его приказание, я зачем-то повисла на нем, как клещ, задыхаясь, понимая, наконец, что именно должна сказать ему: «У тебя охотничье ружье, и ты успеешь выстрелить раз, может быть – два, и необязательно вообще попадешь; ты один, а их трое», но воздуха не было, и времени произносить все эти слова не было тоже, так что я просто яростно замотала головой. Свободной рукой – той, в которой не было ружья, – он сгрёб меня в охапку, тяжело, болезненно охнув, оторвал от земли и поволок дальше, вперёд, и именно так – в неестественном, насильственном объятии – мы взобрались на берег. И немедленно поняли, что опоздали, – потому что трое незнакомцев в камуфляжах уже стояли там, на мостках, ведущих в дом, а единственным препятствием между ними и входной дверью была одинокая фигура Андрея. Лёня поставил меня на снег и перестал дышать.
Ружье висело у Андрея за спиной. Спустившись с крыши, он не снял его с плеча, как будто всё время, в течение которого незнакомцы неторопливо переходили озеро, он просто стоял тут, на мостках, и ждал, пока они подойдут, – лицо у него было скорее удивленное, чем настороженное, кажется, он даже собирался что-то сказать, как-то их поприветствовать, и меня мгновенно, неприятно кольнуло воспоминание – совсем свежее, солёное и страшное. Я быстро взглянула на Лёню и поняла, что он тоже сейчас вспомнил именно об этом – сумеречная лесная дорога под Череповцом, и четверо мужчин, лениво вышедших прямо из леса, и дурацкий разговор ни о чём, и то, как веселый человек в лисьей шапке, не переставая улыбаться, почти по-приятельски положил руку ему на плечо, легко развернул к себе и быстро ударил ножом в бок – а может быть, Лёня вспомнил об этом сразу же, как только увидел меня на льду, и всё время, пока мы бежали назад, думал только об этом и ни о чём больше.
Он стоял, широко расставив ноги, сжимая в руках ружьё и совсем не дышал. Он сейчас просто молча выстрелит в ближайшую к нам камуфляжную спину, поняла я, а потом в следующую – и с такого расстояния точно не промахнётся, только третьего выстрела у него уже не будет, а он совсем не думает сейчас об этом, он вообще ни о чем сейчас уже не думает.
Я открыла рот, еще не зная, что именно буду делать, – не уверенная даже, что в этом остался хоть какой-нибудь смысл; Андрей уже заметил нас, увидел поднимающийся ствол Лёниного ружья, потому что выражение его лица изменилось, и три незваных гостя, стоявшие возле него на мостках, уже начали было оборачиваться назад, к озеру; вот сейчас, подумала я, прямо сейчас, – но тут дверь за спиной Андрея открылась и в проёме показалась Ира – без куртки, в одном свитере, и я услышала, как Лёня со свистом выпустил из лёгких воздух, потому что на руках у неё была девочка, Лёнина маленькая дочь, и в тот же самый момент тускло-черный масляный ствол резко нырнул вниз, опустился, прижатый Серёжиной ладонью. На берег уже поднимались папа и Мишка, а Серёжа крепко обнял Лёню за плечо и громко, приветливо сказал прямо в камуфляжные спины:
– Здорово, мужики!
Я смотрела на него во все глаза, и потому перемены, случившиеся в его лице, были заметны мне отчетливо: пока он перекладывал ружье в левую руку, пока тянул вперёд освободившуюся правую, ноздри у него по-прежнему были раздуты и дышал он всё так же тяжело, больше всего напоминая в эту минуту остановленный на полном ходу поезд, – но к моменту, когда их ладони встретились, это был уже прежний, знакомый Лёня, балагур и рубаха-парень, и вынужденное это рукопожатие вышло сердечным, словно встретились старые добрые знакомцы.
