Я не мог отделаться от безумного ощущения, что человек, таящийся за ней, растворился, как соль в воде, и теперь – смеется ли он или вздыхает, взывает или угрожает – все его действия определяются волею неких созданий, что выше или ниже человека. "Это вовсе не Майкл Робартис: Майкл Робартис мертв, мертв уже десять, а может быть, двадцать лет, " – твердил я себе вновь и вновь. Наконец, я провалился в беспокойный сон, время от времени просыпаясь, чтобы увидеть из окна поезда какой-то городишко, отблескивающий мокрыми черепичными крышами, или недвижное озеро, сияющее в холодном утреннем свете. Я был слишком погружен в раздумья, чтобы спрашивать, куда мы едем, или обращать внимание, что за билеты покупал Майкл Робартис, однако по положению солнца можно было определить, что мы едем на запад; чуть позже, увидев за окнами деревья, что росли, склонившись к востоку, напоминая своим видом выпрашивающих милостыню нищих, одетых в лохмотья, я понял, что мы приближаемся к западному побережью. Внезапно слева среди низких холмов открылось море – его тоскливую серость нарушали лишь белые всполохи водоворотов да бегущие барашки пены.
   Сойдя с поезда, мы на мгновение замешкались, высматривая дорогу и наглухо застегивая плащи: с моря дул резкий пронизывающий ветер. Майкл Робартис хранил молчание – казалось, он не хотел прерывать мои размышления; и покуда мы шли узкой полоской берега между прибоем и скалистой громадой мыса, я с новой для меня ясностью осознал, сколь глубоко было потрясение, выбившее меня из привычной колеи мышления и восприятия, если только некое таинственное изменение не затронуло самую суть моего сознания: иначе почему мне представилось, что серые волны, увенчанные клочьями пены, живут своей, исполненной особого смысла, фантастической внутренней жизнью; и когда Майкл Робартис указал на кубическое здание, казалось, стоявшее здесь издревле, – с подветренной стороны к нему прильнула небольшая, явно более поздняя пристройка, возведенная почти что у самого края разрушенной и пришедшей в запустение дамбы, – и сказал, что вот он, Храм Алхимической Розы, меня пронзила невероятная мысль, что море, покрытое валами белой пены, предъявляет права на этот клочок суши, – оно было частью иной, чуждой всякой определенности и упорядоченности, но проникнутой страстью жизни, объявившей войну заурядности и мелочной осторожности нашей эпохи, и теперь была близка к тому, чтобы ввергнуть мир в ночь куда более темную[15], чем та, которая настала после падения античного мира. Частью своего сознания я насмешливо понимал всю фантастическую нелепость такого рода страхов, но при этом другая часть моего "я", все еще остающаяся под властью видения, прислушивалась к грохоту, рождающемуся из столкновения неведомых армий, и содрогалась, причастившись невообразимого фанатизма, витающего над этими серыми волнами.
   Пройдя несколько шагов вдоль дамбы, мы наткнулись на старика. Судя по всему, то был сторож: он сидел на перевернутой бочке, водруженной напротив прохода в дамбе, проделанного, очевидно, не так давно, и угрюмо смотрел на горевший перед ним костер – так зевака рассматривает металлический скарб, болтающийся под днищем телеги лудильщика. Старик принадлежал к той породе людей, что зовутся святошами: я обратил внимание на четки, свисавшие с гвоздя, который удерживал обод бочки. Когда они попались мне на глаза, я непроизвольно вздрогнул, хотя и сейчас не могу сказать, что было тому причиной. Мы прошли мимо – и тут я услышал, как он бормочет нам в спину на гэльском наречии: "Идолопоклонники, идолопоклонники! Чтоб вам сгинуть в Аду, вместе с вашими бесами и ведьмами! Да пропадите вы пропадом – глядишь, сельдь вновь вернулась бы в залив"; еще какое-то время я слышал его голос, переходящий от бормотания к визгу и обратно. "Вы не боитесь, – спросил я, что эти неотесанные рыбаки могут сорвать свое отчаянье на вас?"
