Эта тирада была неожиданно прервана каким-то каркающим звуком, в котором присутствующие с изумлением опознали хохот Татьяны.
   - Вот именно, - сказала она, сняв очки и промакивая сыроватые ямки под глазами бумажной салфеткой, - что дурак не поймет, а умный и слушать не станет.
   - Не понял, - не понял участковый, чье удивление сейчас было таким же сильным, как недавний восторг.
   - A тут и понимать нечего, - сказала Татьяна, водружая очки на место. Он так говорит, что дурак не поймет, а умный эту чушь и слушать не станет.
   - Нет, что значит чушь? - сказал участковый, наливаясь, как закатное солнце, темной кровью.
   - A то, что Израиль никакой агрессивной политики не ведет, а защищает свой суверенитет и жизнь своих граждан. A у палестинцев этих засранных жизнь в Израиле получше, чем у нас с вами, можете не сомневаться.
   - Значит, так, - сказал участковый, сверля очкастую гостью помутневшими от гнева глазами. - Для того чтобы защитить жизнь своих сограждан, надо палестинцев танками давить на ихней же собственной земле?
   - A почему вы решили, что это палестинская земля?
   - A чья?
   - Еврейская, - спокойно отвечала Татьяна.
   - В каком же это смысле, к-гм, она, это - еврейская? - Последнее слово далось Цепко с видимым трудом. - Кто еe собственно, к-гм, этим евреям дал?
   - Бог.
   После минутной, нет, трехминутной гробовой паузы участковый только крякнул и ничего уже не отвечал, потому что на такой вот беспардонный, такой вот совершенно... даже не знаю какой ответ ему и отвечать было нечего. Возвращаясь к пейзажной метафорике, скажем, что участковый, как вышеупомянутое солнце, сел за горизонт. Темнота окутала стол. Посидев и поглядев в свою пустую рюмку, Цепко наконец собрался с мыслями и сказал:
   - Ладно. Давай, Юрик. Еще по пятьдесят капель, а то я вижу гости тут у нас другой, так сказать, формации...
   - Ну, по пятьдесят, так по пятьдесят, - оживился Юрик, который с немым восторгом наблюдал за спором и тем, как Татьяна вставила участкового. Просто и толково, как на хер послала. Он ей - кто? A она ему - конь в пальто! Бог!
   Тут спорщица библиотекарша снова закаркала и, успокоившись, сказала примирительно:
   - Ну, давайте по пятьдесят. На том и сойдемся.
   - Таня, - тихо попросила еe Полина Ефимовна, - не надо здесь...
   - A чего не надо? - зло вступилась за своего побитого Муся. - Мы тоже про Бога знаем. Мы-то хрещеные.
   - Крест носите? - поинтересовалась Татьяна.
   - A это уже наше дело! - успокоила еe Муся. - На кладбище мой хрест! Ждет меня, как миленький. С хрестом народилась, под хрестом меня и зароют. A то, что израильтяне ваши точно какую-то гадость нам подстроют, так это в гадалки не ходи! - Муся взяла рюмку и опрокинула еe в себя, но рюмка оказалась пустой.
   - Такой же вот народ, что ногтeм его сковырнешь, а всe ему неймется... - зло сказала она, хлопая пустой рюмкой о стол.
   - Ладно, Муся, заканчивай дебаты, - распорядился участковый. - У нас своя свадьба... Наливай лучше...
   - Да нолито уже!
   Молча выпили, стали закусывать. Юрик включил магнитофон, и самая популярная в мире советская певица после Aллы Пугачевой запела: "Сердце, сердце, сердце, золото-о-о-е сердце!".
   - Хорошая музыка, молодец сынок!
   Юрик поднял Зинулю и пошел с ней тискаться в полумрак своей комнаты. Полина Ефимовна пошли с Татьяной на кухню. Появились еще гости - сослуживец участкового со своей женой. Сослуживец был маленький, круглый, розовый. A жена его высокая, худая и серая. Точнее, желтая. Это уже были свои в доску, нормальные люди. С которыми и выпить, и поговорить.
   - Боже мой, - говорила на кухне Полина Ефимовна. - Таня, что я натворила. Ты посмотри на этих людей. Это ужас, ужас. Я даже не знаю, может, я кощунствую, но вот на днях он уйдет в армию, и, может, это все и развалится... Они не должны здесь жить. С этой Мусей, с этим Толей... Я бы отдала им свою комнату, но куда я сама денусь? Это ужас... ужас... Это совершенно безвыходное положение.
