Дав и Сириск, введенные в комедию для того, чтобы дать первоначальный толчок развитию интриги, в то же время рельефно обрисованы в противопоставлении друг другу: первый - грубоватый тугодум, второй значительно деликатнее и образованнее. Таким образом, в пределах одной маски раба Дав и Сириек контрастируют по нраву, создавая этим дополнительный фон для изображения характера главных персонажей.
   Возвращаясь к приведенным выше словам Онисима, мы имеем полное право видеть в "Третейском суде" доказательство их справедливости: собственный нрав и есть для каждого его бог и его судьба. При всем мастерстве Менандра в построении сюжета этой комедии, в распоряжении традиционными приемами ведения интриги основное внимание он уделяет изображению характеров, которые, в конечном счете, оттесняют на второй план скопление случайностей, призванных разрешить семейный конфликт. Конечно, необходимость признать себя отцом внебрачного ребенка значительно обостряет чувствительность Харисия к горю его жены, а обретение в ней также матери собственного сына освобождает его от всех сомнений. Но не следует забывать, что последний удар по самонадеянности Харисия наносит услышанная им речь Памфилы, и что верность супруги заставляет молодого человека пренебречь всеми препятствиями на пути к их соединению (Т. 927-932).
   9.
   "О Менандр и жизнь! Кто из вас кому подражал?" - это знаменитое восклицание Аристофана Византийского представляется нам после ознакомления с творчеством великого афинского комедиографа и справедливым и несправедливым.
   Оно справедливо, потому что в построении сюжета и экспозиции образов Менандр исходил из реальных предпосылок афинского (и шире - общегреческого) быта в последние десятилетия IV в. Здесь, в этом быту, с богатством известного всей округе Каллиппида соседствовала бедность Кнемона и Горгия, и старой женщине, не имеющей средств к существованию, чтобы хоть как-то устроить жизнь своей воспитанницы, приходилось отдавать ее на содержание разжившемуся в далеких походах воину. Но и молодой человек, ушедший воевать, чтобы обеспечить приданым неимущую сестру и сам выбившийся в богачи из бедняков, - такая же принадлежность греческого быта, как девушка, захваченная в плен в одной из бесчисленных войн этого времени и выставленная для продажи на рабском рынке. Здесь, в этом быту, никто не считал предосудительным для неженатого мужчины или для старого холостяка держать в доме бесправную сожительницу, но и молодой муж, деливший свои объятья между женой и привлекательной гетерой, ни у кого не вызывал удивления.
   Оценка Аристофана Византийского справедлива потому, что весь этот люд, обряженный в традиционные комические маски, поражал античного зрителя, как он восхищает современного читателя, своей нестандартностью, несводимостью к сценическому стереотипу. В согласии с этим стереотипом молодому человеку из богатой семьи положено срывать с жизни цветы удовольствия, совращая без зазрения совести окрестных девушек, - и как не похож на такого вертопраха Мосхион из "Самиянки", или его тезка из Каирского папируса, равно как Фидий из "Героя" или безымянный юноша из "Земледельца". Стереотип знал скупого отца, всячески противодействующего увлечениям сына, - Менандр выводит на сцену благородных родителей, сочувствующих голосу юного чувства, - Каллиппид в "Брюзге", Хэрестрат в "Щите", Лахет в Каирском папирусе, отец в "Кифаристе". Стереотип знал пройдоху-раба, одно стандартное имя которого Гета или Дав - внушало мысль о хитрости и обмане, - но Гета в "Брюзге" никого не обманывает, как не делает этого Гета в "Ненавистном", полный сочувствия к своему безответно влюбленному хозяину, а Дав в "Герое" отличается чувствительностью, вовсе не подобающей людям его сословия. Стереотип знал хвастливого воина и разлучницу-гетеру, - Менандр противопоставляет им Пояемона и Фрасонида, Хрисиду и Габротонон.
   Оценка Аристофана Византийского справедлива потому, что взятые из жизни типы чувствуют себя в театре Менандра легко и непринужденно. Мы видим их то входящими на сцену в оживленной беседе, может быть, даже в споре друг с другом - и нам не требуется длинного объяснения, о чем они говорят и почему так думают: все понятно с первых же слов. То мы слышим, как, выходя из дому, тот или другой персонаж отдает какие-то распоряжения оставшимся внутри, - мы понимаем условность этого приема, но мы понимаем также, что несколько сказанных слов позволяют человеку вести себя дальше так, как он вел бы себя в жизни. Мы прислушиваемся к их речи и замечаем различия, характерные для определенного нрава, социального положения, культурного уровня говорящего.