Пока мы стояли снаружи, на мостках, он был единственным, кто представился, – этот человек со странным именем. На самом деле, с момента, когда он обернулся и увидел нас, и до тех пор, пока мы не зашли в дом, только он один и разговаривал – переходя от одного к другому, он протягивал руку всё тем же непривычным, настойчивым жестом, повторял это непонятное слово и улыбался; он был крупный, ширококостный, с большими обветренными ладонями, красноватым, покрытым оспинами лицом и не по-северному чёрными и блестящими, словно две маслины, глазами, и вёл себя с нами, как дирижёр, управляющий растерянным, несыгранным оркестром; и хотя я уверена, что мы вовсе не собирались приглашать их зайти, именно из-за него каким-то непостижимым образом мы всё-таки оказались внутри сразу же, как только это знакомство закончилось, – кажется, он просто толкнул низкую дверь плечом и вошёл, и никто из нас – даже Ира, стоявшая в дверном проёме прямо у него на пути, – не успел ни задержать его, ни возразить.
Уже внутри, в перетопленной, душной комнате, он быстрым, неуловимым движением снял с плеча автомат и, наклонившись, задвинул его под ближайшую кровать, а затем отбросил расстеленный поверх кровати спальный мешок и сел на видавший виды полупрозрачный вытертый матрас – удобно, широко расставив ноги, чем немедленно напомнил мне Семёныча, всегда сидевшего на этом же самом месте с точно таким же выражением лица, – и я почти приготовилась услышать «ну что, нормально устроились? печка не дымит?», но вместо этого он сказал только:
И тогда я поняла, что это и был их план, поняла их напряженные, сосредоточенные лица – они знали, что, стоит им выйти на лед, те, другие, тоже покажутся.
Я смотрела сквозь примерзающий к щекам бинокль на медленное, бесконечно медленное сближение – три черные фигуры с одной стороны озера, три – с другой, словно за ночь кто-то незаметно для нас расположил посреди пейзажа огромное зеркало, а потом мне пришло в голову еще одно, такое же идиотское сравнение – потому что больше всего они напоминали сейчас опасливо, неохотно сходящихся дуэлянтов; хотела бы я знать, понимают ли те, другие, где именно проходит линия, невидимый барьер, за которым до них дотянется папин карабин.
Я увидела, что Сережа дошел, наконец, до деревянных опор с висящими на них сетями и остановился, что Леня с Андреем встали возле него, что даже пес, про которого я совсем забыла, на которого даже не смотрела, замер и больше не двигается, что чужие трое – все мужчины – какое-то время еще продолжают идти вперед, а потом все-таки понимают что-то и останавливаются тоже и долго – несколько нестерпимо длинных минут – стоят неподвижно, словно думая, что им делать дальше. Они не подойдут, думала я, они не сделают больше ни шагу, ни те, ни другие, они просто будут стоять вот так и смотреть друг на друга, и единственным результатом этого жуткого утра будут сети, которые, судя по всему, удастся-таки спасти, но мы так и не узнаем, кто эти люди с той стороны, и каждую ночь будем ждать их возвращения, только теперь они будут осторожнее, – и тут я увидела, как Сережа медленно поднимает вверх руку и машет, а затем, нагнувшись, кладет ружье в снег и, сложив ладони рупором, кричит – не нам, а тем, другим, – что-то неслышное, потому что слова его немедленно сносит ветром, и делает еще несколько нерешительных шагов вперед.
Чтобы поймать в фокус ту, вторую, группу, мне всякий раз нужно метнуться взглядом, сдвинуть кадр, и несколько панических секунд я боюсь, что потеряла их, что пропущу какое-нибудь важное движение, как будто от меня зависит что-то, как будто, пока я смотрю – пристально, не отводя глаз, – ничего плохого не может случиться. Вот они, незнакомые трое, они всё ещё неуверенно топчутся на одном месте, а потом один из них всё-таки тоже поднимает руку и, освободившись от своего оружия, идет к Сереже.