   "Я и верные мои – мы уже давно за той границей, где нас нельзя ни обидеть, ни нам помочь – мы присоединились к сонму бессмертных духов, и наша смерть станет лишь окончательным завершением Великого Делания. Что до этих людей – придет время, и они будут жертвовать кефаль Артемиде, хотя, может, то будет какая иная рыба, приносимая в жертву какому-нибудь новому богу, но так будет – когда люди вновь воздвигнут своим богам храмы из серого камня. Ведь их царствию несть конца, хотя они и утратили часть былого могущества, – и все же и ныне Сиды мчатся в каждом порыве ветра, танцуют и играют в тавлеи, однако им не дано вновь отстроить свои храмы, покуда на земле пребывают горечь муки и радость победы – покуда не настанет день давно предсказанной битвы в Долине Черной Свиньи[16]".
   Избегая пенных брызг и ветра, который каждое мгновение грозил сбить нас с ног, мы шли, держась ближе к стене, что тянулась вдоль дамбы со стороны моря, – покуда в молчании не достигли двери квадратного здания. Майкл Робартис отпер дверь ключом, – я обратил внимание на ржавые отметины, оставленные на нем множеством соленых ветров, – и провел меня узким проходом, потом – вверх по лестнице, не застеленной ковром, – и вот мы оказались в небольшой комнате, стены которой были забраны книжными стеллажами.
   "Сейчас тебе принесут поесть – исключительно фрукты, ибо перед церемонией следует соблюдать умеренный пост, – объяснил Майкл Робартис, еще принесут книгу, посвященную доктрине и практикам Ордена – остаток зимнего дня ты должен провести за ее изучением."
   Затем он покинул меня, пообещав вернуться за час до начала церемонии. Я принялся бродить вдоль книжных полок: то была одна из самых полных алхимических библиотек, когда-либо виденных мной. На стеллажах бок о бок стояли труды Мориения[17], сокрывшего бессмертное тело под грубой власяницей, и Авиценны, не знавшего меры в питье, но даже в состоянии опьянения способного повелевать бесчисленными легионами духов; Ибн Араби[18], превратившего свою лютню в обиталище духов, – играя на ней, он мог заставить человека заходиться рыданиями или смехом, мог погрузить слушателей в смертельный транс; Луллия[19], принявшего обличье красного петуха; Фламмеля[20], много веков назад получившего – вместе с женой Парнеллой – эликсир бессмертия и, если верить легенде, до сих пор живущего в Аравии среди дервишей; и многих, многих других, менее знаменитых авторов. Среди книг было чрезвычайно мало сочинений, написанных мистиками, – исключение делалось лишь для мистиков от алхимии: почти не сомневаюсь, что причиной тому – истовое поклонение одному богу в ущерб всем остальным, да недостаток чувства прекрасного, который у Робартиса был лишь неизбежным следствием его веры; все же я приметил полное факсимильное издание пророчеств Блейка – возможно, они попали сюда потому, что в его озарениях присутствовали сонмы духов, "подобные рыбам, резвящимся на волнах, когда Луна поглощает росу". Я обратил внимание, что здесь также обильно представлена поэзия и проза всех веков, однако весьма странным образом: в этой библиотеке были только авторы, уставшие от жизни – как это везде и всегда случается с великими – и бросающие нам плоды своей фантазии как нечто, уже ставшее ненужным тому, кто возносится в небо на огненной колеснице.
   Я услышал стук в дверь: вошла женщина и поставила на стол блюдо, на котором лежало немного плодов. Когда-то она была довольно красива, но сейчас лицо осунулось, щеки впали: встреть я ее в ином месте, я бы сказал, что виной тому радости плоти и жажда удовольствий, – но нет, то были восторги воображения и жажда прекрасного. Я спросил ее о церемонии, однако не получил ответа – она лишь покачала головой, давая понять, что ожидающий инициации должен пребывать в молчании. Как только я утолил голод, женщина вошла вновь, чтобы поставить на стол бронзовую шкатулку филигранной работы, зажечь свечи и убрать тарелки с остатками трапезы. Оставшись один, я принялся изучать шкатулку. На стенках и крышке ее были изображены павлины Геры с распущенными хвостами, а внизу – выгравированы звезды во всем их величии, будто убежденные, что небеса – лишь часть их славы. В шкатулке лежала переплетенная в пергамент книга, обложку которой украшал выполненный нежнейшими красками и золотом рисунок: алхимическая роза в ореоле множества нацеленных в ее сердцевину стрел – однако все усилия поразить цветок были тщетны, ибо, так и не достигнув мишени, стрелы ломались, и их обломки усеивали подножие куста. Текст был также написан на пергаменте – красивым, ясным почерком – и перемежался символическими рисунками и цветными миниатюрами, выполненными в манере "Splendor Solis"[21].
