Но в первые годы его одиночества лето бывало еще довольно жаркое, хотя и очень дождливое. Это были настоящие потопы; теплый дождь лил целыми неделями и превращал весь край в туманные болота. Тогда Ледник, омытый и прозрачный, сохранял свое бездонно-зеленое сияние и в глубинах, и на вершинах, с которых он сползал широчайшими извивами, усеянными трещинами и обломками скал, вниз, в окутанную сеткой дождя и тумана страну.
   Эти летние потопы превращали Дренга в полуводяного жителя; он научился переправляться по воде на древесных стволах, орудуя длинным суком, как багром; вздувшиеся реки и озера уже не могли больше быть преградой на его пути. Если вода становилась чересчур глубока, он бороздил ее широким концом сука и все-таки пробирался вперед. Собака следовала за ним, то сидя на противоположном конце ствола, то плывя рядом. До чего они оба промокали! С них всегда так и текло, кожа до самых глаз пропитывалась водой и холодела, но они переносили все это как нельзя лучше.
   Во время короткого лета Дренг опять поддавался беспечности, свойственной лесному человеку, бросал свои шкуры и без конца бродил, не имея при себе ничего, кроме своего каменного оружия. Он всеми порами своего тела впивал в себя тепло, целыми днями лежал и пекся на солнце, если только оно пробивалось сквозь сплошные облака. Но зимняя закалка уже была у него в крови и только ждала холода; у Дренга развилась память, он никогда не уходил так далеко, чтобы потерять из виду зеленоватый блеск Ледника под небесами.
   Лето Дренг проводил в беспрерывных скитаниях, переходя с места на место в погоне за добычей. Он устраивал себе шалаши там, где его заставала ночь, а утром шел дальше. Однажды, во время своих охотничьих походов, Дренг спустился в южную долину, откуда был родом, и нашел лес почти сгнившим и частью превратившимся в кочковатое мшистое болото. Отдельные стволы больших деревьев уже едва можно было различить; они образовали почти непроходимую чащу валежника, заросшую кустарником и сорными травами.
   Первобытному лесу уже не суждено было больше собраться с силами! Каждый год некоторые из опрокинутых деревьев пытались пустить побеги, и над погребенными в болоте пальмами зеленели новые отпрыски; но им не суждено было становиться деревьями – с наступлением зимы они погибали. Ни одно из растений первобытного леса не возродилось в своей первозданной пышности; они влачили существование в виде мелких, уродливых побегов; некоторые из них, впрочем, оказались довольно стойкими и впоследствии опять создали лес, хотя и других, более мелких размеров.
   Зато были и такие растения, которые в первобытном лесу не имели никакого значения, а теперь воспрянули и общими силами принялись воссоздавать лес; это были хвойные растения, которым холод был нипочем. Ель и сосна быстро разрастались и заполняли пустоши первобытного леса. Можжевельник, в былые времена напоминавший гигантские кипарисы, перезимовав в виде мелких, медленно растущих побегов, сохранил куполообразные и пирамидальные очертания своих предков, но значительно уменьшил свои размеры. Некоторые лиственные породы – наоборот, в новых условиях из кустов и трав разрослись в большие деревья и приобрели способность сбрасывать свою листву на зиму и обновлять ее весной. К таковым принадлежали береза и дуб, которые в первобытном лесу были лишь кустами, осина, ива и многие другие. Теперь они вошли в силу, давали побеги и тянулись вверх своей недолговечной лиственной шапкой в течение лета, когда ночи стояли светлые.
   Все приспособились теперь к новому порядку, к смене времен года, раз уж нельзя было иначе. Многие из перекочевавших на юг животных возвращались летом на север, и так они стали делать из года в год, отступая все южнее, по мере того, как разрастался Ледник.
   Почти все птицы устремлялись на север, когда солнце начинало озарять своим ослепительным светом наводненную местность, очертания которой были им хорошо знакомы. Птицам не мешал этот избыток воды – лишь бы солнце выманило из земли траву, тростник да достаточное количество копошащихся червей. Были и такие птицы, которые навсегда остались на юге: фламинго, пеликаны и другие прихотливые птицы, довольно сомнительной наружности, но с чрезвычайно нежными плавательными перепонками на лапках. Всех же остальных – гусей, уток, лебедей, пигалиц, жаворонков и куликов – Дренг ежегодно приветствовал, когда они прилетали с юга целыми тучами и, шумя крыльями, с радостными криками бросались в обширные озера, из которых повсюду торчали сухие ветки и корни старого леса.
