Меня интересует: что заставило 63-летнего Арона Лакшина по возвращении домой сесть на диван, отдышаться и, приставив пистолет к собственному виску, снова нажать на спуск? Боязнь того, что остаток дней он проведет в одной из клеток шумного зоопарка для двуногого зверья? Но может ли до такой степени испугать человека тюрьма, угроза переселения в которую висела над ним практически всю жизнь? В конечном итоге, какая ему была разница, где играть в домино или ссужать деньги? Насколько бы отличались его партнеры и клиенты в местах лишения свободы от тех, с которыми он сидел за столиком «Тоттоно»?
   А может быть, всему виной разросшееся до вселенских размеров зерно ветхозаветного ужаса, которое посеяно в душе каждого из нас? Ужаса Каина, отобравшего жизнь у брата своего?
   Нет, я не в силах понять, что заставило Лакшина пустить себе пулю в висок.
   История, однако, на этом не заканчивается. Сото убит, но память о нем еще жива. Более того, смерть на время делает его еще более популярным в кругу знакомых и друзей, чем сама криминальная жизнь. Прощание с телом в похоронном доме «Каса Эстремадура» обещает стать сбором знаменитостей уголовного мира Сансет-Парка. Взломщики, уличные торговцы наркотиками, золотозубое хулиганье с пятидюймовыми крестами на груди и тощими задами, выглядывающими из приспущенных джинсов, собираются в «Эстремадуре», где героем дня будет убитый горем Хосе Альварадо.
   Для прощания с братом он покупает черный костюм с пиджаком длинным, как хасидский сюртук, новую золотую цепь со звеньями толщиной в палец и перстень с рубином, который вопиет о крови.
   К дому скорби его подвозит белый «джип-стрэч», асфальт под которым сияет сиреневым светом. Следом за убитым горем братом выбирается подруга покойного – высокая черноволосая девушка лет двадцати трех с очень большой грудью. Впечатление такое, что она еще не научилась носить ее так, чтобы это не обращало на себя внимание. По одним сведениям она родилась в Матанзасе недалеко от Гаваны, по другим – в Белгород-Днестровске, расположенном в стране, название которой напоминает русское слово «окраина» и блестяще определяет ее географическое положение – где-то между Трансильванией и Тувинской республикой на широте Баку. Сама девушка была слаба в географии и, положи перед ней карту, затруднилась бы показать место своего появления на свет. Но в любом случае провинциальность происхождения определила ее судьбу. Слишком много сил и времени было потрачено, чтобы добраться до Нью-Йорка. На пути длиной в несколько лет были торговцы живым товаром, изнасилования, выданные за любовь, и любовь, похожая на изнасилование, нищие аферисты с даром сказочников, создатели порнографических фильмов, дурная болезнь и ребенок, родившийся мертвым в Сан-Диего.
   Она появилась в жизни Мозеса Сото одновременно с деньгами и еще не успела привыкнуть ни к роли его подруги, ни к роли вдовы. Последний поворот событий принес новую роль, о которой можно только догадываться по тому, как девушка, уверенно взяв за руку Альварадо, поправляет короткое черное платье, как, касаясь бедром спутника, направляется в похоронный дом, где они садятся в первом ряду партера прямо перед сверкающим полировкой гробом.
   У Мозеса Сото безучастное лицо, восстановленное работниками похоронного дома с помощью воска и румян за 350 долларов. Рядом с ним сидит с таким же неподвижным восковым лицом мать. Пастор уже прочел молитву и со вздохом перепоручил душу убитого потусторонним силам, без особой надежды на то, что они доставят ее туда, где она наконец обретет покой.
   Среди рядов плюшевых кресел, напоминающих красные волны в золотой окантовке, переговариваются вполголоса нарядно одетые молодые люди. Негромко и со знанием дела они ведут беседу о том, что жизнь человеку дается только один раз и прожить ее надо красиво, в обществе серьезных мужчин и преданных женщин, – и тогда прощанье не будет особенно горьким. Говоря это, они легко касаются спрятанных под одеждой пистолетов.