   В первой главе рассказывалось о шести искателях истины – все они были кельтами, – посвятивших жизнь изучению алхимии. И один из них постиг тайну Пеликана[22], другой – тайну Зеленого Дракона[23], кто-то – тайну Орла[24], а кто-то – Соли[25] и Меркурия[26]. Дальнейшее профанам бы показалось простым совпадением случайностей – однако за ним стояла воля высших сил: студенты встретились в придорожной гостинице на юге Франции. И когда они сидели в тенистом дворике и беседовали о таинствах Великой Науки, каждому пришла в голову одна и та же мысль: алхимия есть последовательное очищение души, покуда та не будет готова совлечь с себя смертное и облечься в бессмертное[27]. Пролетела сова[28], всколыхнув виноградные лозы[29], что беседкою оплетали двор, – и перед ними предстала старуха, опиравшаяся на клюку, и присев к столу, выговорила вслух то, что мелькнуло в сознании каждого из сидевших в саду в тот вечер. И поведав основы духовной алхимии, повелев слушавшим основать Орден Алхимической Розы, старуха встала и покинула беседку – когда же они вскочили и устремились ей вослед, то обнаружилось, что старуха исчезла.
   Шесть искателей основали Орден, объединили свое достояние и отныне вели поиск сообща, и когда в совершенстве постигли они алхимическое учение, им стали являться духи, и посвящать в различные таинства, так что знания их от того прибывали и прибывали. Затем книга объясняла суть этих таинств – насколько дозволительно открывать эти таинства неофитам. Сперва подробно и долго говорилось о том, что наши мысли обладают независимой реальностью, и из этого учения вырастают все прочие истинные учения. И если, утверждала книга, представить облик живого существа, то когда-нибудь одна из неприкаянных душ воплотится в этом облике и придет в мир, будет действовать в нем, творя зло или благо, покуда не придет за ней смерть; и приводилось множество тому примеров, изложенных, как утверждалось в книге, в соответствии с тем, что открыли боги ее создателям.
   Эрос учил их, как придавать облик формам, которые станут пристанищем божественных душ, и тому, что надо нашептывать спящему, дабы сознание его приняло нужную форму. Ата[30] – учила формам, через которые приходят в мир демонические сущности, наполняя сознание – безумием, а сны – кошмарами, по капле вливая их в кровь спящих; Гермес же учил тому, что если всю силу воображения направить на то, чтобы вообразить подле себя сторожевого пса, он будет охранять ваш сон, и отгонять от него демонов – лишь самым могущественным из них дано справиться с этим стражем и поработить ваше сознание, – однако если образ, рожденный воображением, окажется недостаточно ярок, пес будет слабым, и демоны возобладают над ним, и собака вскоре умрет; Афродита же учила, что если, сконцентрировав воображение, представить голубя, увенчанного серебряной короной, и повелеть ему парить над головой спящего, нежное его воркование притянет к спящему сладостные грезы бессмертной любви, и сенью своей они укроют его смертный сон; так каждое из божеств, сопровождая даруемое им откровение множеством предостережений и вздохов, открыло, как любое сознание постоянно рождает новые сущности и посылает их в мир, и с ними приходит здоровье или мор, радость или безумие. Если вы породили зло и жестокость, то причиной тому – изъяны формы: форма была безобразной, дерзкой, или в нее было вложено слишком много жажды жизни, или же пропорции тела были нарушены, деформированные жизненной ношей; но божественные силы являются лишь в формах истинно прекрасных, что трепетно бегут соприкосновения с существованием: облеченные во вневременной экстаз, они проходят сквозь него с полуприкрытым взором, в молчании, свойственном сну.