   Там квакали жабы, пока не являлся аист и не начинал глотать их; извивались черви и плавала по освещенной солнцем воде всякая мелюзга, приманивая уток; большие щуки с быстротой молнии бороздили светлую гладь воды, спасаясь от преследования выдры; а между сгрудившимися древесными стволами строили свои города целые стаи бобров.
   И начиналась кормежка, а потом высиживание яиц и рождение детенышей! Дренг утопал в изобилии – столько было яиц и дичи – и целыми неделями валялся без дела на островках, где в дуплах погибших деревьев гнездились пчелы.
   Из сухопутных зверей многие тоже пытались возвращаться на север в теплую пору. Сидя на какой-нибудь возвышенности и высматривая добычу, Дренг иногда различал на южном краю горизонта, залитого ослепительным сиянием, давно знакомые очертания мощной фигуры льва в виде тени на облаках; на земле же зверь казался на таком расстоянии лишь едва заметным пятнышком. Иногда Дренгу случалось уловить и изящные очертания зябкой антилопы, которая, пожалуй, пробежала сто миль от своего нового пастбища, только бы взглянуть разок на покинутую северную родину. Это были, наверное, отдельные бродяги или изгнанники вроде Дренга, но они всегда поворачивали обратно, увидев с высоты опустошенные леса. Их судьба указывала им путь все южнее и южнее, и им предстояло стать совсем чужими в этих краях.
   Некоторые сухопутные животные гостили на севере летом и уходили обратно с наступлением холодов, но таких становилось все меньше и меньше; они не могли, как птицы, переноситься по воздуху и привыкнуть к ежегодной кочевке. Бродячий образ жизни освоили лишь дикие лошади да еще некоторые другие быстроногие; вообще, Ледник скоро проложил границу между теми, кто хотел осесть на севере, и теми, кто хотел кочевать. Первые два года и бегемот пытался возвращаться на лето на север, шлепая по болотам, но так искололся о валежник и ветви, торчавшие со дна, что на следующий год уже не показался, навеки повернувшись к родине спиной, – а спина у него была широкая!
   В самое первое лето нагрянула еще и целая ватага бесхвостых обезьян, которые жили на земле, как люди; но, разумеется, они забыли о зиме и занялись высокопарными словопрениями да выживаньем других животных из узкой долины, где было достаточно орехов и ягод, чтобы пропировать все лето.
   Спустившись следующей весной в ту долину, Дренг нашел скелеты всей ватаги на одной горке, куда обезьяны забежали, спасаясь от холода. Буря застигла их врасплох, и видно было по их оголенным костям, как они все сбились в кучу, обнялись, да так и замерзли.
   Обезьяны постоянно надоедали Дренгу, следуя за ним и во всем его передразнивая, так что Дренг теперь с удовольствием сочинил и спел всей компании прощальную песню. С тех пор он больше не видел обезьян. И южнее они, должно быть, тоже все вымерли, даром что всегда хвастались.
   Умнее всех вел себя мамонт, которого Дренг часто встречал в первые годы, тянувшиеся как вечность и превращавшие Дренга в человека. И первое время он и мамонт отлично уживались на Леднике. Дренг не решался еще охотиться на этого исполина, так ; как недостаточно возмужал; кроме того, пища у них была разная – вот они и не мешали, не завидовали друг другу.
   Мамонт потерял свое сходство со слоном, обзаведясь длинной шубой, защищавшей его от холода, и напоминал небольшой движущийся, обросший мохом утес, когда грузно топтался между гранитными глыбами и отряхал иней с лиственницы, прежде чем сгрести с нее хоботом себе в рот зеленые иглы. Зимой же Дренг привык встречать мамонта в занесенных снегом хвойных порослях, где могучее животное выбирало себе местечко за какой-нибудь скалой, защищаясь от ветра, и стояло смирно, свернув хобот и предоставив снегу крутиться между широченными бивнями. Так мамонт подолгу стоял, грузно покачиваясь под напором снежной бури, обрастая длинной шерстью между могучими ногами и с бесконечным терпением посматривая из-под опушенных снегом мохнатых бровей своими маленькими умными, испытующими глазами – словно олицетворяя собой одиночество.