   Вот в трудную для него минуту Горгий, озабоченный сохранением чести своей сводной сестры, должен отвадить от ее дома богатого молодого человека ("Брюзга"). Работяга-поселянин сознает превосходство, которое имеет над ним в социальном отношении Сострат, и поэтому старается строить свою речь как можно более осторожно и в то же время "по-ученому": пусть богатый щеголь знает, что и мы, бедняки, не лыком шиты. Поэтому Горгий начинает с пространного рассуждения на общеморальные темы, уснащенного риторическими антитезами ("и у счастливых и у бедствующих есть некий предел", 272 сл., "у счастливого дела процветают до тех пор, пока... - живущим же бедно остается рассчитывать на лучшую долю", 274/76-280/83) и завершает свой монолог моральным назиданием, обращенным в самой общей форме к Сострату. И даже самую суть "обвинения" Горгий начинает с обходительного "Мне кажется"... (289).
   В той же комедии языковыми средствами создается образ парасита Хэреи: его речь, отличающаяся повторением одних и тех же слов ("влюбился влюбиться - влюбится", 52, 53, 59; "тотчас", 52, 59, "быстро", 52, 63), выдает его умственную ограниченность. Гораздо выразительнее язык у повара Сикона, носителя фольклорной речевой стихии. Здесь любовь к ярким образам (повар, который тащит барашка, как баржу на буксире, чувствует себя так, как будто он изрублен на мелкие куски непослушным животным, 398 сл.) и поговоркам ("в бой вступить с собакою в колодце", 634), к неожиданным поворотам мысли (пусть женщины приносят возлияния богам, чтобы Кнемона вытащили из колодца... неудачно, охромевшим, искалеченным, 661 сл.) и необычным сложным словам, трудно поддающимся стихотворному переводу (Сикон просит у Кнемона некую "горшкокастрюлю", в ответ на что становится "размятым, как глина", 505, 515).
   Индивидуальный склад характера Никерата в "Самиянке" передается его краткими, как будто рублеными фразами (98-101, 416-420), на фоне которых особенно выразительно звучит поистине фейерверк красноречия, когда он клеймит мнимое преступление Мосхиона (507-513).
   Особо следует сказать о месте, которое занимают в комедии Менандра приметы трагического стиля. Наряду с совершенно очевидным пародированием трагедийной ситуации (как, например, в "Щите", 407-432, в "Третейском суде", 1123-1126), мы встретим в его комедиях примеры по-настоящему серьезного использования трагической лексики и фразеологии. Амплитуда ее применения достаточно обширна: от сцены узнавания в "Остриженной" и монологов Демеи в "Самиянке" до коротенького "Ты моя!" при встрече Демеи с Кратией в "Ненавистном" (214), - этими словами выражают свою радость при неожиданном опознании или свидании после долгой разлуки многочисленные герои Еврипида (Менелай и Елена, Орест и Ифигения, Ион и Креуса), и в одном коротком восклицании умещается целая гамма чувств, понятных каждому зрителю или читателю. Поистине, "О Менандр и жизнь! Кто из вас кому подражал?" В чем же можно усмотреть несправедливость этой оценки?
   В том, во-первых, что на редкость жизненные типы Менандра выступают, как правило, в условных, стандартных, далеких от жизни ситуациях. Если принять всерьез исходные предпосылки сюжета в менандровских комедиях, то надо признать, что в каждом втором афинском доме девушка-невеста подвергалась насилию, рожала внебрачного ребенка и подкидывала его, для того чтобы со временем - через год или через восемнадцать лет - узнать в своем собственном муже бывшего насильника. Надо признать, что молодые афиняне, со своей стороны, ни о чем другом не заботились, как о том, чтобы пробраться ночью на женский праздник, овладеть незнакомой девушкой и невольно оставить ей на память о себе какой-нибудь перстень, по которому они, опять же со временем, будут опознаны. Сюжетная схема менандровской комедии откровенно условна, может быть, более условна, чем в комедии аристофановской. Там всякому ясно, что изображается такое, чего заведомо не может быть: путешествие в загробное царство и строительство птичьего города, сепаратный мир, заключенный одним афинянином со всей Грецией, и всегреческая женская забастовка против войны. Здесь, у Менандра, изображаются события, ничуть не противоречащие реальности: вполне возможны и нападение на девушку где-нибудь в Бравроне, и добрачная беременность, и встреча родителей с потерянными некогда детьми. И в то же время все эти события, взятые вместе, создают несомненно условную, вневременную и внепространственную схему, одним своим существованием предопределяющую иллюзорный счастливый конец.