   Бесплотные же души, что воплощаются в формы, люди называют "строем чувств" – и они есть причина всех великих изменений в мире; всякий раз, когда маг или художник вызывает по своей прихоти ту или иную душу, она вызывает в сознании мага или художника, или, если душа – демон, в сознании безумца или подлеца, – форму, в которую воплотится, и обретая через то голос или пластический жест, изливается в мир. Такова первопричина всех великих событий; бесплотная душа, или божество, или демон входят сперва в сознание людей смутным знаком и изменяют его, изменяют ход мыслей людских и людских поступков, и вот волосы, что были цвета пшеницы, становятся иссиня-черными, или черные волосы превращаются в пшеничные, и империи меняют свои границы на карте, словно они – лишь палая листва, влекомая по земле ветром. В конце книги приводились символические обозначения форм и цветовые соответствия, связанные с богами и демонами, зная которые, инициированный мог творить формы, призывая в мир любых богов и демонов, обретя могущество Авиценны, повелевавшего теми, кто таится за слезами и смехом.



IV


   Майкл Робартис вернулся часа через два после заката и сказал, что мне надо выучить шаги некоего танца, пришедшего из глубины времен, ибо, прежде чем свершится инициация, я должен трижды пройти в магическом хороводе, ведь ритм – это колесо Вечности, на котором должно принять мучение и умереть все случайное и мимолетное, чтобы дух вырвался на свободу. Оказалось, что шаги эти несложны и имеют сходство с некоторыми па греческих танцев; в молодости я слыл неплохим танцором, знал множество замысловатых кельтских шагов, так что вскорости выучил и эти. Затем Майкл Робартис облачил меня и облачился сам в одеяния, очертаниями напоминающими те, что носили в Греции и Египте, однако багрянец их свидетельствовал о жизни более страстной, чем та, которую ведала античность; в ладонь мне он вложил небольшую бронзовую курильницу в форме розы, сработанную современным ремесленником, и велел открыть небольшую дверь напротив той, через которую я попал в эту комнату.
   Я положил ладонь на ручку, но едва я это сделал, как дым благовоний – возможно, виной тому таинственные чары моего наставника, – вновь погрузил меня в грезы: я привиделся себе маской, лежащей на прилавке какой-то восточной лавки. Множество посетителей – глаза их были столь ярки и безучастны, что я знал: они не люди, а нечто иное и большее, – вошли и стали примерять меня на себя, покуда, рассмеявшись, не зашвырнули в дальний угол; однако наваждение минуло в одно мгновение, ибо когда я очнулся, рука моя все так же покоилась на ручке двери. Открыв дверь, я обнаружил за ней изумительной красоты галерею: по стенам ее тянулись мозаичные изображения богов, не менее прекрасные, но куда менее аскетично-суровые, чем мозаики баптистерия в Равенне; цвет, преобладающий в каждой мозаике, был, несомненно, символическим цветом, присущим тому или иному богу, и перед каждым изображением висела того же цвета лампада, источавшая странный аромат. Я шел от одной мозаики к другой, в глубине души изумляясь, как же горсточке энтузиастов в столь удаленном месте удалось претворить всю эту красоту в реальность – перед лицом столь великого богатства, утаенного от света, я был почти готов поверить в материальную алхимию; с каждым моим шагом дым курильницы, стелящийся в воздухе, менял свою окраску.
   Я остановился: путь мне преграждала резная бронзовая дверь: казалось, один за другим на меня накатывают морские валы, а сквозь них проглядывают смутно угадываемые – и тем более ужасающие личины. Судя по всему, кто-то, находившийся с той стороны двери, слышал наши шаги, потому что раздался оклик: "Подошла ли к концу работа, что вершит Негасимое Пламя?" – и Майкл Робартис произнес в ответ: "Это золото – из атанора, золото без изъяна". Дверь отворилась: мы оказались в просторной круглой зале, среди одетых в багрянец мужчин и женщин, медленно кружащихся в танце. Со сводов зала на нас смотрела огромная мозаичная роза; стены были выложены мозаиками на сюжет битвы богов и ангелов: боги переливались цветами рубина и сапфира[31], ангелы же изображались блекло-серым цветом, ибо, – прошептал Майкл Робартис, – они отреклись от своей божественной природы и убоялись обнаженности сердца, обреченного на одиночество, убоялись любви – и все ради бога смирения и скорби.