   Пальцы рук Альварадо и его подруги сплетены. Все, что возникло в эти дни между ней и братом ее скоропостижного любовника, продолжает расти и крепнуть, как стена, отделяющая их от носа и сложенных на груди рук, выступающих над полированным бортиком.
   Временно простившись с братом, Альварадо войдет с девушкой в номер с широкой постелью, над изголовьем которой висит картинка – Иисус с желтым нимбом над головой. Соединив ладони, Спаситель деликатно смотрит в потолок, чтобы не смущать пары, сменяющие друг друга у его ног.
   В то время как девушка принимает душ, Альварадо, закатав рукав, беспощадно дырявит руку в поисках вены. Наконец мощная волна тепла подхватывает и поднимает его. С ее высоты он видит направляющуюся к нему обнаженную женщину с кроваво-красным ртом. Он протягивает к ней руки и внезапно обнаруживает, что это не женщина, а сама Смерть, оскалив гнилые зубы, заглядывает ему в лицо.
   Серый утренний свет медленно заливает комнату, где лежат с широко открытыми глазами девушка и покойник, так и не успевший познать ее. Идти ей в этом городе не к кому. Все, что остается, – это терпеливо ждать, когда за окном вскрикнет сирена и голубые вспышки полицейских мигалок дадут знать, что о ней снова кто-нибудь позаботится.
   2000

КРЕДИТНАЯ ИСТОРИЯ

   Первую в своей жизни кредитную карточку Свердловы отправились обмывать в турецкий ресторан «Диван», что на Макдугал, недалеко от пересечения с Бликер. О заведении положительно отозвался ресторанный критик «Нового русского слова». Место для парковки нашли кварталов за пять, едва втиснулись. Потом по ошибке двинулись в другом направлении. Потом Наташа пожаловалась, что, хотя шуба теплая, легкие туфли на шпильках – не самая удачная обувь для мартовского вечера. В общем, походив взад-вперед минут пятнадцать, нашли они этот «Диван», и усатый янычар, приняв у Наташи шубу, провел их к столу. Место понравилось – голые кирпичные стены, свечки в мелких стаканчиках, батареи бутылок на полках.
   Заказывал Вячеслав Михайлович, который любил хорошо поесть и при случае повторял не без иронии, что-де в жизни потеряно все, кроме аппетита. У себя в Одессе он знал шеф-поваров лично, все они когда-то были его студентами – он работал преподавателем физкультуры в поварском ПТУ. Когда он заказывал, допустим, обычные вареники в «Украине» на Ласточкина, то говорил официанту: «Скажи Вите, что Свердлов просил положить больше жареного лука». Фамилия у него была запоминающаяся, и Витя, вытирая руки полотенцем, сам сопровождал глечик с варениками к столу высокого гостя. Повара любили его, как любят человека, способного оценить хорошую работу.
   В «Диване» они заказали на закуску комбинированное блюдо, на котором было, значит, запоминайте: долма, гумус, бабагануш, маринованные маслины, печеные баклажаны под ледяным цациком и треугольные такие пирожки из слоеного теста с сыром. Горячие лепешки лежали рядом в соломенной корзинке. В качестве основного блюда подали люля-кебаб, от одного аромата которого в рот ударяла такая мощная волна слюны, что человека неподготовленного могла и со стула сбить. Но Свердловы были людьми подготовленными. Они только сделали глубокий вдох-выдох и придвинули к себе тарелки.
   Когда им подали турецкий кофе и облитую сладким медом баклаву, они решили перекурить.
   – Расплачусь пока, – сказал Вячеслав Михайлович, предвкушая момент, ради которого и был затеян культпоход.
   – Сережа! – позвал он официанта.
   Он всех официантов звал Сережами, и все они на это имя откликались. Янычар Сережа подошел.