Вот сейчас, наверное, он наконец перешел линию, думала я, разглядывая хорошо различимое теперь лицо незнакомого человека, закрытое черным военным респиратором; но в руках у него ничего нет, и стрелять сейчас папе ни к чему; кроме того, судя по всему, человек догадался, что эта линия, за которой он в безопасности, существует и что теперь она пройдена, потому что старался все время встать таким образом, чтобы между ним и островом оставался Сережа.
Я смотрела, как они разговаривают, как нешироко, аккуратно жестикулируют, как оборачиваются и смотрят в нашу сторону, как чуть позже к ним подходят остальные – Лёня, Андрей, и двое с той стороны. Я не знала, много ли прошло времени – десять минут или полчаса, и даже когда разговор, очевидно, подошел к концу, когда троица в камуфляжах и респираторах развернулась и отправилась к своему берегу, и потом, пока наши вынимали сети, пока шли назад, я всё стояла, прижав бинокль к лицу, боясь пошевелиться. А насколько окоченели пальцы, державшие бинокль, – до какой-то неживой, стеклянной хрупкости, – почувствовала уже после, когда Сережа шагнул на берег и сказал: «Мишка, сеть перехвати, надо повесить, запутается».
Позже, дома, папа кричал Сереже:
– Другой был уговор! Другой! Какого черта ты попёрся вперед! Они должны были дойти до бочки, надо было ждать, пока они сами не подойдут!
– Не подошли бы они, – устало отбивался Сережа, – ты же сам видел, не собирались они подходить.
– Ну и не подошли бы! – Папа выглядел плохо, лицо у него было серое, покрытое болезненной перламутровой испариной.
– С ними надо было поговорить, – сказал Сережа, – нам не нужна здесь война. А если б ты выстрелил в бочку, они бы тоже начали палить.
– Они с «калашами», все трое, Андреич, – примирительно вставил Лёня. – Куда нам против них с охотничьими ружьями. Из этих троих только у одного чёрта рожа умная, а двум другим думать нечем, услышали бы выстрел и разбираться бы не стали – в бочку, не в бочку, постреляли бы нас, как зайцев.
В стену дома постукивали вывешенные снаружи, постепенно застывающие на морозе сети, из которых никто еще не успел выбрать скудный улов этого дня, а мы сидели внутри, стараясь держаться поближе к печке, медленно оттаивая, отогревая застывшие руки чашками с дымящимся кипятком, и никак не могли согреться. Как только наступила первая пауза в разговоре, Наташа стукнула чайником по закопченной чугунной печной крышке и спросила:
– Ну что – вы закончили? А то, может, мы еще подождем? Что там у вас произошло?
– Ну, как… – сказал Лёня и посмотрел на свои руки – чашка прыгала в них, как сумасшедшая, – и почему-то улыбнулся, не смущенно, а даже, пожалуй, весело; и я неожиданно поняла, что ему всё это нравится: и прогулка с ружьями, и незнакомые «черти с калашами», и осторожные разговоры посреди озера, и даже собственный страх, и на контрасте с усталыми, измученными остальными Лёня – толстый, шумный Лёня со своими плоскими шутками, с детскими, загнутыми вверх ресницами, с пижонскими замашками – на самом деле получает удовольствие, или, скорее, – он в восторге.
– Вот какое дело… – сказал Лёня тем временем, затем, нагнувшись, поставил чашку на пол, возле своих ног, и повторил задумчиво: – Вот какое дело. Они ни черта нам не отдадут. Ни еды, ни лекарств, ни топлива – ни чер-та, – и обвел нас взглядом, явно смакуя тишину и выражения наших лиц.
Видно было, что Сережа собирается что-то возразить ему, но он только поднял предостерегающе широкую, всё ещё слегка прыгающую ладонь и добавил:
– Я не говорю, что они так сказали. Я говорю, что я понял. Они сказали: мол, загрузили тела в «шишигу» и отогнали подальше. А остальное барахло, сказали, вынесли на улицу и сожгли. Барахло. Только одежка на них не очень по размеру, а?
– Да ладно тебе, – хмуро отозвался Серёжа, – он же вроде сказал, они тоже погранцы, как Семеныч.