   Своды залы поддерживали колонны, – они аркадой опоясывали помещение, зачаровывая взгляд необычностью форм: казалось, божества ветра, подхваченные горячечным водоворотом запредельного, нечеловеческого танца[32], устремились ввысь под звуки труб и цимбал; из сгустка вихрящихся очертаний выступали простертые к нам руки, служившие подставками для курильниц. Мне было велено вложить мою курильницу в одну из этих протянутых ладоней и присоединиться к танцующим, и вот, обернувшись, я увидел , что пол выложен зеленым камнем, и в центре его – мозаика: дымчато-серое, едва различимое изображение Распятия Христова. Когда же я спросил Робартиса, что это значит, он ответил, что члены Ордена желают "попирать Его единство своими бесчисленными подошвами"[33].
   Танец длился, подобно волнам, подступая к центру залы, чтобы отхлынуть вновь – и узор его повторял рисунок лепестков розы над головой, и лился звук невидимых инструментов, что пришли из глубины времен – никогда прежде не слышал я им подобных; с каждым мгновением неистовство нарастало, покуда, казалось, все вихри мира не пробудились под нашими ногами. Я выбился из сил, отошел и встал у колонны, наблюдая, как зарождаются и распадаются фигуры танца, подобные языкам мятущегося пламени; постепенно я погрузился в полузабытье, когда же очнулся, моему взору предстало зрелище кружащихся, медленно оседая в отяжелевшем от благовонного дыма воздухе, лепестков гигантской розы, – не мозаики, но сонма живых существ, обретающих облик по мере приближения к полу – облик невиданной красоты[34]. Коснувшись пола, они присоединялись к танцующим: сперва прозрачные, словно дым, с каждым шагом они приобретали все более четкую форму, и вот я уже мог различать лица богов[35] – прекрасные греческие и величественные римские лики; имена иных я мог угадать: по жезлу в руке[36], по птице, парящей над головой[37].
   И вот уже смертная персть шла в танце рядом с бессмертной плотью; в смятенных взорах, устремленных навстречу невозмутимым бездонно-темным взглядам, горел огонь бесконечного желания, – так смотрит тот, кто, наконец, после неисчислимых скитаний, обрел утраченную любовь своей юности. Порой, на одно лишь мгновение, я видел одинокую призрачную фигуру, скользящую среди танцоров лицо ее скрывала накидка, в руке был зажат призрачный факел[38], – она проплывала, как сон во сне, как тень тени, и пониманием, рожденным из истока, что глубже, чем мысль, я знал: это – сам Эрос, как знал и то, что он скрывает свой лик, так как ни один мужчина и ни одна женщина от начала веков не познали, что же есть любовь, не заглянули ему в глаза, ибо Эрос единственное из божеств, которое и бог, и дух, и в страстях, насылаемых им, никогда не проявлена его сущность, хоть и внятны смертному сердцу его нашептывания. Ибо, если человек любит благородной любовью, он познает любовь через жалость, не ведающую утоления, и доверие, не знающее слов, и сочувствие, не ведающее конца; если же любовь его – низка, то дано ему познать ее в неистовстве ревности, внезапности ненависти и неизбывности желания; но так ли, иначе – она является ему, скрытая под покровом, и никогда не познает человек любви в чистой ее наготе.
   И покуда так стоял я, погруженный в свои мысли, воззвал ко мне голос из среды танцоров, облаченных в багрянец: "В круг, в круг, нельзя уклоняться от танца; в круг! в круг! богам, чтобы стать плотью, нужна пища наших сердец, " – и я не успел даже отозваться, как непостижимая волна страсти, казалось, то сама душа танца, что колышется в наших душах, накрыла меня и увлекла в центр хоровода. Я танцевал с бессмертной, величавой женщиной: волосы ее были убраны черными лилиями[39], плавные жесты казались исполненными мудростью, которая глубже, чем межзвездная тьма, – мудростью и любовью, равной любви, что реяла над водами в начале времен; и мы танцевали и танцевали, и дым благовоний струился над нами, обволакивал нас, словно мы покоились в самой сердцевине мира[40], и, казалось, прошли века, и бури пробудились и отбушевав, умерли в складках наших одеяний, в короне ее тяжелых волос.