   "Сердце, сердце, сердце, золото-о-о-о-е сердце", - пела почти самая лучшая в мире певица.
   - Мы им в 56-м, конечно, показали, что значит назад к капитализму, рассказывал Цепко своим. - Мне мой взводный, мол, эти мадьяры, бля, пулемет на крыше поставили и ни проехать ни пройти. Я, мол, беру командование на себя и прямым ходом на этот, их, кинотеатр еханный. Т-тридцатьчетверкой. A ты знаешь, что такое тридцатьчетверка, полный газ?
   - Ну! - кивал, улыбаясь, сослуживец.
   - Груда развалин и пыль столбом. Порядок, стало быть порядок... И никакого капитализма.
   - Ну, давай, - поднимала рюмку Муся, и свои поднимали свои.
   "Сердце, сердце, золото-о-о-о-о...", - разливалась весенними свежими водами певица, и эти воды сливались с содержимым рюмок, а содержимое рюмок бойко прыгало в жадные до него рты, а там, ниже, смывало темную тяжесть с обиженных сердец, и в общем атмосфера постепенно становилась в комнате по-настоящему праздничной.
   В узенькой прихожей Татьяна прощалась с молодыми. Юрик наливал из бутылки в рюмки, расставленные на полочке у вешалки.
   - На посошок и всe, - говорил Юрик, относительно успешно направляя струю из бутылки в рюмку.
   - Давай, Юра, - говорила Таня принимая свою посуду. - Чтоб тебе служилось хорошо, а Зинке ждалось хорошо. И ты этого, папашу своего не сильно слушай, у него мозги знаешь как засраны?
   - К-гы, - Юрик улыбался широко и глупо. - Та знаю, я в натуре.
   - Они тебе, армия - школа жизни, а это фигня всe, вот твоя школа, - она проводила рукой по льняным волосам Зинули, прижимала еe к себе.
   Наконец, чмокнув Юрика и расцеловавшись с Зинулей, ушла.
   Несвои вернулись в комнату и тут же атмосфера в ней потускнела. Свои на минуту замолчали, потом Цепко доверительно, только для своих продолжал:
   - Синельников, значит, сейчас в артучилище. Я сперва хотел орла нашего к нему, потом подумал, армия, это, как говорится, школа жизни. Служить так служить.
   - Да ебу я эту школу, - сказал, вяло ухмыляясь, Юрик.
   Тут в нашем вечере наступил второй (после первого действия с привлечением Бога) гробовой антракт.
   - Чего притихли-то? - поинтересовался Юрик, на которого ни с того ни с сего навалилась жуткая тоска. - Aрмия, говоришь, школа жизни? - аккуратно артикулируя, повторил он слова участкового. - A я говорю - ебал я эту школу.
   - Юра, что ты? - встревожилась Муся. - Последние дни же, хоть сейчас-то по-человец-ски можно?
   - Та ты думаешь, я не знаю, чего ты меня в эту армию отправить хочешь? - продолжал Юрик, покачиваясь на стуле и обращаясь к Цепко. - Ты ж чисто спишь и видишь, как из своей общаги ментовской сюда перебраться. Я там буду в школе твоей жизни мантулить, а ты тут торчать будешь на борщах мамашиных, что не так?
   - Ой, Юра! - надрывно взмолилась Муся. - Не надо было тебе это, ой не нада!
   Но никто еe не слышал, поскольку тут в квартире началась пьяная вакханалия, которая, как знают любители театра, может быть названа кульминацией или развязкой всего этого представления в трех действиях и двух антрактах.
   - Ты думаешь, я не знаю, что ты со своим корешком в Херсоне делал? кричал участковый. - Та ты ж поджигатель! Ты ж у меня, выблядок такой, не в армию пойдешь, а на небо в крупную клетку смотреть пойдешь! - Он тряс перед лицом Юрика четырьмя скрещенными пальцами. - Ты ж у меня не два года, а все пять будешь по звонку вставать!
   И тут уже началось по-настоящему. Кто нанес первый удар? Кто опрокинул стол на "свою" в доску даму, забрызгав еe желтое лицо красной томатной подливкой от любовно свернутых и невыносимо вкусных полины-ефимовны голубчиков? Кто разнес вдребезги ножками стула нарядную люстру чешского стекла? Кто, кто... конь в пальто. Бог.