Лёня вдруг хихикнул – радостно, торжествующе, словно ждал именно этого возражения, а потом откинулся назад на скрипучей кровати и сложил руки на животе.
– Ты видел, как они держали автоматы? – спросил он, всё еще улыбаясь. – Никакие они не погранцы. Они вообще не военные. Это зеки, Серега. Может, я и не прав – но разговор у них такой. В общем, я почти уверен, это зеки. У них никого с собой нет – ни семей, никого, только они трое, и если мы хотим хоть что-нибудь получить с того берега – если они сами, конечно, от заразы там не помрут, – нам придется их перебить.
* * *
Не случилось ни того, ни другого – видимо, нашим новым соседям просто не суждено было погибнуть ни от смертельно опасной зараженной среды, в которую они так беспечно вломились, ни – тем более – от нашей руки. Всю следующую неделю они деловито, весело копошились на том берегу, приводя в порядок своё новое хозяйство, – оказалось, что, усевшись на невысокой крыше нашего дома с биноклем в руке, всё-таки можно разглядеть и широкие просторные избы, и пространство перед ними, и даже то место у самой кромки леса, где мы спрятали наши бесполезные теперь машины.Так что в свободное от рыбной ловли время кто-нибудь – чаще папа и Мишка, но иногда и остальные, – бывало, и по нескольку раз в день взбирались теперь наверх по шаткой деревянной лестнице, чтобы, вернувшись, рассказать нам новости. Жгут матрасы и постельное белье, – говорил вернувшийся с крыши наблюдатель. Или: ковыряются с сетями – не похоже, чтобы они были опытные рыбаки. В один из таких дней Мишка скатился с лестницы поспешно, с грохотом, едва не поломав хлипкие, косо прибитые ступеньки, и, распахнув настежь входную дверь, возбужденно крикнул прямо с порога:
– Снегоход! У них снегоход!
А чуть позже мы смогли убедиться в этом сами, потому что трое незнакомых мужчин, поселившихся теперь в двух километрах от нас, буквально на следующий же день принялись разъезжать на этом снегоходе по озеру открыто и, как оказалось, совершенно бесцельно, просто для забавы, нисколько не прячась от наших глаз, – один сидел за рулем, второй стоял за его спиной, а третий шёл пешком, то и дело останавливаясь, пока двое ездоков нарезали вокруг него залихватские круги, вздымая клубы белесой снежной пыли.
– Это ж сколько у них бензина, у говнюков, – с яростным сожалением, зло сказал папа, наблюдая за этими нарочитыми, бессмысленными, бесшабашными играми, – где ж они его взяли, хотел бы я знать.
У них был не только бензин – у них теперь было всё, о чём мы могли только мечтать. Два – целых два – огромных, просторных дома, набитых полезными, незаменимыми вещами. У них были консервы и крупы, варенье и сахар, и оставшееся от погибших пограничников оружие, и прекрасные, надежные военные респираторы. И самые разнообразные рыболовные снасти, которые были им даже не нужны, потому что мы ни разу – ни разу – не видели, чтобы они ставили сети, им просто незачем было ловить эту проклятую, тощую зимнюю рыбу.
Им вообще ничего не нужно было делать, потому что наследство, свалившееся на них нечестно, несправедливо, случайно, обеспечило им верных несколько месяцев беззаботной, сытой жизни, за которой мы наблюдали на расстоянии, завистливо и горько, проклиная себя за нерешительность, потому что только теперь нам стало ясно, какую бездарную, глупую, роковую ошибку мы совершили, – ведь достаточно было подождать неделю, максимум – две, а потом мы просто обязаны были задушить в себе этот унизительный, тошнотворный, суеверный страх и пойти на тот берег, и взять всё, что было так необходимо нам, нашим детям – недоступное теперь и чужое, не наше.