   Тихими морозными ночами Дренг, просыпаясь в своем каменном жилье, слышал глухое покашливание мамонта, будившее эхо, которое прокатывалось по ледяным ущельям и затем замирало в звенящем просторе вечной тишины. Значит, старик брел по Леднику при свете северного сияния, осторожно переступая гигантскими ногами между ледяными глыбами и ущельями. Он проходил большие расстояния в поисках скалистых островков и вершин, часто почти отвесных, где росли карликовые сосны, служившие ему пищей.
   А летом мамонт с ленивым сопением лакомился молодыми березками и проделывал разные фокусы с едой: подбрасывал ее себе на спину и вертел в своем чувствительном хоботе, прежде чем отправить в рот. Линяя летом, он оставлял клочья шерсти на терновнике и в чаще других кустарников.
   В светлые ночи, когда березы казались издали какими-то белыми или пестрыми руками, мамонта можно было видеть где-нибудь на дальних возвышенностях, где небо светилось золотым блеском и в полночь; он стоял там, понурив голову, хлопая ушами, чтобы отгонять комаров, и сытое, мерное жевание его неповоротливых челюстей слышалось издали – словно глухой скрежет камней под Ледником.
   Но по мере того, как лето с годами становилось все короче, мамонт все реже спускался с гор; весной он стал даже уходить еще дальше к северу, раз и навсегда облюбовав холодные области. Дренг знал, что мамонт умен, а потому не преминул принять его поведение к сведению.
   Дренг задумывался не на шутку. Пора первой юности миновала, оставив только чувство, что прошли бесконечно долгие годы; Дренгу казалось, что он провел в одиночестве уже целую вечность. Теперь он ни в чем не испытывал недостатка, был хозяином своей жизни и находил все новые и новые средства для облегчения своего существования. Он не боялся никого ни на небе, ни на земле, покоряя всех зверей своим топором и копьем; что же касается слепых сил, старавшихся донять его снежной бурей и мраком, то их он встречал безмолвно – они входили в тяжелый обиход его жизни; неизбежность и упорство поневоле сливались в одно целое и способствовали его развитию. Дренг победил природу и самого себя.
   Но теперь одиночество стало тяготить его. Для чего он стал таким могучим? Разве нет другой цели для его сил, кроме самой этой жизни? Впрочем, он никогда не скучал: или промышлял себе пищу на сегодняшний день, или заготовлял запасы на будущее, работая даже впотьмах. Если же оставалось время, он взбирался на крышу своего каменного жилища и просиживал там дни и ночи, примечая ход звезд и пути солнца. Мало-помалу Дренг начал понимать, как движутся небесные тела, как они исчезают, как снова появляются и через сколько времени.
   Его испытующий взор беспрестанно переходил с земли на небо, блуждал там и тут; в руки ему попадались все новые и новые предметы, и стоило ему один-единственный раз увидеть что-нибудь или дотронуться до чего-нибудь, чтобы предмет этот навсегда врезался в его память. Он всегда был начеку, всегда готов к восприятию новых впечатлений и всегда чем-нибудь занят. При каждом новом открытии кровь бросалась ему в голову, он суетился, как животное, когда оно в инстинктивном лихорадочном возбуждении строит себе гнездо; голова горела от напряженной работы мысли, и все спорилось у него в руках. Но ему не было весело.
   Однажды летом он решил пойти на юг по следам своего племени. Следы вели от одного покинутого становища к другому, тоже покинутому, и он шел по этим следам неделю за неделей. То место, где жило племя, когда Дренг покинул его, было давно брошено, а окружавший его лес погиб. Дренгу пришлось перейти через горы и спуститься в совершенно неизвестные ему места, где ему было не по себе; наконец он увидел между деревьями дым и узнал становище своих соплеменников. Но даже тут, так далеко к югу, было не очень-то тепло; как же они жили здесь? Он с тоской смотрел на дым, но тот же дым вызывал в его памяти картину того, как родичи сидели вокруг костра или валялись по своим шалашам, целыми днями ссорясь и перебраниваясь, не доводя, однако, дело до драки. Приблизься он к ним в тот раз, когда увидал позорный столб, воздвигнутый ему в назидание, он бы услыхал их неумолчную, сварливую перебранку; да и теперь, вздумай он подойти поближе, ему не довелось бы услыхать ничего другого; да разве он добыл огонь за время своих долгих скитаний? А он сам сознавал, что это было единственное условие, при котором он мог вернуться к родному племени. И он не пошел дальше. Но то лето он провел на пустынном нагорье к северу от лесов, где, кроме его собственного племени, обитали разные дикие племена, держась на больших расстояниях друг от друга и в постоянной вражде между собою.
