О Костелло Гордом, об Уне, дочери Дермотта, и о злом языке.
 
   Костелло вернулся с полей и сейчас лежал на земле перед дверью своей квадратной башни, опустив голову на руки, любуясь закатом и прикидывая, какая завтра будет погода. Хотя обычаи Елизаветы и Джеймса, вышедшие ныне из моды в Англии, начинали распространяться среди дворян, он все еще носил длинный плащ настоящего ирландца; мягкие очертания лица его и спокойствие громадного тела напоминали о мощи и гордости более простых времен. Его глаза блуждали от закатного неба, к которому, в направлении юго-запада, вела длинная белая дорога, до фигурки всадника, медленно взбиравшегося на холм. Прошло минут пять, тот приблизился, и в сером сумраке уже отчетливо можно было различить его тщедушное тело, мешки потрепанных волынок, свисавшие с плеч над длинным ирландским плащом, а также мохнатую лошадку под ним. Едва достигнув предела слышимости, он начал кричать: – Так ты дремлешь, Тумаус Костелло, когда лучшие люди разбивают свои сердца о камни больших дорог? Вставай же, гордый Тумаус, ибо я принес новости! Вставай, великий болван! Отскреби себя от земли, человек – сорняк!
 
   Костелло поднялся и, когда волынщик подъехал близко, схватил того за шиворот, стянул с седла и швырнул оземь.
 
   – Оставь меня, оставь меня! – простонал человечек, но Костелло еще раз встряхнул его.
 
   – Я принес новости о дочери Дермотта, Уинни, – толстые пальцы разжались, и волынщик поднялся, задыхаясь.
 
   – Почему ты не сказал сразу, – спросил Костелло, – что едешь от нее? Ты еще поплатишься…
 
   – Я еду от нее, но ничего не расскажу, пока не получу плату за эту встряску.
 
   Костелло порылся в своем денежном мешке, и не скоро его рука достала монеты – так тряслась она от надежды и страха. – Вот все, что есть, – промолвил он, пуская струйку французских и испанских монеток в ладонь волынщика; тот попробовал на зуб каждую, прежде чем ответить.
 
   – Это правильно, это верная цена, но я не заговорю, пока не получу защиту – ведь если Дермотты поймают меня у любого дома после захода солнца, или в Кул-а-Вине днем, я отправлюсь гнить среди крапивы в яме, или окажусь висящим на сикаморе, на том самом суку, на котором вешали конокрадов в Белтейн четыре года назад. – Говоря, он привязывал поводья своей лошадки к заржавленному крюку, вбитому в стену.
 
   – Я назначаю тебя своим волынщиком и телохранителем, – сказал Костелло, – и никто не посмеет наложить руку на человека, или лошадь, или козла, или пса, принадлежащего Тумаусу Костелло.
 
   – А я донесу до тебя мою весть, – отвечал на это собеседник, бросая седло на землю, – лишь оказавшись у камина с кубком в руке, и чтобы рядом стоял кувшин пива "Большой Горшок"; пусть я оборван и нищ, но мои предки были роскошно одеты, пока их дом не был сожжен и их скот украден Диллонами семь веков назад – чтоб мне их увидать визжащими в адовом котле! – когда он говорил так, его глаза сверкали и руки сжимались в кулаки.
 
   Костелло провел его в большой, застланный тростником зал, в котором не было и следа удобств, становившихся обычными среди знати – всюду феодальная грубость и простота; указал ему на скамью около большого камина и, когда гость уселся, наполнил пивом роговой кубок, поставил рядом с ним, а позади кубка поставил высокую кожаную кружку; затем зажег факел, торчавший из кольца на стене; и все время руки его дрожали. Наконец он встал перед гостем и сказал: – Придет ли ко мне дочь Дермотта, о Дуллач, сын Дали?
 