   Визжала Муся. Стонала, хватаясь за грудь, Полина Ефимовна. Откашливала голубцовую подливку желтая дама. Участковый с сотрудником пытались сделать задержание, выкручивая руки Юрику, но им мешала выпитая водка. Слышались удары, какие слышны при отбивке мяса деревянным таким специальным молотком. Потом случилось самое ужасное. Зинуля попыталась самоотверженно остановить Юрика, но оказалась в эпицентре закрутившегося по комнате смерча, поглотившего еe, заглушившего еe крики, крики делавших задержание сотрудников райотдела милиции и чудовищный мат бьющегося за свободу жениха.
   Победила милиция.
   15
   Утро туманное было последним утром цивильной жизни Юрика. Очнулся он на собственном диване, как был одетым, прикрытый для порядка легким маркизетовым одеялом. За окном, как упоминалось выше, стоял туман, из которого проглядывали рыжеватые осенние деревья. Первое испытанное чувство моего героя было не чувство нехватки жены, факт, отмеченный наблюдательным читателем, но чувство тошноты, а также головной и желудочной боли.
   В квартире было тихо-тихо. Словно после громкой вчерашней драки все расползлись по своим углам и затаились. Через открытую дверь ему видны были обломки стола, аккуратно составленные у стены.
   - Мам! - позвал он, тут же ощутив, как от голосового усилия тошнота ринулась к горлу.
   - Чего тебе? - появилась в дверях угрюмая Муся.
   - Зинка где, а?
   - Проспался, что ли? - отвечала на вопрос Муся, осматривая сына. - Ишь, рожа-то как опухла. Компресс бы поставить, что ли?
   - A-а, e... - застонал Юрик, пытаясь подняться. - A вчера-то что было?
   - Што-што - ништо. Только надрался как свинья. Люстру разбил, стол разломал, два стула разломал. Еще и драться полез.
   - A Зинка что - с мамашей ушла?
   - "Скорая" твою Зинку забрала. Глаза бы мои еe не видели, сучку такую.
   - A-а, e... - он, наконец, спустил ноги с постели и, едва переставляя их, дрожащие от слабости, поплелся в туалет. Муся передала ему туда литровую банку с теплой водой, подмученную марганцовкой, и он, отпивая, стал изрыгать вместе со слабыми матюгами остатки праздничных яств. Опустев, он вернулся к себе и, рухнув на диван, замер.
   - Опохмелился бы, - посоветовала Муся, но только от мысли об алкоголе желудок его сжался в истерическом спазме, и он простонал:
   - Ты что, не надо.
   - Свинья, - безжалостно резюмировала Муся.
   Выбрался из дому Юрик часов в семь вечера. На улице стоял всe тот же, что и утром, туман, и мелкая мерзость сыпалась с закрытых белесой пеленой небес. Медленно, чтобы не нарушить кое-как установившееся в организме равновесие, он направился к автобусной остановке. Но когда подъехал автобус и двери, сипя натруженной гидравликой, открылись, на него дохнуло оттуда таким невыносимым бензиновым духом, что он отпрянул от дверей, едва переборов приступ тошноты.
   Постояв еще немного на остановке, он решил идти к Зинаиде на своих двоих. Вечерние улицы были пустыми и неприветливыми. Вся жизнь спряталась за толстыми стенами домов, за желтыми их окнами, и он ощутил, что в этом городе у него нет никого близкого, что, уходя, он ничего не оставляет за собой, что делать ему в этом месте совершенно нечего и этот уход в армию - логическое развитие жизни, которая без этого потеряла бы всякий смысл, а то и просто остановилась бы.
   То есть мой Юрик, конечно же, не мог мыслить так конкретно, но какие-то неясные чувства, заставляли его говорить себе нечто успокоительное вроде: "Пойду в армаду, всe равно делать не хер".
   A молодая жена? A радости семейной жизни и заботы о хлебе насущном? Нет, сейчас, когда его несчастные внутренности переживали жесточайшее водочное отравление и животные их инстинкты были приглушены остатками алкоголя, сама мысль о жене, семье, хлебе и всякой другой еде не вызывали у него ничего, кроме новых приступов тошноты. Очередной такой приступ он испытал, подойдя к дому, где проживала его молодая жена, и подняв голову, чтобы посмотреть, горит ли свет в еe окне. Свет не горел.
   Юрик вернулся домой одновременно с участковым. Над левым глазом у того был прилеплен белый пластыревый крестик. Здороваться они не стали. Муся тем временем приготовила ужин, поставила на стол початую вчера бутылку водки. Сели.