На третий, кажется, день они зажарили козу. Я не знаю, как она умудрилась выжить в остывшем, нетопленном доме после того, как его обитатели умерли и перестали ухаживать за ней, доить ее, следить за тем, чтобы у нее была вода и пища, я вовсе ничего не знала о козах – никто из нас не знал. С крыши был виден только бесславный финал, легкомысленный шашлык, увенчавший её короткую и бессмысленную жизнь. Им не было нужно ее молоко – к чему оно трём взрослым мужикам, питавшимся тушенкой и макаронами из бездонных, щедрых, буквально свалившихся им на голову запасов? – им не хотелось возиться с ней, она была для них просто мясом, занятным разнообразием в рационе.
Спустившись с крыши, Серёжа сказал только: «козу жарят», – и хотя мы ни разу её не видели и не имели ни малейшего представления о том, пёстрая она или белая, сердитая или дружелюбная, все мы разом представили себе её освежёванную, насаженную на вертел осквернённую тушку, и невозможно было не чувствовать горечи, бессильного сожаления, потому что мы, конечно, отнеслись бы к ней, к этой безымянной козе, совершенно иначе – просто нам не предложили такого выбора.
Несмотря на всё это, мы ничего им не сделали – мы даже не строили таких планов, невзирая на Лёнино незнакомое, неприятное и, пожалуй, пугающее оживление, с которым он нет-нет, да заводил эти странные, повисающие в воздухе разговоры о том, что их всего трое, что нельзя позволить каким-то пришлым, сомнительным мужикам так нагло, так незаслуженно пользоваться всем, что осталось на том берегу и в чем так сильно нуждались мы сами, чтобы безболезненно дотянуть до весны, – только разговоры эти так и не получили поддержки.
Это было дико даже представить, не говоря уже о том, чтобы хладнокровно и неторопливо придумать и привести в исполнение какой-то план, какой-то спокойный, безличный способ расправиться с этими пришлыми, чужими мужчинами, о которых мы ничего не знали и которые, в сущности, ничего ещё не сделали нам плохого – кроме, пожалуй, того, что оказались смелее, расторопнее и удачливее нас.
Совершенно очевидно, им хватило осторожности, чтобы сделать противоположный берег снова пригодным для жизни, избавиться от тел, сжечь всё, что нужно было сжечь, и при этом не заразиться – потому что прошла уже неделя с момента, когда мы впервые увидели дым, а они всё так же бодро, жизнерадостно разгуливали с той стороны, живые и невредимые, а мы наблюдали за ними в бинокль, сменяя друг друга, дежурили по ночам, ставили сети с другой стороны озера, и кто-то из мужчин, обязательно с оружием, всегда оставался теперь с нами, на острове, просто на всякий случай. Случай этот представился довольно скоро.
Они пришли на восьмой день – будто так же, как и мы, какое-то время просто наблюдали, выжидали какой-то негласно необходимый карантинный срок, в течение которого нужно было понять, безопасно ли дышать с нами одним воздухом, и только убедившись в этом, признали нас годными для знакомства.
Мы заметили их еще издалека – в то утро впервые выкатилось яркое, нежданное солнце, к середине дня бесследно растворившее серые низкие облака, которые три месяца плотной непрозрачной крышкой висели над нашими головами и за которыми вдруг обнаружилось высокое и синее, чистое небо, и немедленно стало легче дышать, и даже всюду проникающий жадный мороз как будто посторонился и отступил на время – и, может быть, именно благодаря всему этому, увидев три темных силуэта на льду, на этой нашей нейтральной полосе, мы не испугались сразу и не предположили плохого, а просто наблюдали за их приближением скорее с любопытством, чем со страхом.
Окажись в этот день на острове Лёня, возможно, этот визит не состоялся бы вообще или закончился бы какой-нибудь бессмысленной перестрелкой, предупредительными выстрелами в воздух, но Лёни не было – еще утром он и остальные ушли на озеро, на другую его сторону, которую нам не видно было с берега, а с нами остался Андрей, вызывавшийся караулить чаще, чем другие, – рыбалка, судя по всему, вообще не очень-то ему нравилась, вся эта возня в холодной воде, долгие походы пешком туда и обратно, и он с удовольствием проводил время на крыше, защищенный от ветра огромной папиной плащ-палаткой, наброшенной прямо поверх толстой стеганой куртки, лениво постукивая по гулкому шиферу всякий раз, когда ему требовалось заново наполнить термос кипятком.