   – Дочь Дермотта не придет к тебе, ибо отец поставил женщин стеречь ее; но она велела передать, что через седмицу будет день святого Иоанна и ночь ее соединения с Намарой Озерным, и она хотела бы, чтобы ты был там, и когда ей предложат выпить "за любимого" – как велит обычай – она выпьет за тебя, Тумаус Костелло, тем показав, к кому лежит ее сердце, и сколь мало радости ей в браке; а я, со своей стороны, советую тебе ехать с надежными людьми, потому что собственными глазами видел вчера, как танцуют на воздухе "Сизого Голубка" конокрады. – И тут он протянул Костелло уже пустой кубок, сжав его пальцами крепко, словно птичьими когтями, и крикнул: – Наполни его вновь, ибо желаю я, чтобы все воды мира умещались в скорлупу ореха, и пить мне приходилось только лишь славное ирландское пойло!
 
   Увидев, что Костелло не отвечает, сидя словно в оцепенении, он заорал: – Наполни кубок, говорю тебе, потому как нет такого Костелло в целом мире, который не должен был бы служить Дали, пусть Дали и бродит по дорогам с волынкой, а Костелло владеет лысым холмом, пустым домом, одной клячей, парой козлов и пригоршней коров! – - Восхваляй Дали, если тебе угодно, – ответил наконец Костелло, наполняя кубок, – ибо ты принес мне доброе слово от любимой.
 
   Следующие несколько дней Дуллач бродил туда и сюда, пытаясь набрать стражу, и каждому встречному рассказывал о Костелло: как тот еще ребенком убил борца, с такой страшной силой натянув ремень, которыми они связались, что сломал спину противника; как, став постарше, он на спор провел упрямых жеребцов через брод на Унчоне; как, повзрослев, он разогнул стальную подкову в Майо; как гнал он множество людей через Заросший Луг у Драм-ан-Эйр, потому что они распевали дразнилки о его бедности; но он не мог найти никого, желавшего встать на сторону столь задиристого и бедного человека против значительных и богатых персон, каковыми были Дермотт Баранный и Намара Озерный.
 
   Тогда Костелло пошел искать сам, и, выслушав множество извинений во многих местах, привел к башне здоровенного парня – полудурка – тот следовал за ним, как пес; и еще батрака, который восхищался силой Костелло; и толстого фермера, чьи предки служили его семье; и пару пастухов, что пасли его коз и овец; и построил их перед очагом в своем пустом зале. Они принесли с собою толстые дубины, а Костелло выдал каждому старинный пистоль, и, напоив испанским элем, заставил их всю ночь стрелять по репам, которые приколол шампурами к стене. Дуллач – волынщик сидел на скамейке у камина, наяривая "Принцы Бреффени" и смеясь то над наружностью ополченцев, то над их неуклюжей стрельбой, то над самим Костелло – за то, что у него не нашлось слуг получше. Фермер, батрак, полудурок и пастухи были хорошо знакомы с привычками Дуллача – ведь он и его волынки были неотделимы ни от местных свадеб, ни от поминок – но удивлялись терпению Костелло, редко посещавшего свадьбы и поминки и потому, очевидно, не имевшего возможности свыкнуться с капризами бранчливого музыканта.
 
   Наутро они все отправились к Кул-а-Вину, Костелло – со шпагой, на выносливой лошади, а прочие на малорослых мохнатых лошадках, держа под рукой толстые дубинки. Пока они скакали через луга и рощи, между холмов, они могли видеть, как костры отвечают кострам, от вершины к вершине, от горизонта к горизонту; и везде группы людей плясали, озаренные красноватым светом горящего торфа, празднуя свадьбу жизни и огня. Подъехав к дому Дермотта, они увидали у дверей необычайно большое скопление бедняков, водивших вокруг костра, в центре которого пылало тележное колесо, хоровод, столь же древний, как боги, давно превратившиеся просто в "Волшебный народ", но танцующие только этот танец в своих потаенных укрытиях. Сквозь двери и ряд бойниц в стенах замка виделись бледные огоньки свечей и слышалось, как множество ног шаркает в танце, модном во времена Елизаветы и Джеймса.
 
   Они привязали лошадей к кустам, потому что количество привязанных снаружи коней говорило о том, что конюшни переполнены, и пробились ко входу сквозь толпу крестьян, и вошли в большой зал, где был в разгаре праздник. Фермер, батрак, полудурок и пастухи смешались со слугами, смотревшими на танцы из ниши в стене, а Дуллач уселся вместе с волынщиками; но Костелло протискивался между танцорами туда, где Дермотт Баранный стоял рядом с Намарой Озерным, наливая брагу из фарфорового кувшина в роговые кубки с серебряной отделкой.
 