   Оценка Аристофана Византийского несправедлива, во-вторых, потому, что при всей жизненности чувств, руководящих поведением героев Менандра, любовь и ненависть, ревность и раскаяние, благодарность и недоверие, возникающие отсюда конфликты разрешаются с завидной легкостью. Если два молодых человека спорят за любовь девушки, то либо их соперничество - плод недоразумения ("Двойной обман", Горанский папирус), либо предполагаемый соперник оказывается братом девушки ("Остриженная") или самого влюбленного ("Сикионец"). Если аналогичный спор возникает между отцом и сыном, он оказывается мнимым ("Самиянка"). Древнейший комедийный мотив "добывание возлюбленной", предполагающий обман отца или сводника, заменяется в "Брюзге" честными стараниями Сострата, а в "Щите" превращается в "вызволение" девушки, которое, кстати, становится ненужным в связи с появлением мнимо умершего Клеострата. Завязавшиеся конфликты получают в комедии Менандра иллюзорное разрешение, и для этого создается целый ряд предпосылок, носящих опять же утопический характер: бесправная девушка-подкидыш находит отца, богатого и полноправного гражданина, устраивающего ее судьбу, отсутствие приданого не является препятствием для брака по причине благородства влюбленного молодого человека или его отца. Одним словом, если в реальном обществе, поставлявшем типы для комедий Менандра, царят раздор и противоречия, то в его театре побеждает идеальная гармония, истоки которой по существу не менее утопичны, чем в самых фантастических завершениях пьес Аристофана. Однако общественно-исторические корни этой комедийной гармонии различны.
   В V в., когда не так много времени отделяло аристофановских земледельцев от их отцов и дедов, побеждавших при Марафоне и Саламине, а сами эти земледельцы еще чувствовали себя хозяевами своей страны, казалось, что прекращение длительной войны, приход к власти честных политических деятелей, возвращение к нравственным нормам недалекого прошлого вполне осуществимы и достаточны для того, чтобы жизнь вернулась в налаженную колею.
   В IV в. идеалы афинской демократии остались в далеком и невозвратимом прошлом, и общественная мысль, уже охватившая взглядом все различие современных ей государственных систем, озабочена поисками некой середины, совмещающей в себе положительные свойства противоположных политических структур. В области этики внимание переключается на обоснование индивидуального поведения в кругу микрокосмоса - дома и семьи со всеми их радостями и заботами, и здесь также делается попытка найти средний путь между крайностями человеческой натуры, вызвать к жизни ее лучшие стороны и оттеснить худшие. Ясно, что намерения эти остаются столь же утопическими, как за сто лет до того надежды на возвращение к "строю отцов". В то же время подобная нравственная программа оказывается на редкость плодотворной для литературного жанра, который по самой своей природе ориентирован на благополучное преодоление всех возникающих трудностей.
   Между похожестью и непохожестью на жизнь, реальностью предпосылок для нравственного конфликта и иллюзорностью его разрешения движется комедия Менандра, как в пределах того же поля противоречий существует нередко комедия нового времени (вспомним "благополучный" финал "Тартюфа" и "Ревизора"). Но подобно тому, как мы не судим Мольера и Гоголя за то, чего они не дали и не могли дать, а ценим за неумирающий сатирический заряд, заложенный в их творчестве, так и в Менандре главное не иллюзии, не имевшие основы в окружавшей действительности, а гуманизм и человеколюбие, помогавшие ему находить и выявлять в его героях лучшие черты и проявления их характера. Ибо именно это новое открытие внутреннего мира человека, иное по сравнению с тем, как открывала его доменандровская литература, составляет вечный вклад, который внес в мировую культуру древнегреческий поэт, заново рожденный для нашего времени и последующих веков. Расширяя оценку, принадлежащую Овидию {См. "Античные свидетельства"..., Э 35.}, можно сказать, что пока люди верят и ошибаются, любят и прощают, они будут читать Менандра {Вопросы, затрагиваемые в этой статье, подробно рассматриваются в кн.: Ярхо В. Н. У истоков европейской комедии. М., 1979.}.