Я сидела возле окна, и поэтому, наверное, мы заметили их одновременно, я и Андрей; их появление на льду само по себе ничего еще не значило, потому что мы видели их на озере и раньше, они вообще не очень-то прятались, эти трое, упражняясь со снегоходом или исследуя остатки окаменевших на морозе рыболовных снастей, так что прежде, чем реагировать, надо было присмотреться к ним, понять, что именно они собираются делать.
Я встала коленями на продавленный матрас, положила локти на подоконник и приготовилась ждать. Где-то за моей спиной Марина с раздраженным грохотом мыла посуду в эмалированном тазу, а Ира терпеливо, монотонно уговаривала капризных, хныкающих детей выйти на улицу – в последнее время они сделались невыносимы, им было скучно здесь – нестерпимо скучно, без игрушек, без развлечений.
Они то плакали, то дрались между собой и требовали внимания, которого никто, кроме Иры, не готов был дать им, а потому они оба – и мальчик, и девочка – с какой-то цыплячьей настойчивостью следовали за ней всюду и больше всех остальных мучили именно её, и даже тревожно стояли под дверью всякий раз, когда ей случалось выходить без них из дома, – точно так же, как я следовала бы за Серёжей, если бы могла себе это позволить здесь, на глазах у всех, видит бог, я бы делала то же самое, если бы только было можно.
– Надо выйти погулять, – Ира повторила эту фразу, наверное, в третий или четвертый раз, с одной и той же убаюкивающей интонацией, заглушая их пронзительные, тонкоголосые протесты. – Сейчас мы оденемся и пойдем на улицу, да? Будем лепить снеговика.
У нее, должно быть, нервы, как канаты, подумала я, морщась от этого непрекращающегося, сверлящего шума; ровно в этот же момент Марина особенно яростно, железно громыхнула – и оборачиваться мне совсем расхотелось. Вместо этого я продолжила смотреть в окно, прислонившись лбом к холодному стеклу, и именно тогда, наконец, поняла, что трое мужчин на озере не гуляют бесцельно, а идут в нашу сторону, но, прежде чем я успела сказать или сделать что-то – что угодно, Андрей, скорее всего, тоже это понял.
Он не стал палить в воздух или кричать что-нибудь угрожающее, сложив руки рупором; на самом деле он не стал делать вообще ничего – просто снова постучал по крыше, разве что чуть громче и настойчивее, чем обычно, и Наташа, выбежавшая было на этот стук, почти сразу вернулась обратно и передала нам то, что он сказал ей:
– Там эти, трое… идут к нам. Надо бы за нашими сбегать, наверное?
Бежать было недалеко – требовалось просто спрыгнуть с мостков на лёд и обогнуть остров. Сделав несколько десятков шагов вдоль его заросшего кривыми деревьями каменистого бока, щурясь от слепящей, сверкающей на солнце белизны, я сразу же увидела Сережу, Мишку и остальных – они были от меня метрах в трехстах, не дальше. Я не стала кричать, чтобы звук моего голоса не отнесло ветром обратно, в сторону наших незваных гостей, и как-нибудь не настроило их на менее дружелюбный лад; почему-то я была уверена в том, что идут они – вот так, открыто, не прячась, совсем не случайно, и главное было сейчас не испортить ничего паникой и поспешностью, но, тем не менее, я не шла, а бежала – так быстро, как только могла, обжигая лёгкие ледяным воздухом.
Мужчины сидели на корточках возле вынутых на лёд сетей, издали напоминавших неопрятную кучу мокрых, выплюнутых озером водорослей, и, кажется, как раз выбирали из них рыбу – все, кроме Лёни; он-то и заметил меня первым, поспешно дёрнул Серёжу за рукав и быстро, на ходу снимая ружье с плеча, зашагал ко мне ещё до того, как остальные успели подняться на ноги.