   – Тумаус Костелло, – сказал старик, – ты свершил доброе дело, забыв прошлое, презрев вражду и явившись на свадьбу моей дочери с Намарой Озерным.
 
   – Я пришел, – отвечал Костелло, – потому что во дни Костелло де Ангело, когда мои предки одолели твоих и помирились с ними, было заключено соглашение, что Костелло может прибывать со своими слугами и своим волынщиком на любой праздник, устроенный Дермоттами, во веки вечные, а Дермотт со своими слугами и своим волынщиком на любой праздник, устроенный Костелло, во веки вечные.
 
   – Коли ты приехал с дурными помыслами и вооруженными людьми, – вспыхнув, сказал сын Дермотта, – то, сколь бы ни были сильны твои руки в борьбе и фехтовании, тебе будет худо, ибо кое-кто из клана моей супруги приехал из Майо, и еще три моих старших брата здесь со своими людьми, прибыв из Бычьих Гор; – и, говоря так, он шарил рукой под плащом, словно бы ища оружие.
 
   – Нет, – отвечал Костелло, – я всего лишь хочу станцевать прощальный танец с твоей дочерью.
 
   Дермотт – младший вынул руку из-под одежды и подошел к высокой девушке, что стояла неподалеку, опустив долу нежный взор. – Костелло прибыл, чтобы станцевать с тобой прощальный танец, ибо вы никогда больше не увидитесь.
 
   Девушка подняла голову и взглянула в лицо Костелло, и были в том взгляде гордое смирение, страстная нежность, которые с начала времен составляют сущность трагедии женщины. Костелло провел ее к танцующим, и вскоре они вошли в ритм паваны, торжественного танца, что наряду с сарабандой, галлеадом и танцем моррис почти везде, кроме среды самого коренного ирландского дворянства, заместил более быстрые, пропитанные поэзией, выразительные как жесты пляски прежних дней; и, пока кружились они, ими овладели невыразимая меланхолия, утомление от мира, жалящая и горькая жалость друг к другу, смутный гнев против обыкновенных страхов и упований, свойственные любовной экзальтации. Когда танец окончился и музыканты положили волынки и взяли роговые кубки, влюбленные все стояли, отдалившись от прочих танцоров, задумчиво и безмолвно ожидая начала следующего танца, чтобы огонь вновь зажегся в сердцах и заполнил души; и они танцевали и танцевали – паваны, сарабанды, галлеады, моррисы, всю ночь; и многие стояли и смотрели на них, и даже крестьяне подошли к двери, чтобы бросить взгляд, будто понимали, что с тех пор будут собирать вокруг себя детей своих детей и рассказывать, как видели танец Костелло с Уной, дочерью Дермотта, тем самым приобщая их к старинной романтике; но Намара Озерный всю ночь ходил туда и сюда, громко болтая и грубо шутя, чтобы все обращали внимание и на него, а старый Дермотт Баранный становился все краснее, и все чаще и чаще поглядывал на дверь, как бы желая увидеть, что свет утра превзошел наконец-то силой свет свечей.
 
   Наконец он уловил подходящий момент и, в перерыве между танцами, крикнул от стола с кувшинами, что его дочь ныне выпьет венчальный кубок; и тут Уна подошла к нему, а гости встали полукругом; Костелло переместился к стене, подле своих людей – фермер, батрак, полудурок и пастухи сгрудились у него за спиной. Старик извлек из ниши серебряный кубок, из которого пили в день свадьбы еще его мать и мать его матери, нацедил браги из фарфорового кувшина и передал его дочери, с положенными словами: – Выпей за того, кто больше всех люб тебе.
 
   Она на миг поднесла кубок к устам, и сказала тихим, ясным голосом: – Я пью за мою истинную любовь, за Тумауса Костелло.
 
   Тут кубок покатился по полу, раз за разом переворачиваясь и звеня как колокол, потому что старик ударил ее по лицу и она выронила кубок; и наступило долгое молчание.
 