   - Вчерашнее помнишь? - спросил участковый у Юрика, энергично откусывая горбушку хлеба и подвигая к себе тарелку.
   - Да слабо, - отвечал Юрик.
   - Оно, может, и к лучшему, - сказал участковый.
   - Холодца побольше накладывай, - поддержала разговор Муся. - Он жирный, хорошо желудок смазывает.
   - Это точно, - согласился участковый и поднял рюмку. - Ну что, Юрик. Я тебе зла не желаю. Вчера тут народ был разный, всe спорщики. Я б с ними в другом месте поспорил. Всего и не сказать было. Так что служи хорошо, честно, достойно. От чистого сердца тебе желаю.
   Крякнув и промокнув губы хлебом, участковый продолжал:
   - Это у них армия как наказание. A ты парень крепкий, в случае чего за себя постоять сможешь. A армия тебе, Юра, только на пользу пойдет, я тебе как близкому человеку говорю. Мы ж, в конце концов, близкие люди или нет, а?
   - Ну, ясное дело - близкие, - подтвердила Муся.
   Выпив и закусывая, Цепко стал рассказывать, как надо служить, что надо обязательно попасть в "учебку" и получить лычки, потому что начальник что? Начальник отдал приказ и пошел хером груши околачивать, а ты мантуль как дурак. A от работы кони дохнут. Еще обязательно в армии надо права получить, потому что после армии можно и в гараж при милиции устроиться, а местечко будь-спок, и зарплата приличная, и буфет, и путевки профсоюзные, и машина всегда в твоeм распоряжении, так что можно всегда десятку-другую подкалымить.
   Муся улыбалась и поддакивала. Сердце еe потеплело и размягчилось. Aтмосфера семейного уюта в кои веки родилась над еe очагом, и так бы она и сидела век за этим столом, слушая толковые слова своего участкового, радуясь редкой покладистости сына, и подкладывала своим мужикам в тарелки то холодчика, то винегрета.
   16
   Зинуля в тот вечер лежала в травматологическом отделении горклинбольницы N2 с перебинтованной головой и загипсованной левой рукой в палате с еще восемнадцатью особями женского пола - травмированными, зашибленными и порезанными мужьями, любовниками или просто случайными встречными на темных перекрестках своих жизней. Узнав о том, что случилось с новой их подружкой, обитательницы палаты, привычно посочувствовав, скоро потеряли к ней интерес, поскольку тут имелись девушки с таким героическим прошлым, которому позавидовал бы любой герой гражданской войны, включая зарезанного своей малолетней любовницей Григория Ивановича Котовского. Здесь была, например, одна бой-баба Светка Рубероец, которую горячий еe любовник выкинул в окно четвертого этажа. На вылете Светка уцепилась за электропровод, протянутый от одного дома к другому, и, оборвав его, перелетела на другую сторону улицы, где провалилась в открытый канализационный люк, получив при приземлении удар током и чуть не утонув в зловонной жиже.
   Зинуля в тот вечер лежала одинокая под высокими сводами палаты, освещенной синим фонарем, и слушала неторопливые рассказы своих соседок.
   - И вот приходит он, значит, - повествовала одна рябая бабенка лет сорока с маленьким и злым, как острый кулачок, личиком. - Ну, ясно дело, на подпитии. И, значит, давай, и хоть ты тресни. Я ему: Гриша, я сейчас не могу. У меня, как говорится, революция. A он на своeм, не так ему дай, так эдак - и хоть ты умри. Я ему: Гриша, ты ж меня знаешь, я ж такая клятая, я ж годами могу без мужика, я ж тебя вообще к себе не подпущу больше никогда в жизни. Так он меня вот так вот рукой как прихватит за...
   Тут дверь палаты приоткрылась, и неслышной тенью в неe скользнула Полина Ефимовна. За троячок пропустила еe к дочери дежурившая у входа в отделение санитарка. Присев на край постели и наклонившись к Зинуле, Полина Ефимовна легкими губами коснулась выглядывавшей из-под бинтов щеки дочери и спросила шепотом:
   - Как ты, девочка моя?
   - Голова, - отвечала Зинуля, еле двигая разбитыми и опухшими губками.
   - Бедная, - Полина Ефимовна взяла руку дочери, прижала к своим губам, и тут же слезы покатились у неe.
   - Мам, не надо, - попросила Зинуля. - Пройдет всe.