   – Чек, – сказал Вячеслав Михайлович на чистом английском языке.
   Сережа поклонился и через минуту подал серебряный подносик с чеком. Свердлов внимательно изучил его и приступил к церемонии запуска карточки в большую жизнь. Сперва он легонько, двумя ладонями прихлопнул себя по груди, как бы проверяя, в каком из внутренних карманов пиджака спрятался от него шалун-бумажник. Потом сунул руку в левый карман. Задержав ее там на секунду, достал. Раскрыл. Извлек карточку и, на секунду зафиксировав ее в воздухе, положил на подносик. Готово!
   – Сорри, онли кэш, – негромко сказал Сережа, но эти тихие слова произвели на Вячеслава Михайловича, как любят говорить газетчики и начинающие писатели, эффект разорвавшейся бомбы. Его просто контузило этими словами. Контузило и присыпало трехметровым слоем земли. Сережа тем временем вежливо поклонился и ретировался.
   Дело было плохо. Начать с того, что весь словарный запас Свердлова был предельно ограничен, при этом большей частью нецензурен. Как-то так выходило, что матюги запоминались первыми. Одна только перспектива объяснений с официантом страшила его, как ребенка страшит визит к дантисту. Между тем объяснение было неизбежно. В кошельке у него лежали аварийные долларов шестьдесят, но должен был он – восемьдесят пять плюс чаевые.
   – Я в туалет на минутку, – Вячеслав Михайлович поднялся.
   План у него созрел с той фантастической скоростью, которая обычно сопутствует самым безумным и категорически невыполнимым начинаниям. План был простой, как не знаю что. Если в туалете есть окно, он вылезает на улицу, идет в ближайший банк, берет в банкомате наличные, тем же манером возвращается и, ни на минуту не роняя человеческого достоинства, расплачивается с басурманами.
   Окно в туалете имелось. Высоковато было, но он – одно слово физкультурник – ногу поставил на унитаз, вторую – на водопроводную трубу, подтянулся, извернулся… короче, вылез. Спрыгнул, правда, неудачно – чуть подвернув ногу. А распрямившись, обомлел. Даже, я бы сказал, не обомлел, а был контужен вторично. Он стоял ни на какой не на улице, а в черном и сыром, как могила, колодце, и только одно окошко светилось в нем – окошко туалета, из которого он только что выбрался. И наверху еще глупая звезда мерцала в ледяном мартовском небе. И все.
   Он вернулся к стене, чтобы лезть обратно в спасительный сортир, но тут уже ничего не было: ни унитаза, чтобы поставить ногу, ни водопроводной трубы, чтобы подтянуться, ничего, кроме плотно пригнанных друг к другу кирпичиков глухой стены. Со словами: «Не может быть такого, не может быть, чтобы не было», – Вячеслав Михайлович стал на ощупь обходить дворик. И нашел-таки, нашел сеточную дверь и едва различимые ступени за ней увидел, которые вели в какую-то другую темноту. Напрягая зрение, стал всматриваться.
   Что-то там виделось ему вдалеке. Вроде бы еще какой-то дворик со щелью сбоку, из которой сочился сероватый свет и, кажется, даже долетали звуки проезжавших автомашин. Кажется. Он потряс дверь, проверяя крепость замка. Дверь была хлипковатой, и потому он стал действовать решительно. Коротко развернувшись, ударил в поперечную перекладину плечом, отчего дверь с неожиданной легкостью распахнулась, и он скатился по ступенькам во мрак, встретивший его громом пустых мусорных баков. Видимо, он потерял на минуту-другую сознание, поскольку, открыв глаза, ничего вокруг себя не увидел и даже не сразу понял, где он. Потом вспомнил. Потрогал голову – мокрая, конечно. Лизнул палец – соленый… Стал всматриваться. Вроде бы лежал он в каком-то коридоре. Справа мутно желтел проем, ведший во двор, из которого он сюда, так сказать, прилетел. Слева так же мутно серел другой, из которого мог быть выход на улицу. Хотя – мог и не быть.