   Там было много приспешников Намары, слуги его выскочили из ниши, и один из них, сказитель и поэт, последний из сословия бардов, имевший постоянный стол при кухне Намары, сорвал французский кинжал с перевязи, словно желая ударить Костелло; но тут же он упал, сбитый ударом с ног, задев плечом кубок, закувыркавшийся и зазвеневший снова. Раздался лязг стали, но схватке помешали ропот и бормотание крестьян, столпившихся в дверях и вокруг дворян: все понимали, что они – не дети королевских ирландцев и не приятели Намары и Дермотта, но вольные ирландцы с озер Гара и Кэй, те, что правят обтянутыми кожей лодками, чьи волосы нависают, нестриженные, над глазами, те, что оставляют правую руку сыновей некрещеною, чтобы не лишить ее мощи, и клянутся лишь святым Атти, солнцем и луной, но ценят силу и красоту больше святого Атти, солнца и луны.
 
   Длань Костелло так сжала рукоять меча, что костяшки пальцев побелели, но он не извлек его, и, сопровождаемый своими людьми, стал проталкиваться к двери: танцующие давали ему дорогу, большинство со злобою и недовольством, оглядываясь искоса на кричавших крестьян, но некоторые приветствовали его быстро и радостно, потому что замечали отсвет его славы. Миновав ряды возбужденных дружеских и враждебных лиц, он пошел туда, где стояли его породистая лошадь и мохнатые лошадки, привязанные к кустам; сел в седло и, приказав незадачливой страже следовать за ним, помчался в узкий овраг. Когда они немного отдалились, Дуллач, скакавший последним, повернулся к дому, у которого стояла группа родичей Дермотта и Намары, вместе с толпой селян, и крикнул: – Дермотт, ты заслужил остаться навеки таким, какой ты есть сейчас – лампой без пламени, кошелем без гроша, овцой без шерсти, ибо твоя рука скупа к волынщикам, скрипачам, сказителям и всякому бедному и бездомному! – Не успел он окончить, как трое старших Дермоттов из Бычьих Гор поспешили к коням, и сам старый Дермотт пытался оседлать коника Намары, приказывая сыновьям следовать за ним; и много случилось бы схваток и похорон, коли селяне не подхватили бы из еще теплых кострищ уголья и не стали бросать их в морды лошадям, с громкими криками, так что те вставали на дыбы и пятились, а некоторые сбросили седоков, сверкая глазами в утреннем свете.
 
   В течение нескольких следующих недель Костелло не был обделен вестями о Уне, ведь то женщина, торговавшая фазанами или яйцами, то странники, шедшие поклониться Горному Колодцу, рассказывали ему, что его любимая заболела сразу после Иванова дня, и что ей становилось то хуже, то чуть лучше; но, хотя он продолжал, как обычно, заботиться о козах, коровах и лошадях, спокойный и неприветливый, пыль, встававшая над дорогой, песни людей, возвращавшихся с молебнов и с ярмарок, или игравших в карты на краях полей, по воскресеньям и церковным праздникам, слухи о битвах и переменах в большом мире и мысли о том, есть ли цель в его собственной жизни – все томило его неизъяснимым томлением; и местные жители помнят до сих пор, что, как только спускалась ночь, он призывал Дуллача – волынщика, чтобы тот рассказывал под треск сверчков про Сына Яблони, про Всесветную Красу, про Короля Сына Ирландии, и многие другие старинные сказания, столь же необходимые для ремесла волынщика, как и мелодии "Связок тростника", "Потока Унчонского" или "Вождей Бриффени"; и, пока вставал перед ним призрачный и безграничный мир сказок, он мог забыть себя и свое горе.
 