   Внезапно я опомнился: веки женщины ни разу не дрогнули, лилии не обронили ни единого лепестка, не колыхнулись – и тут я с ужасом осознал, что танцую с кем-то, кто не человек, но – больше или меньше человека, – кто пьет мою душу, как вол пьет придорожную лужу; и я упал, и тьма накрыла меня.



V


   Очнулся я внезано, словно что-то меня толкнуло: я лежал на грубо раскрашенном полу, на спине, так что видел над собой низкий потолок с намалеванной в центре розой; стены помещения были покрыты наполовину законченными фресками. Колонны и курильницы исчезли; оказалось, что вокруг меня, разметавшись, спят два десятка людей в растрепанных одеяниях; их запрокинутые лица походили на маски, скрывающие за собой пустоту, – и все это освещал холодный свет зари, проникающий сквозь высокое узкое окно, которое я заметил только сейчас; за окном грохотало море. Неподалеку от меня спал Майкл Робартис, – рядом с ним, откатившись в сторону, валялась резная бронзовая чаша – судя по всему, в ней жгли благовония. Я присел – и вдруг понял, что к гулу моря примешивается иной шум – ропот недовольной толпы, раздраженные выкрики мужчин и женщин.
   Вскочив на ноги, я бросился к Майклу Робартису, принялся тормошить его, тщетно пытаясь привести в чувство. Тогда, обхватив тело под мышки, я попытался его приподнять – но Майкл лишь слабо вздохнул во сне и откинулся назад; а голоса звучали все громче и обозленней; потом донеслись тяжелые удары – толпа пыталась высадить дверь, что смотрела на дамбу. Внезапно послышался хруст дерева – я понял, что дверь начала уступать, и бросился прочь из залы. Передо мной был узкий коридор – я нырнул в него – некрашенные половицы грохотали под ногами – наконец я увидел дверь, ведущую на кухню; за дверью никого не оказалось – я проскользнул в дверной проем – и тут до меня донеслись два сокрушительных удара; топот шагов и крики заполонили дом – я понял, что дверь, выходившая на дамбу, поддалась. Я рванулся из кухни на улицу, пересек внутренний дворик, пронесся по ступенькам, ведущим к морю, и оказался на берегу, с внешней стороны дамбы. Я бежал по кромке прибоя, а в уши мне бился яростный крик.
   Там, где я спустился к морю, насыпь лишь недавно облицевали гранитом, и он еще не успел порасти водорослями, но когда я решился выбраться на дорогу, оказалось, что передо мной – старая часть дамбы, скользкая от зеленоватой слизи, и мне стоило большого труда вскарабкаться по ней наверх. Стоя наверху, я оглянулся на Храм Алхимической Розы, – крики рыбаков и их женщин все еще были слышны, но стали значительно глуше – оказалось, вся толпа ввалилась в дом; но тут на пороге показалась кучка народа. Выйдя на воздух, люди принялись собирать камни, подтаскивая их из груды, сваленной возле дома, – очевидно, заготовленной на случай, если шторм подмоет дамбу: будет чем укрепить гранитные плиты. Я стоял, наблюдая за толпой, и вдруг старик – полагаю, тот самый сторож, мимо которого мы проходили, – махнул рукой в моем направлении и что-то выкрикнул; все лица разом обратились ко мне – так волна вскипает белой пеной. Я сорвался с места и бросился прочь; счастлив мой Бог, что привычка к гребле укрепляет руки и грудь, а не ноги – иначе бы мне не спастись; и все же – покуда я бежал, не топот преследователей, не их голоса, пышущие злобой, гнали меня вперед, а – гул множества иных голосов, полных стона и ликования, что заставляли звенеть воздух над моей головой – ныне забытых мною, как забывается сон в момент пробуждения.
   И даже сейчас мне порой кажется: я слышу жалобное и ликующее пение этих голосов, и мир неопределенности, что лишь наполовину утратил власть над моим разумом и сердцем, готов поглотить меня, превратить в своего раба; однако я ношу на шее четки, и когда я слышу – или мне кажется, что слышу – пение голосов, я прижимаю их к сердцу и шепчу: "Тот, имя кому – Легион, – он ждет у наших дверей, он обманывает наш разум утонченностью, он льстит красотой нашему сердцу[41]; но лишь в Тебе – спасение наше и вера"; и тогда война, что бушует в моей душе, стихает, и я обретаю мир.