   Со своих сторожевых высот Дренг часто видел дым от костров других племен, обитавших на юге. Но ему ни разу не пришло в голову завязать с ними отношения или хотя бы добыть у них огня. Соприкосновение с этими чужаками могло иметь лишь одну определенную цель.
   И этой цели Дренг не раз достигал в то лето, когда случай сталкивал его то с тем, то с другим человеком, отваживавшимся забрести чересчур далеко к северу в пустынные места. Такие случаи давали ему возможность утолить свою тоску по людям. Иногда дело кончалось полным удовлетворением, но иногда и разочарованием, в зависимости от того, было ли это молодое существо с вкусной кровью или какой-нибудь старый, жилистый первобытный человек, которого и зубы не брали. У Дренга надолго сохранилась в памяти одна такая не совсем приятная встреча, плохо отозвавшаяся на его пищеварении: попался старый высохший лесной человек, которого он застиг врасплох у ручья во время ловли раков; Дренг накинулся на него и сразу принялся пожирать, даже не поглядев на него хорошенько. Уф! Он таки надолго набил себе оскомину, и у него чуть было навсегда не пропала охота питаться плотью и кровью себе подобных. Вообще, его влечение к людям порядком улеглось после того, как он перепробовал их с десяток. Да под конец люди и вовсе перестали заходить к северу от своих лесов; не выходили ни толпами, ни в одиночку: пошли слухи о появлении на пустынных высотах злого тролля, полумедведя-получеловека, который раздирал и пожирал всех, кто приближался к его владениям. И Дренг снова повернул на север, к своему холодному царству.
   Но посидев несколько недель на одном зверином мясе, он опять стал мечтать о молоденьком, сочном, кровянистом собрате. Отведать бы этого лакомства еще хоть разочек! И эта мечта мешала ему вернуться в свое одиночество; он неохотно подвигался вперед, то и дело сворачивая в стороны, исследуя местность.
   Во время одной из таких вылазок, предпринятой в надежде, которую он, уверенный в том, что его ждет разочарование, пытался даже скрыть от себя самого, он и напал на чудо.
   Это был человек; наконец-то опять существо с поднятыми от земли передними лапами! Дренг увидел свою добычу, во весь опор бежавшую по равнине к одной из пещер; когда же он перерезал ей путь, она опрометью бросилась бежать по долине, перескочила через ручей и скрылась за холмом. Дренг пустился за нею, и охота началась. Продолжалась она ровно трое суток и окончилась далеко-далеко в местности, совершенно незнакомой Дренгу, что немало содействовало тому, что охота эта превратилась в великое событие в жизни Дренга. Дичь, бежавшая от него быстрее и неутомимее любого оленя, завела его туда, где земля кончалась и начиналась вода – огромное озеро, уходившее в необозримую даль. Это было море. Когда человек ударился в бегство, Дренга сразу поразило, что тот не искал спасения ни в лесу, ни в горах, а кинулся напрямик через болота и степи, простиравшиеся к западу. Разве там тоже жили люди или у этого человека вовсе не было родного племени, где бы он мог найти убежище?
   Еще больше удивило Дренга то, что человек, по-видимому, был чем-то прикрыт, но не шкурами, как он сам, а чем-то другим, что развевалось за ним на бегу. Будь это нечто вроде одежды – оно было бы весьма кстати, так как время года стояло уже холодное, град и пронизывающие ветры давно давали о себе знать. Но Дренг не знал, кроме себя, ни одного человека, который умел бы кутаться от холода. Кроме того, он заметил, что бегущий как будто и не намеревался защищаться или прибегать к хитрости, а просто бежал и бежал, видя в бегстве единственное спасение, – как это бывало с дичью. И для Дренга, значит, все дело сводилось к тому, чтобы или догнать, или загнать дичь.
   Дренгу, однако, приходилось напрягать все силы, чтобы поспевать по следу, и за первые часы гонки расстояние между дичью и преследователем все увеличивалось. Но вскоре Дренг начал наверстывать расстояние почти незаметно, но достаточно для того, чтобы стоило продолжать охоту. Ночью Дренг отдохнул несколько часов, поел и поспал, а на следующий день должен был до полудня бежать по следам, пока снова не увидел свою дичь.