   Дуллач часто прерывал сказание, чтобы поведать, как некий клан вольных ирландцев произошел от несравненного Короля Синего Пояса, или от Воина из Озъерской Хижины, или напомнить, со многими проклятьями, что большинство инородцев и, без сомнения, все королевские ирландцы произошли от безобразных рогатых Людей из Морских Глубин или от подлых и скрытных Фер Болг; но Костелло думал лишь о своей беде и своей любви, так что было не важно, о чем шел рассказ – об Острове Красного Озера, обиталище блаженных, или о стране злокозненных Западных Ведьм: лишь она становилась для него героиней всех мытарств; она, а вовсе не дочь древнего короля томилась в стальной башне на дне моря, которую девятикратно обвил кольцами Червь о Девяти глазах; именно она получила ценой семилетней службы право вывести из ада всех, кого сможет унести на себе, и вытащила множество людей, уцепившихся тощими пальцами за подол ее платья; и она год молчала, потому что зачарованный шип вонзился ей в язык; и это локон ее волос, свернутый в маленькой шкатулке, светил так ярко, что люди могли молотить хлеб с заката до рассвета; она вызывала столь большой восторг, что короли многие годы скитались и сражались с армиями, дабы узнать место ее убежища; и не было красоты во всем мире помимо ее, ни трагедии подобной ее беде; а когда наконец голос сказателя, смягчившийся от старых романтических легенд, умолкал, и сам волынщик спешил неверными ногами вверх по лесенке, чтобы улечься в спальне, Костелло, окунув персты в маленький сосуд со святой водой, начинал молиться Марии Семипечальной, и украшенное звездами платье с фрески в молельне угасало в его воображении, замещаясь домотканым платьем и коричневыми глазами Уинни, дочери Дермотта; ибо не бывает ослабления в страстях тех, кто хранит свое сердце чистым для любви или ненависти, как другие хранят его для Бога, Марии и святых, тех, кто в назначенный час приходит к Божественной Сущности через горькие муки, через Гефсиманский сад и одинокий Крест, рождающие бессмертные страсти в смертных сердцах.
 
   Но наконец однажды какой-то слуга подскакал к Костелло – тот помогал пастухам косить сено на лугу – подал письмо и уехал прочь, не говоря ни слова. Письмо было написано по-английски: "Тумаус Костелло, моя дочь очень больна. Ведунья из Нок-на-Сид осмотрела ее и сказала, что она умрет, если ты не явишься. Потому я прошу тебя явиться к той, чей покой предательски похитил. – Дермотт, сын Дермотта."
 
   Костелло швырнул оземь серп, послал одного из парней за Дуллачем, слившимся в его воображении с Уной, а сам стал седлать лошадь и конька для Дуллача.
 
   Они подъехали к дому Дермотта после полудня; озеро Гара лежало перед ними, гладкое как зеркало, пустынное; и, хотя они издалека видели, как темные фигуры мельтешили у дверей, сейчас дом казался пустым, как озеро Гара. Дверь была полуоткрыта, но Костелло вновь и вновь стучал, так что чайки сорвались с лужайки и с криками закружились над его головой; никто не отвечал.
 
   – Внутри нет никого, – заявил Дуллач, – потому как Дермотт Баранный слишком горд, чтобы приветствовать Костелло Гордого, – он отворил дверь, и они увидали грязную оборванную старуху, сидевшую, прислонившись к стене. Костелло знал, что это Бриджет Делани, глухонемая нищенка; увидав их, она встала и знаком пригласила идти за нею, и поднялась вверх по лестнице в длинный коридор, к закрытой двери. Старуха открыла дверь, отошла и уселась, как сидела раньше; Дуллач также сел на пол, поближе к двери, а Костелло вошел внутрь, взирая на Уну, дочь Дермотта, спящую в кровати. Он уселся в кресло и стал ждать; прошло немало времени, но она все спала, и Дуллач решил было войти и разбудить ее, но Костелло затаил и дыхание, не желая мешать сну, ибо сердце его заполнилось той неуправляемой жалостью, что делает сердце любящего бледным подобием божественного сердца. Внезапно он повернулся к Дуллачу и сказал: – Не подобает мне сидеть тут, где нет никого из ее родичей, потому что пошлый народ всегда готов порочить красоту. – И они сошли вниз и стояли у дверей, и ждали, но спустился вечер, а никто так и не пришел.
 
   – Да какой дурак назвал тебя Гордым! – крикнул в конце концов Дуллач, – видел бы он, как ты ждешь и ждешь там, где оставили лишь нищую старуху приветствовать тебя, так назвал бы тебя Костелло Скромным.
 
   Костелло сел в седло, и Дуллач сел, но, едва они проехали несколько шагов, как Костелло натянул поводья и встал. Много минут прошло, и опять заорал Дуллач: – Неудивительно, что ты боишься Дермотта Баранного – у него много братьев и друзей, и хотя он стар, но еще силен и ловок, и служит Королеве, и все враги гэлов на его стороне.
 