   Поводив перед собой и по сторонам руками в поисках опоры и не найдя ее, встал на четвереньки и пополз. Таким вот макаром Вячеслав Михайлович добрался до каких-то новых ступенек и взобрался по ним в другой дворик. Здесь он поднялся на ноги, но тут его сильно качнуло, и сразу тошнота ударила под дых, да так, что полетели наружу все эти пирожки слоеные с долмой и люля-кебабом в шардоне калифорнийского разлива. Держась обеими руками за стену, Свердлов с надрывом освободил организм от турецких деликатесов. Ничто не должно было обременять его на неожиданном вираже судьбы. Он ослабил галстук, расстегнул непослушными пальцами верхнюю пуговку нарядной розовой рубахи и двинул вдоль черной стены.
   В скором времени он снова ткнулся в сеточную дверь. Пошатал осторожно. Эта крепко держалась. И замочек тут висел, как говорили на родине, амбарный. Подналег, да сил не осталось. Но тут уже облегчение было – там, за очередным двором с запаркованными на ночь автомашинами, снова виднелись ворота, уже широкие, и за ними светились окна, уголок витрины выглядывал, такси проехало, а за ним еще. Он снова потряс дверь и крикнул слабо, осваивая легкие: «Хэлп!» И снова, но уже чуть погромче: «Хэлп ми!» Но не менее полусотни метров надо было лететь слабому еще его голосу.
   И вдруг перед ним появился человек. Из каких-то коробок, стоявших за сеткой у стены, выбрался и подплыл к нему, освещенный смертельным светом луны. Черныш какой-то. Смрадный, как тяжелое инфекционное заболевание. Спросил чего-то непонятное и стал осматривать его пиджак, голову мокрую, руку с часами, как рассматривает мародер мертвяка, который никуда уже от него не денется.
   – Че пялишься, шахтер ты хренов? – сказал Свердлов выпускнику Института Дружбы народов имени Патриса Лумумбы, бывшему товарищу Франсуа Музону. Этот товарищ в свое время получил диплом преподавателя русского языка и литературы, вернулся в родную Доминиканскую Республику, но, не найдя работы, перебрался в Соединенные Штаты, где крэка оказалось куда больше, чем вакансий славистов. – Полицая мне надо. Давай, друг, гоу, за полицаем. Гоу! Выручай. Хэлп мне делай. Андерстэнд ты меня или не андерстэнд?
   Звуки приобретенного в забытой уже жизни языка внезапно открыли какой-то клапан в перепутанных мозговых извилинах бывшего товарища Музона. Взявшись обеими руками за железную раму двери и приблизив лицо с поломанными зубами к сетке, он вдруг заговорил:
   – Мчаца тючи, вьюца тючи, невидимкою люна освещает снег летючий, мютно ньебо, ночь мютна…
   Не веря своим ушам, Вячеслав Михайлович отшатнулся. Пришелец же, вытаращив глаза и водя над головой скрюченной рукой, продолжал:
   – Мчаца бьесы рой за роем в беспредельной вишинэ, визгом жялобным и воем надривая серцэ мнье.
   – Братан, – остановил чтеца-декламатора Вячеслав Михайлович, – ты давай бросай про бесов. Ты лучше выпусти меня из этой мышеловки. А то ведь замерзну на хрен. Холод-то собачий, а я, гляди, в одном пиджачке. Ну давай, родной, иди. Позови кого-то, как там по-вашему – копа, что ли.
   – Копа? – братан раздумчиво почесал затылок.
   – Нуда, копа, – занервничал Вячеслав Михайлович. – Да не бойся, не тронет он тебя. Скажешь: человек в беду попал, надо выручить. Тебе еще, может, премию какую дадут, а?
   – А пятерку не одолжишь до стипендии, а? – спросил по старой памяти доминиканец.
   – На, родной, на, – трясущимися руками Вячеслав Михайлович достал бумажник и, поскольку других купюр не было, дал двадцатку.