   Следующей ночью преследуемый человек попытался пустить в ход жалкие уловки: перешел через воду, вернулся назад и спрятался в каменистом поле; но Дренг снова выследил его, поднял и погнал, преследуя по пятам. Они успели пробежать уже много-много миль и очутились теперь в совершенно незнакомой Дренгу местности.
   Целые табуны диких лошадей срывались с места, вскачь описывали круги, останавливались и смотрели на Дренга, проносившегося мимо них забористой рысью. Дренг на бегу скрежетал зубами не с самым кротким видом. Вообще, эта погоня мало отличалась от его ежедневной охоты – разве только тем, что дичь на этот раз была благороднее и желаннее, чем обычно.
   В последний день беглец уже продвигался вперед медленно, заметно ослабевая. Теперь они выбежали к воде и повернули вдоль берега, усыпанного мелким песком, круглыми камешками и разными диковинными штучками. Дренг с любопытством приглядывался ко всему, что видел на берегу, и принюхивался к бившему в нос острому запаху, но ни разу не приостановился. С этим можно было подождать – догонять оставалось каких-нибудь несколько минут. Человек впереди еще бежал, но силы его оставили, и по спине его видно было, как ему тяжело. Наконец он покатился на песок, приподнялся и попытался двинуться дальше, но уже на четвереньках; охота была окончена.
   Дренг двойными прыжками приближался к своей добыче, не бросая, однако, в нее копье и не держа наготове топор; тут достаточно было и зубов; и он уже заранее облизывался, предвкушая, как утолит голод, а главное, жажду. Вдруг он увидел, что это была женщина. Она лежала на коленях, уткнувшись лицом в песок, в ожидании своей участи. Она не издала ни звука, когда Дренг дотронулся до нее; он перевернул ее, и взгляды их встретились. Всякая мысль об убийстве исчезла у него. Разумеется, ее надо оставить в живых.
   Но он все-таки оскалил зубы в последней вспышке мстительного чувства за все то огромное напряжение и труд, которых стоила ему эта охота.
   И у женщины выражение ужаса в глазах сразу пропало, как только она почувствовала, что останется в живых, а затем она тоже оскалила зубы, словно собираясь укусить; но ни один из них не укусил другого. Это была первая улыбка.
   С тех пор они стали скитаться вместе. Их было только двое на Леднике – единственная людская чета на севере.
   Солнце прорвало тучи и увидело, что других нет… так возникла моногамия.

МОРЕ

   Тут кстати рассказать, как Дренг много-много лет спустя, прожив со своей женой целый человеческий век внутри страны, был охвачен неизлечимым, хотя и неизнурительным недугом – страстной тоской по морю.
   Начало ей было положено тем, что он никогда не мог забыть той трапезы из свежих раковин, которою он и женщина утолили свой голод на берегу моря, когда он догнал ее, и на их свирепых лицах появилась первая улыбка. Воспоминание об этой трапезе, когда Дренг впервые отведал соленой пищи, стало для него единственным, которое он всегда бессознательно приветствовал, словно вспоминая что-то новое, важное.
   С вкусовым воспоминанием сплеталось еще удивительно ясное и приятное воспоминание о часах, проведенных тогда с Моа (имя это дали ей впоследствии ее дети) во время их отдыха на песчаном берегу. Дренг исследовал круглые камешки и другие незнакомые предметы; кое-что оказалось съедобным, хотя и не все было одинаково вкусно. Потом он глубоко вдыхал в себя запах моря, воды которого были чернее всех вод, которые когда-либо ему приходилось видеть, и не имели берегов по другую сторону – насколько хватало глаз. И на вкус эта вода была другая, странная, но довольно приятная, если не пить ее слишком много. Белые птицы с резким криком летали над волнами, катившимися куда-то далеко-далеко.
   Не дал ли тогда Дренг обещание самому себе вернуться туда опять, а потом забыл его? Не оно ли взывало к нему? И почему тот день был так прекрасен, так невыразимо приятен сам по себе, что воспоминание о нем стало скрытым источником всего, что с тех пор Дренг с грехом пополам делал по доброте? Вспоминая спустя много лет о том дне, он покачивал головой, и Моа во время скитаний, подымая глаза от своей ноши, нередко подмечала, как по суровым чертам мужа пробегал какой-то слабый светлый луч, что-то вроде улыбки, скользнувшей по его лицу тогда на берегу. Моа догадывалась, что муж тоскует о чем-то, но вряд ли о ней, и смиренно поправляла на спине поклажу, всегда увенчанную грудным малюткой. Для нее во всем мире не было ничего, перед чем бы она преклонялась более, чем перед священной тоской мужа, и она выражала свое участие немой, беззаветной преданностью и готовностью сопутствовать ему до самой смерти.