   Тогда Костелло вспыхнул и оглянулся на дом: – Клянусь Божьей Матерью, что никогда не вернусь сюда, если они не пошлют за мной человека прежде, чем мы минуем брод на Бурой реке! – и поехал прочь, но так медленно, что солнце успело сесть и летучие мыши закружились над болотами. Когда они все же добрались до реки, он помедлил на берегу, заросшем цветами, но вдруг решительно въехал на середину реки и остановился там – поток омывал ноги лошади. И тут Дуллач вновь стал кричать, еще более злобно: – Дураком был тот, что зачал тебя, и дурой та, что выносила тебя, и трижды дураки называющие тебя ростком древнего благородного племени, ибо ты произошел от бледных нищих, ходящих от двери к двери, кланяющихся всякому, и господину и рабу!
 
   Склонив голову, Костелло переехал речку и встал сразу за ней, но не успел ничего сказать – с другого берега послышался стук копыт и перед ними появился всадник. Это был слуга Дермотта, и он крикнул, задыхаясь от бешеной скачки: – Тумаус Костелло, я послан вновь звать тебя в дом Дермотта. Когда ты уехал, его дочь Уинни очнулась и назвала твое имя, потому что ты приснился ей. Бриджет – Немая увидела, что та обеспокоена и губы ее шевелятся, и побежала туда, где мы сидели в лесу, и схватила Дермотта Баранного за край плаща, и потянула к дочери. Он понял, что дочь умирает, и приказал мне сесть на его собственную лошадь и скорее вернуть тебя.
 
   Тут Костелло повернулся к волынщику Дуллачу Дали, схватил его за пояс, вырвал из седла и швырнул на огромный камень, торчавший посреди реки, так что тот упал бездыханный в самую глубь, и вода полилась в его глотку, мимо языка, который Господь сотворил злым – об этом можно услышать рассказы и по сию пору. Затем, яростно вонзив шпоры в бока лошади, он помчался к северо-западу, вдоль берега реки, и не останавливался, пока не въехал на другой брод, и не заметил, как отражается в воде восходящая луна. Помедлив мгновение в нерешительности, он пересек реку и помчался дальше, в Бычьи Горы, и потом вниз, к морю; глаза его не отрываясь смотрели на луну, сиявшую во мраке подобно огромной белой розе, подвешенной к занавесу некоего беспредельного, фантастического мира. Но тут его лошадь, уже давно задыхавшаяся и покрытая потом, ибо он терзал ее шпорами, принуждая к предельной скорости, тяжело упала в траву на обочине дороги. Он пытался поднять ее, но не преуспел в этом, и пошел пешком, одинокий в лунном свете; и пришел к берегу моря, и увидел шхуну, стоявшую на якоре. Теперь, не способный просто брести дальше – море мешало ему – он понял, что очень устал, и что ночь выдалась очень холодной, и вошел в харчевню, стоявшую неподалеку, и рухнул на скамью. Зал был забит испанскими и ирландскими матросами, уже проведшими контрабандой судно с грузом эля и вина и ожидавшими благоприятного ветра, чтобы отправиться в новый рейс. Один испанец на ломаном гэльском предложил ему кружку. Жадно выпив ее, он стал говорить, быстро и горячо.
 
   Целых три недели ветер дул к берегу или был слишком слабым, и моряки оставались в харчевне, выпивая, играя в карты, болтая, и Костелло был с ними, ночуя на скамье, выпивая, болтая и играя больше всех. Скоро он спустил те немногие деньги, что имел с собой, потом проиграл лошадь (кто-то отыскал ее в горном ущелье) испанцу, и тот продал ее фермеру с гор, потом пропил и свой длинный плащ, и шпоры, и сапоги из мягкой кожи. Наконец благоприятный ветер подул с испанских берегов, команда погребла на шхуну, распевая испанские и гэльские песенки, и подняла якорь, и вскоре белые паруса пропали за горизонтом. Тогда Костелло отправился домой – жизнь зияла перед ним пустыней – и шел весь день, к вечеру выйдя на дорогу, ведущую от озера Гара к южному берегу озера Кэй. Он нагнал толпу крестьян и фермеров, бредших медленно вслед двум священникам и группе хорошо одетых людей, несших гроб. Остановив одного старца, он спросил, чьи это похороны и чьи это люди, и старик отвечал: – Это похороны Уны, дочери Дермотта, а мы – люди Дермоттов и Намары и их сторонников, а ты – Тумаус Костелло, который убил ее!
 