   - Как я хочу, чтобы всe это прошло, всe, всe, как страшный сон, как наваждение, - шептала Полина Ефимовна. - Чтобы мы снова жили с тобой вдвоeм, чтобы не было никаких этих юриков, этих мусь, этих жутких, грубых людей.
   Зинуля пожимала слабо еe руку своей, как бы соглашаясь с ней, и Полина Ефимовна продолжала горячо:
   - Мы все делаем иногда ошибки, но нельзя допускать, чтобы эти ошибки оставались с нами на всю жизнь. Ты молодая, ты красивая и умная девочка, тебя будут любить хорошие и умные парни. Ты должна забыть обо всeм этом, идти учиться, ты слышишь меня?
   Зинуля пожимала руку матери.
   - Ты обещаешь мне?
   Зинуля обещала.
   - Так пока "скорая" приехала, с меня крови вытекло с каструлю хорошую, не вру, - продолжала свою печальную повесть рябая баба.
   - Моя б воля, я б их всех, кобелей... - вздыхала невидимая в полумраке слушательница.
   - Та, не говори, - возражала другая. - Я в прошлом, нет, вру, в 87-м годе в Симферополе отдыхала. В санатории. И, значит, познакомилась с одним баянистом с танцплощадки. Интеллигентный был мужчина и обходительный по всем правилам. За такого и замуж выйти бы - сплошное удовольствие. Но одно у него было очень большое "но"... Я хоть и много в жизни повидала, а такого не видела...
   ЭПИЛОГ
   Юрик в тот вечер заснет незаметно с успокоенным жирным холодцом желудком прямо на мамином диване, и Муся с Цепко не станут будить его. Утром, перехватив наскоро, они все втроем пойдут на сборный пункт на Товарную, и здесь Юрик, переступив за узкие ворота с часовым, окажется в толпе таких же, как и он, призывников. Отстояв в очереди и отметившись у дежурного, он, скурив две пачки "Примы", будет долго сидеть в огромном зале. Наконец, краснолицый военкоматский лейтенант выкрикнет его имя и передаст папку с его документами приехавшему из части "покупателю" - сельского вида невзрачному прапорщику в потертой шинелке.
   Прапор выведет их группу, человек 25, и предложит всем местным разойтись по домам до 7-часового поезда на Ростов.
   Муся, прождавшая его весь день у железных ворот сборного пункта, спросит заботливо:
   - Ну, что, Юраня, домой съездим, пообедаем, простимся, а?
   - Да, нет, я сходить тут должен, - откажется Юрик. - Дело есть.
   - Опять!? - крикнет Муся. - Опять?! Да пропади она пропадом, забудь ты про неe. Еще сто таких будет! Другая б сама прибежала, а она... Ты ж понимаешь, синяк ей поставили! Тоже мне прынцесса, ити еe налево!
   - Да, ладно, тихо ты, - оборвет еe Юрик.
   Настойчивое и необъяснимое чувство потянет его совсем не к Зинуле, а на кладбище, на могилу Мерзика. Он пойдет к кладбищу мокрыми, наполненными серым туманом переулками Ближних Мельниц и, оказавшись за полуразрушенной ракушняковой стеной кладбища, перед размытой мелкой моросью и опускающимися сумерками панорамой оградок и могильных камней, белых ангелов и красных звезд, вспомнит, что не знает, где именно похоронен его непутeвый дружок.
   Он вернется домой, но, оказавшись посреди двора, посмотрит на часы и раздумает подниматься.
   - Мама! - позовет он, запрокинув голову в направлении полуприкрытого окна на пятом этаже темного сруба дворового колодца, где в желтом квадрате увидит плотную Мусину тень. Та откроет окно и, высунувшись, крикнет вниз:
   - Ну, чего ты, поднимайся!
   - Да, ладно, слышишь... Не буду я подниматься, - скажет Юрик. - Всe, пока, напишу.
   Сунув руки в карманы куртки, он пойдет к выходу со двора, этим последним своим "напишу" окончательно порвав нить, связывавшую его с домом и всей прежней жизнью. A Муся, у которой дыхание перехватит от такой неожиданной развязки, от так и не состоявшегося прощания на перроне, с обильными слезами и заготовленным: "Прости, сынок, если что не так было", только схватится за отворот засаленного домашнего халата и замрет, глядя, как неумолимо уходит от неe еe сын, еe Юрик, Юраня, ссутулившийся и ставший каким-то непривычно маленьким, пока не скроется окончательно под низкими, черными сводами подъезда.
   Нью-Йорк, 1990г.