   – Спасибо, дрюг, – сказал бывший товарищ Музон и пошел, покачиваясь, за подмогой.
   О своей миссии несостоявшийся педагог забыл, как только сменял купюру на два пакетика крэка у промышлявшего на углу дилера, выпускника одесского артиллерийского училища из Суринама по кличке Собака. Чем-то он на нее смахивал. Может быть, даже мордой. Скорей всего мордой. Что до Муз она, то где-то так через час, плавно переплывая Бликер, он увидел, как двое полицейских, заламывая руки женщине в шубе, пытались пригнуть ее к капоту патрульной машины. Женщина истерически визжала на русском языке: «У меня нет денег! Не смейте со мной так обращаться!!!» Увидев полицейских, Музон вспомнил, что зачем-то они ему были нужны, но к этим сейчас лучше было не приближаться.
   «Фашисты!» – кричала между тем женщина в шубе и, глядя на нее, Франсуа Музон подумал, что эта душераздирающая сцена могла быть на самом деле внеплановой галлюцинацией и означала, что в данный момент он не переходит улицу, а лежит в своей коробке за автостоянкой.
   Интересно, что почти такую же галлюцинацию в тот момент видел и Вячеслав Михайлович Свердлов. Как и полагается любящему мужу, он уже много чего нафантазировал про жену, оказавшуюся посреди незнакомого города без единого английского слова и американского доллара за душой. Жена была младше его на хороших лет пятнадцать, и, как это случается, чем больше разница в возрасте супругов, тем сильнее работает фантазия у того, кто постарше. И вот эти две воспаленные мысли – музоновская и свердловская – поползли, цепляясь за урны, парковочные счетчики и светофоры, друг навстречу другу и встретились на углу Бликер и Макдугалл. А поскольку их было две, то и вышло так красочно и звонко, как в кинотеатре «Сони» с широким экраном и многоканальной стереосистемой. Она им: «Фашисты!» А они ее лицом об капот – ба-бам! Но это были только дурные мысли и ничего больше. В жизни такое крайне редко случается. Мы сами знаем о считаных случаях применения полицейскими чрезмерной силы, о чем газеты захлебываются месяца по два, пока мэр не обещает лично спустить штаны со всех виновных.
   Но вернемся к Вячеславу Михайловичу. Сперва он пытался для обогрева стынущего организма подпрыгивать, притопывать и делать разные физические упражнения. Но постепенно пенсионный возраст взял свое. И тогда Вячеслав Михайлович присел на корточки и обхватил себя за плечи. В этот момент он с необыкновенной ясностью ощутил, на каком тонком волоске висит человеческое счастье и сама жизнь. Как малейшая какая-то закавыка, дурацкая совершенно случайность может прихлопнуть его, ни в чем особенно и не повинного, гробовой крышкой. Потому что еще неизвестно, когда это говорящее по-русски привидение приведет сюда полицейского или хотя бы вернется само. И от своего бессилия он заплакал.
   Остывая на ночном морозце, Вячеслав Михайлович плакал сперва неумело, с некоторым трудом выдавливая из себя стоны и слезы, но постепенно наловчился. И чем лучше он плакал, тем жальче ему становилось самого себя. Он даже уже видел, как на туманном рассвете, под звуки песни «Карузо» в исполнении Лучано Паваротти и Лучо Далла кто-то из владельцев запаркованных в том, другом, дворе машин увидит его окоченевшее тело.