   Костелло пошел к голове процессии, минуя глядевших на него с яростью, едва ли понимая ясно, что сейчас услышал, ибо потерял способность понимания, вместе с душевным здоровьем, и ему представлялось невозможным, что нежность и красота, бывшие сердцем его мира, могут вдруг исчезнуть. Внезапно он встал и снова спросил, чьи это похороны, и некто ответил: – Мы несем Уинни, дочь Дермотта, которую ты погубил, дабы похоронить на острове Пресвятой Троицы, – и отвечавший склонился, поднял камень и бросил его в Костелло, поразив в щеку, так что кровь покрыла его лицо. Но Костелло продолжал идти, едва ли заметив удар, и, подойдя к несшим гроб, спросил громким голосом: – Кто лежит в этом гробу?
 
   Три Дермотта из Бычьих Гор схватили по камню и побуждали остальных сделать так же; и Костелло прогнали с пути, нанеся множество ран, и, если бы не присутствие священников, он был бы убит.
 
   Пропустив процессию, он продолжал следить за нею, и издали видел, как гроб погрузили в большую лодку, и сопровождающие сели в другие лодки, и лодки медленно двинулись к Insula Trinitatis; через некоторое время он увидел, что лодки вернулись и пассажиры смешались с толпой, ожидавшей на берегу, и постепенно все разошлись по разным дорогам и оврагам. Ему казалось, что Уинни осталась где-то на острове, радостно улыбаясь, как когда-то, и когда все ушли, он пересек воду в лодке и нашел свежую могилу рядом с развалинами аббатства Пресвятой Троицы, и кинулся на нее, призывая Уну вернуться к нему. Квадратные листья плюща трепетали над ним, и повсюду белые мотыльки порхали над цветками, и сладкие запахи плыли в туманном воздухе.
 
   Он лежал на могиле всю ночь и весь следующий день, время от времени призывая ее вернуться; но на третью ночь, пораженный голодом и горем, забыл, что ее тело лежит под землей, помня лишь, что она где-то рядом и не хочет подойти к нему.
 
   Перед самой зарею, в час, когда проходившие поблизости крестьяне услышали его призрачный голос, гордость проснулась в нем и он заговорил громко: – Уинни, дочь Дермотта Баранного, если ты не придешь ко мне, я уйду и никогда не возвращусь на остров Пресвятой Троицы; – и едва стих его голос, холодный резкий ветер поднялся над островом и он узрел множество проходящих мимо фигур, женщин из Сидов в серебряных коронах и со смутными знаменами; и Уна, больше не улыбаясь, но быстро и гневно проносясь мимо, ударила его по лицу и крикнула: – Тогда уходи и никогда не возвращайся!
 
   Он пытался последовать за ней, выкрикивая ее имя, но тут же вся призрачная компания взмыла в воздух и, образовав подобие серебряной розы, растворилась в туманном рассвете.
 
   Костелло поднялся с могилы, понимая лишь, что заставил свою возлюбленную сердиться и что она приказала ему уходить, и, войдя в озеро, поплыл. Он плыл и плыл, но руки слишком ослабели, чтобы удерживать его на поверхности, и гнев любимой тяготил его, и скоро он без сопротивления погрузился в воду, словно тот, кто погружается в мечты или сон.
 
   На следующий день бедный рыбак нашел его в камышах на берегу, лежащего на белом песке с раскинутыми руками, будто распятый на кресте, и принес к своему дому. Бедняк оплакал его и пропел молитву, и когда пришло время, закопал у стен аббатства Пресвятой Троицы – лишь остатки алтаря разделяли его и Уну – и посадил над ними две рябинки, и спустя годы деревца сплелись ветвями и трепещущими листьями.
 
   1897 г
   © Copyright Ермаков Эдуард Юрьевич ( edwardelenae@mail.ru)
 
 
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
19.01.2009