Поравнявшись со мной, он не остановился и даже ни о чём не спросил меня, а, напротив, – ускорил шаг, тяжело, шумно дыша и грузно топая, так что я не стала ждать, пока Сережа, Мишка и папа догонят нас – они бросили и рыбу, и сети, и тоже побежали, – а вместо этого, круто развернувшись, последовала за Лёней, на ходу пытаясь придумать слова, которые бы заставили его – не остановиться, нет, – но хотя бы отказаться от готовности выстрелить сразу, в первое попавшееся незнакомое лицо; только он шёл слишком быстро, словно забыв об одышке и о дырке в животе, и я никак не могла нагнать его. К тому же, я совершенно не знала, что именно собираюсь ему сказать.
Чтобы вернуться на остров, надо было снова обойти его – Сережа оказался прав: камни, крепостной стеной наваленные по всему берегу, не позволили бы нам сделать этого ни в одном другом месте. Мы свернули – Лёня, а за ним и я, и на несколько десятков секунд оторвались от тех, кто спешил за нами; мои отвыкшие от движения слабые мышцы жалобно ныли, горло горело; я, кажется, дышу уже громче, чем он, кто бы мог подумать, что он вообще способен так быстро бегать, этот толстый, массивный человек, несущийся вперед, как бульдозер, с каждым выдохом выбрасывая в морозный воздух мутное густое облако пара, – из-за его широкой спины мне никак не удавалось разглядеть, что там происходит, на берегу, но я должна была обогнать его, должна была попасть туда первой, пока он не сделал что-нибудь такое, что потом уже никак не получится исправить. Я протянула руку, крепко вцепилась замёрзшими пальцами в плотный край его зимней куртки и рванула – от неожиданности он развернулся ко мне вполоборота, и тогда я увидела выражение его лица, в котором не было уже вообще ничего знакомого, оно было очень страшное, это лицо, и совершенно чужое.
Мне немедленно захотелось разжать пальцы, остановиться и никуда больше не бежать, остаться здесь, просто переждать всё, что обязательно сейчас произойдёт. «Пусти», – приказал он резко и зло, но вместо того, чтобы исполнить его приказание, я зачем-то повисла на нем, как клещ, задыхаясь, понимая, наконец, что именно должна сказать ему: «У тебя охотничье ружье, и ты успеешь выстрелить раз, может быть – два, и необязательно вообще попадешь; ты один, а их трое», но воздуха не было, и времени произносить все эти слова не было тоже, так что я просто яростно замотала головой. Свободной рукой – той, в которой не было ружья, – он сгрёб меня в охапку, тяжело, болезненно охнув, оторвал от земли и поволок дальше, вперёд, и именно так – в неестественном, насильственном объятии – мы взобрались на берег. И немедленно поняли, что опоздали, – потому что трое незнакомцев в камуфляжах уже стояли там, на мостках, ведущих в дом, а единственным препятствием между ними и входной дверью была одинокая фигура Андрея. Лёня поставил меня на снег и перестал дышать.
Ружье висело у Андрея за спиной. Спустившись с крыши, он не снял его с плеча, как будто всё время, в течение которого незнакомцы неторопливо переходили озеро, он просто стоял тут, на мостках, и ждал, пока они подойдут, – лицо у него было скорее удивленное, чем настороженное, кажется, он даже собирался что-то сказать, как-то их поприветствовать, и меня мгновенно, неприятно кольнуло воспоминание – совсем свежее, солёное и страшное. Я быстро взглянула на Лёню и поняла, что он тоже сейчас вспомнил именно об этом – сумеречная лесная дорога под Череповцом, и четверо мужчин, лениво вышедших прямо из леса, и дурацкий разговор ни о чём, и то, как веселый человек в лисьей шапке, не переставая улыбаться, почти по-приятельски положил руку ему на плечо, легко развернул к себе и быстро ударил ножом в бок – а может быть, Лёня вспомнил об этом сразу же, как только увидел меня на льду, и всё время, пока мы бежали назад, думал только об этом и ни о чём больше.