   Есть мнение, что такие вот слезы, исторгнутые, как говорится, из глубины души, очищают эту душу и доходят туда, куда они должны дойти. Так вышло и на этот раз. Рыдания услышал некто Свисток. Почему его так прозвали, я расскажу как-нибудь в другой раз, а пока только ограничусь сообщением, что окно его спальни выходило в тот самый колодец, на дне которого плакал мой герой. Свисток услышал рыдания во сне, и сначала ему показалось, что это он сам плачет. У него для этого были все основания. На днях он узнал, что из простого носителя вируса иммунодефицита человека он стал обладателем полновесного СПИДа. Помимо этого, его бросил старый любовник, который стал жаловаться на то, что он свистит не так, как в прежние времена. Врал, конечно, сволочь. Нашел молоденького, вот и все. Но потом другая мысль вкралась в спящее сознание Свистка – о том, что сам он так долго плакать бы не стал. Дело в том, что он работал редактором в одном «голубом» еженедельнике и не мог допустить, чтобы какое-то действие, в том числе и плач, продолжалось слишком долго. Это грозило потерей читательского интереса. И от этой мысли он проснулся. А рыдания между тем продолжались.
   – Ы-ы, Нату-у-уля моя, – подвывал кто-то за окном, – Наточка, где ты, солнце мое, у-у…
   Свисток встал с постели и, набросив на острые плечи одеяло, подошел к окну. Подняв раму, высунул голову в ночь и внизу увидел сидящего на корточках человека.
   – Эй, мен, вот-с ап? – позвал он его.
   Человек замолчал. Потом, словно не веря своим ушам, поднялся и произнес неуверенно в темноту:
   – Господи, ты ли это? А я уже решил, что ты не придешь.
   – Уа-уа? – не понял Свисток.
   Мужчина наконец догадался, что говорили с ним из открывшегося где-то вверху окна, и, протянув в направлении Свистка руки, взмолился:
   – Хэлп ми. Плиз, хэлп ми!
   – О-май-гад! – выдохнул Свисток, хватаясь за сердце. – А-м-каминг! А-м-каминг!
   Как подхваченный ветром лист, он вылетел на кухню и, схватив нужный ключ, бросился вниз. И на этом мы оставим их с надеждой, что Свистку, уже к Новому году испустившему свой последний свист, зачтется этот душевный порыв. Что до освобожденного наконец Вячеслава Михайловича, то, чертыхаясь, он захромает в ближайший банк, чтобы снять деньги, а оттуда – в «Диван», где его ждет переволновавшаяся Ната. Но прежде чем подойти к ней, он на минуту задержится в дверях и, посмотрев со стороны на невероятно элегантную худощавую женщину с короткой стрижкой и чудесными карими глазами, подумает, как ему все-таки, холера в бок, повезло в этой жизни. Просто невероятно повезло, а все эти кредитные карточки и подобная дребедень – дребедень и есть. И ничего больше. Сев в свой не очень новый «бьюик», они поедут домой и, устроившись на красивой итальянской постели ложечками, тихо заснут.
   Ну вот, пожалуй, и все. А что до того, что кому-то пригрезилось на продутой ночным ветром Бликер-стрит, так это только пригрезилось и будет забыто, как забывается все плохое, увиденное в дурном сне.
   1998

УБИЙСТВО НА НОЙВАЛЬД-ШТРАССЕ

   Григория Гольдфарба убили в пансионате «Нойвальд-хаус» на окраине Вены. Он появился здесь в девятом часу вечера 9 января 1989 года. Рваные полосы мокрого снега косо пересекали черные квадраты окон, выходивших на пустынную Нойвальд-штрассе. С Гольдфарбом была Ольга Нунц, показания которой помогают частично восстановить события.
   Григорий пропустил свою спутницу вперед и, отряхнув метелочкой снег с брюк и ботинок, прошел в холл. За стойкой администратора дремала седая старушка.
   – Добрый вечер, фрау Борман, – поздоровался он.
   Та открыла глаза, водрузила на нос очки и, внимательно всмотревшись в лицо посетителя, сказала бесстрастно:
   – Гольдфарб. Я запомнила вашу фамилию, потому что такая же была у прежнего владельца гостиницы. Он умер.
   Он ожидал, что администраторша проявит хоть видимость расположения к давнему постояльцу, но от нее повеяло такой холодной отчужденностью, что ему стало не по себе.
   Пока Григорий заполнял гостиничный бланк, фрау Борман сняла телефонную трубку и негромко отдала распоряжения.
   Дверь номера была открыта. Пакистанка лет пятидесяти застилала постель. Пряча взгляд, она приняла два доллара чаевых и исчезла.
   – Я приехала к нему около девяти вечера, – рассказывала Ольга следователю венской прокуратуры Йозефу К., ведущему дело об убийстве американского туриста. – Мы познакомились здесь, в Вене, около года назад. Вчера он позвонил мне и сказал, что хочет повидаться.
   Йозеф К. выглядел как бухгалтер, смертельно уставший от конторской тоски. Лысый мужчина лет пятидесяти пяти с отечным лицом, в мятом твидовом пиджаке с черными замшевыми налокотниками.
   – Вы видели убийцу?
   – Нет, я услышала выстрел, когда была в ванной.
   – Вы не слышали, как открылась дверь?
   – Нет, я только услышала выстрел. После этого я встала за дверью и ждала. Потом щелкнул замок, и я поняла, что он ушел.
   – Кто?
   – Тот, кто стрелял.
   – Дальше, – следователь зевнул, как бы демонстрируя безразличие к делу и одновременно то, что торопиться ему некуда.
   – Дальше в номер вошла горничная и закричала. Потом я вышла из ванной. Потом вызвали полицию.
   Следователь достал из ящика стола фотографию и поманил Ольгу пальцем. Та наклонилась к столу, и он подвинул к ней снимок:
   – Это то, что вы увидели, выйдя из ванной?
   Гольдфарб лежал на постели с разбросанными в стороны руками и головой, провалившейся между двумя темными от крови подушками.
   – Да, – она отодвинулась.
   – Вы не австрийка? – спросил Йозеф К., пряча фотографию в стол.
   – Я русская. – сказала Нунц. – Мой муж немец. Мы живем в Ганновере.
   «Русские мужики предпочитают русских любовниц, – подумал Йозеф К. – Конечно, после секса им же еще нужно поговорить по душам! Боже, если бы только напоить эту сухопарую стерву и лечь с ней в постель, то сколько дел можно было бы закрыть наутро? Десять? Сто?»
   На допросе Ольга Нунц не сообщила немаловажную деталь, которую мы обойти не можем. Находясь в ванной, еще до того, как хлопнул выстрел, она, протянув руку к крану, замерла – в комнате кто-то коротко и жестко скомандовал на чистом русском языке: «Молчать!» Мгновенно осознав, что голос принадлежит не Гольдфарбу, она неслышно отступила за приоткрытую дверь.
   Что касается требования молчать, то оно было практически бессмысленным. При виде убийцы страх парализовал Григория. А вошедший взял его, как непослушного ребенка, за ухо и, больно прижав глушитель к его левому глазу, нажал на спуск.
   Гольдфарб родился в солнечной, укрытой ласковыми платанами и прозрачными акациями Одессе. Днем он торговал валютой возле «Лондонской» и «Красной», ночи просиживая за карточным столом. В юности его несколько раз жестоко избивали за непростительные ошибки при «ломке» долларов. Благодаря этой суровой школе, двадцатилетие он встретил непревзойденным мастером своего дела.
   Инфляция первых постсоветских лет убила представление о его истинных доходах. Скажу лишь, что его путь из Одессы в пограничный Чоп был усеян купюрами самого высокого достоинства. В Чопе хмельные от его щедрости таможенники желали ему счастливого пути, как родному.
   И вот они в Риме. Его жену Валентину, сидящую за чашкой капуччино на Пьяцца ди Република, неторопливо листающую модный журнал, можно было принять за скучающую от достатка жену крупного бизнесмена. В это время Григорий с тремя фотоаппаратами на груди и пятью парами командирских часов в каждой руке перекрикивал шум и гам грязной Американы: «Сувенир ди руссо! Троп-п-по бене! Но костозо!»