   Да, Дренг тосковал по морю. Годы отделяли его от краткого мига, проведенного на берегу; его жизнь стала сплошной зимой, но тот миг так и остался незабвенным, единственным. Неведомое прокралось в его сердце в тот краткий миг, когда он сидел на белом песке и смотрел на волны, катившиеся в неведомую даль, куда его взор не мог следовать за ними. Было что-то в том чудесном миге, что вошло в его кровь и плоть и предопределило участь его самого и его рода.
   Но он не знал и никогда не постиг, что тоска по морю была мистической и нераздельной со светлым чувством, забрезжившим в его сердце, когда он впервые взглянул в глаза бедной загнанной Моа.

ПРИВЫЧКИ МОА

   А теперь перейдем к будням. Начиналась зима, и Дренг с Моа добровольно пошли ей навстречу, пробираясь на север к краю Ледника; так Дренг обжился и чувствовал себя как дома; там они и зажили, перенося всякие лишения и превратности судьбы, сначала кочуя с места на место, потом оседло, и с годами образовали семью.
   Холод не был новостью для Моа; она научилась переносить любое время года. Мало-помалу Дренг стал присматриваться к тем маленьким полезным приемам, которые она пускала в ход для самозащиты. Они были очень непритязательны и появлялись как-то сами собою и все-таки никто из привыкших к жизни в лесах не додумался бы до них. И Моа не думала, а попросту вводила их в обиход. Одежду, которая была на ней при встрече с Дренгом, она тоже изобрела сама, и Дренгу полезно было узнать, что двое людей, не подозревая даже о существовании друг друга, могли напасть на одну и ту же мысль. Это и послужило первой причиной того, что он решился нарушить цельность своего «я» и с благодарностью разделил с Моа свое одиночество; они образовали первый маленький союз на земле. В первобытных лесах мужчина и женщина сходились, как волки, и ни одна женщина там не становилась матерью без метки на загривке, оставленной зубами мужчины; Дренг с Моа были первой человеческой четой, которая сожительствовала, глядя в глаза друг другу.
   Одежда Моа отличалась от одежды Дренга материалом. Это были не шкуры, а что-то вроде войлока из шерсти мамонта. Она собирала эту шерсть с терновых кустов и свивала из нее грубые нити, а их переплетала между собой и валяла эту плетенку, очень толстую и теплую. На ногах она носила плетеные лапти, а в руках постоянно таскала искусно сплетенную из тростника корзинку, куда прятала всякие мелочи и самые диковинные из своих сокровищ, которые подбирала повсюду, подобно некоторым птицам. Так, она прятала туда разные зерна, зубы зверей и камешки, приглянувшиеся ей своим цветом или округлой формой, перышки, увядшие цветы, болотный пух, всевозможные блестящие предметы и все, что отличалось мягкостью, а кроме того, конечно, и съестное, иногда весьма странного рода. Когда корзина чересчур переполнялась, Моа устраивала склады для своих сокровищ под камнями и в ямах; она никогда ничего не выбрасывала, но легко забывала, куда и что спрятала, милая женщина!
   Дренг так никогда толком и не узнал, каким образом Моа попала на то пустынное плоскогорье и как умудрилась перенести холод; она была не очень многословна. Не то чтобы она таилась или не хотела сказать, но, верно, для нее попросту не существовало никакого связного прошлого. Она была сама жизнь, но жизнь лишь в настоящем; прошлое проносилось в ее памяти смутными тенями пережитого, но не существовало само по себе. Она очень выразительно встряхивала своей гривой, когда Дренг спрашивал ее, как она ушла от своего племени, и охотно пыталась рассказать длинную историю, которая, судя по ее мимике, была вполне достоверна. Но все сводилось к необычайно выразительной игре глаз, а с губ слетало всего несколько слов или, вернее, певчих звуков; она же воображала, кажется, что познала целый мир. Да и как же было Дренгу не понять ее? Она ведь была вся здесь, всегда такая теплая, такая близкая Дренгу, и служила ему, чем могла; какие же ему еще нужны повествования!