Он стоял, широко расставив ноги, сжимая в руках ружьё и совсем не дышал. Он сейчас просто молча выстрелит в ближайшую к нам камуфляжную спину, поняла я, а потом в следующую – и с такого расстояния точно не промахнётся, только третьего выстрела у него уже не будет, а он совсем не думает сейчас об этом, он вообще ни о чем сейчас уже не думает.
Я открыла рот, еще не зная, что именно буду делать, – не уверенная даже, что в этом остался хоть какой-нибудь смысл; Андрей уже заметил нас, увидел поднимающийся ствол Лёниного ружья, потому что выражение его лица изменилось, и три незваных гостя, стоявшие возле него на мостках, уже начали было оборачиваться назад, к озеру; вот сейчас, подумала я, прямо сейчас, – но тут дверь за спиной Андрея открылась и в проёме показалась Ира – без куртки, в одном свитере, и я услышала, как Лёня со свистом выпустил из лёгких воздух, потому что на руках у неё была девочка, Лёнина маленькая дочь, и в тот же самый момент тускло-черный масляный ствол резко нырнул вниз, опустился, прижатый Серёжиной ладонью. На берег уже поднимались папа и Мишка, а Серёжа крепко обнял Лёню за плечо и громко, приветливо сказал прямо в камуфляжные спины:
– Здорово, мужики!
* * *
У него было странное имя – Анчутка. Он так и сказал: «анчутка», – и широко, обезоруживающе улыбнулся, и протянул Лёне руку – ладонью вниз, и даже нетерпеливо потряс этой ладонью в воздухе, будто говоря – ну давай, пожми ее, чего ты ждёшь, так что Лёне пришлось принять эту требовательную ладонь и сжать её, а что ещё ему оставалось.Я смотрела на него во все глаза, и потому перемены, случившиеся в его лице, были заметны мне отчетливо: пока он перекладывал ружье в левую руку, пока тянул вперёд освободившуюся правую, ноздри у него по-прежнему были раздуты и дышал он всё так же тяжело, больше всего напоминая в эту минуту остановленный на полном ходу поезд, – но к моменту, когда их ладони встретились, это был уже прежний, знакомый Лёня, балагур и рубаха-парень, и вынужденное это рукопожатие вышло сердечным, словно встретились старые добрые знакомцы.
Пока мы стояли снаружи, на мостках, он был единственным, кто представился, – этот человек со странным именем. На самом деле, с момента, когда он обернулся и увидел нас, и до тех пор, пока мы не зашли в дом, только он один и разговаривал – переходя от одного к другому, он протягивал руку всё тем же непривычным, настойчивым жестом, повторял это непонятное слово и улыбался; он был крупный, ширококостный, с большими обветренными ладонями, красноватым, покрытым оспинами лицом и не по-северному чёрными и блестящими, словно две маслины, глазами, и вёл себя с нами, как дирижёр, управляющий растерянным, несыгранным оркестром; и хотя я уверена, что мы вовсе не собирались приглашать их зайти, именно из-за него каким-то непостижимым образом мы всё-таки оказались внутри сразу же, как только это знакомство закончилось, – кажется, он просто толкнул низкую дверь плечом и вошёл, и никто из нас – даже Ира, стоявшая в дверном проёме прямо у него на пути, – не успел ни задержать его, ни возразить.
Уже внутри, в перетопленной, душной комнате, он быстрым, неуловимым движением снял с плеча автомат и, наклонившись, задвинул его под ближайшую кровать, а затем отбросил расстеленный поверх кровати спальный мешок и сел на видавший виды полупрозрачный вытертый матрас – удобно, широко расставив ноги, чем немедленно напомнил мне Семёныча, всегда сидевшего на этом же самом месте с точно таким же выражением лица, – и я почти приготовилась услышать «ну что, нормально устроились? печка не дымит?», но вместо этого он сказал только: