Иннокентий, чутьем собачьим уловивший перемену в настроении Метляева, раскрасневшийся, подобревший, в этой уже общей полупьяной суматохе сменил свое заглавное место и подсел к Метляеву, все еще пытающемуся оберегать складки на своих отменных брюках.
   - Ну, давай выпьем, - сказал Иннокентий, приобнимая своего дружка.
   - Давай, - согласился Метляев.
   - Давай выпьем и закусим.
   - Давай...
   - Закусим, потом опять выпьем, на воздух выйдем.
   - Давай...
   - Чего ты сегодня? Раскис, побледнел?
   - Чего?
   - Да, говорю, не такой какой-то...
   - А-а! Думаю! Ты, говорит, Коля, _ч_т_о_? Я подсматривал за ними, а он: ты, говорит, Коля, что? Ты, Иннокентий, никогда так с людьми по большим праздникам не говорил... А он думал обо всех. А ты в разговоре всегда на макушке, наверху... Вшивые мы с тобой одиночки, куколки в белых штанах и вязаных японских кофтах!
   - Ну, это ты, допустим, загнул, - по-дружески обнял товарища Григорьев. - Я, к примеру...
   - Ага, я. Видишь, я... А Санька говорил _м_ы_. Он это _м_ы_ даже объяснял. Пусть и со слов Нюшкиных. Умное-то он налету подхватывал и внедрял. Понял, внедрял!
   - Так он же из армии только вернулся, - попытался сгладить шуткой Григорьев.
   - А мы с тобой, значит, не были там? Ты умным себя считаешь после этого?
   - Да демагогия все это! - стал нервничать Григорьев.
   - Демагогия? - Ты меня тогда, Иннокентий, извини.
   - Ну кто говорит, что такие вещи демагогия? - Григорьев попятился назад. - Такие вещи, конечно...
   - Такие вещи складываются из дела, ты понял меня! А его дело на виду! Ты, извини меня, нагадил, а он за тобой лес вытащил.
   - Не ты, а мы, - сцепил зубы Григорьев: ему начинало все это надоедать.
   - Извини! Тут извини-и! Не мы, а ты! Тебе Мокрушин, скажем, говорил, что это бросовое будет дело? Говори, говорил? Говорил! Мы рубили-то в такой низине, что канал потом какой рыли? А рыл-то день и ночь Саня первым. Вот он и человек. А мы с тобой эту свинью подсунули. Демагогия?
   - Ты что же думаешь? Он там надорвался? - не выдержал Иннокентий и стукнул по столу кулаком. - Да ты погляди на всю его жизнь! Его люди надрывали без нас с тобой! Твой коллектив надрывал, объединенный общими делами и общей работой! В групповых объединениях он твоих надрывался!
   - Из-за нас, таких! - грохнул и Метляев. - Из-за меня, тебя на пуп пер! Ты, оказывается, тоже пронюхал, какой у него диагноз? Пронюхал?
   - Заткни глотку!
   - О-о! Заткни глотку! Бить будешь? Пьяного бить будешь? Сам-то ты не пил, хитрый! Сам-то ты в начальство к нам лезешь, как купец, споив быдло! А Саня: ты, говорит, Коля, _ч_т_о_? Я подглядывал, что они разлеглись-то, а он говорит: ты, Коля, что? Бей! Бей, падла, штаны мои новые рви! Зачем они мне, если я после всего голым хожу по миру! Я прикрываюсь, а люди тычут: "О, это ведь из-за него Саня-то наш помер! Не от отравы!"
   - Ты ведь сам, дешевка поганая, всем долдонил: отравили, отравили! В новых-то штанах Клавке в ... въехать хотел... И свою Зиночку отправил на Большую землю. Да, знаешь, что я из тебя сделаю коклетку на закусон!
   Иннокентий Григорьев попер было на Метляева, но вдруг встал громадный Мокрушин поперек комнаты:
   - Не смей! Больше пальцем никого не тронешь, ежели в артели оставим!
   - Значит, бунт на корабле? - Иннокентий еще храбрился.
   - Баста! - Мокрушин горой насунулся над столом. - Нельзя, братцы, после Сани жить по-зверски. Невмоготу это мне, к примеру... Как хочете, братцы!
   - И мне тоже, - засуетился Васька Вахнин.
   - Ты бы замолк, застегнулся бы на засов. - Метляев, покачиваясь, вышел из-за стола и направился к выходу.
   Испепеляюще глядел на них Иннокентий Григорьев.
   14
   Все на земле угомонилось. Даже птицы и те притихли. Интересно было за ними глядеть: уйма их сюда наприлетала, с самых неожиданных направлений шли они гнездиться; летели и с юга, и с севера - птица-то войдет в полосу хорошей погоды и по ней, этой полосе, поворачивает к дому, к своим гнездам... Люди в количестве девяти человек - не птицы, приползли они в эти болота на железных колесах. Хатка оказалась, естественно, не занятой, в первые же часы загула печь, так натопилось, так жарко стало, что ночью сбросили с себя одеяла, хотя на дворе было холодно, ненастно.
   За окном шумел лес: кедровые сосны, березовые рощи, расправлялись травы: купальница, кровохлебка, крапива... Акишиев встал, ему не спалось. Одел болотные сапоги, накинул брезентовый с капюшоном плащ и, чтобы никого не будить, пошел к месту, где лежал неподнятый лес.
   Он прошел мимо сидящих под навесиком Метляева и Васьки Вахнина. Васька весело пытался врать, как он в позапрошлом году собирался строить межмикрорайонный общественно-торговый центр, рассчитанный на 30-35 тысяч жителей, возводится он, между прочим, в Харькове на Московском проспекте, близ станции метро, где Васька когда-то жил со своей первой женой. Ребенок у него там, мальчонка Славка. Понимаешь, в душу, язви те возьми, запало такое желание - хоть одним глазом поглядеть иногда на мальчонку. Он же мой!
   Почти двадцать дней он там проишачил, жена его первая уже, конечно, живет с хахалем, а Славку - такая мстительная - отправила на лето в деревню. Скучно стало Ваське, жена в батистовом платье с вышивкой, в джинсовых босоножках, а хахаль ее в бархатном пиджаке, Ваське же ребенка собственного не показывают; хотя не знал он, долго ли будет жить в этом городе, дружок на работе успокоил: хороший левак укрепляет любой брак, и когда осыпались последние листы, запил он по-черному, один на один. Почему, как? Они живут, а Славка же тоже человек. Приходит он в жизнь, ничего не может, руки у него слабые, ноги у него слабые... Ну чего ты, Метляев, смеешься? Все ведь за него решают баба, с которой я не разведен, и ее хахаль в бархатном пиджаке. Славка-то, поди, хитрил - у него чуть что - слезы, в губки лезет целоваться. Немудро жизнь построена перед ними!
   - Что же ты хочешь, чтобы он с тобой по здешним болотам таскался?
   - Я? Я хочу, чтобы он в суворовское пошел. Загубят они его.
   Акишиев специально замедлял шаги, гасил их топот, чтобы послушать Васькин разговор. Забулдыга. Вот тебе и забулдыга! В каждом - человек сидит, - улыбнулся про себя Акишиев, углубляясь в тайгу.
   Дождь все сыпал и сыпал, хотя просветлело, уже и не такая мутная неразборчивость была вокруг. Вдруг в тишине что-то хрустнуло, Акишиев оглянулся. Тьфу ты, лешая! Стояла Нюша, тоже в болотных сапогах, в плаще и косынке. Она как-то в этой сумрачности помельчала, даже ростом вроде меньше стала.
   - Ты чего? - спросил он.
   - А я с вами, можно?
   - Сама пришла и сама спрашивает: можно! Что я место занял все - иди!
   - А куда вы?
   - Как куда? На рекогносцировку.
   - Значит, на разведку?
   - Считай и так.
   Пошли молча, он вышагивал, не заботясь о ней, но Нюша не отставала ни на пядь. Чего бы ей идти? - думал Акишиев о своем деле. - Лежала бы в тепле. Завтра ведь вставать чуть свет. Но ему было хорошо, неодиноко. Пусть идет. За мужиками-то тоже так вот шли по глухомани. Ведь шли же первые здесь когда-то. Упорства у них было ой-ой-ой! И бабы шли за мужиками. Теперь, гляди, край-то полнится делами какими... Спать-то и нам некогда! У него было какое-то особо приподнятое настроение: доехали, как птицы долетели, благополучно, схода и в бой бы!
   Он давно уже рвался к работе. С директором они приезжали сюда, он кое-что прикинул и наметил, и сейчас хотел еще раз убедиться, что прикидка его не высосана из пальца - болотный мужик, Акишиев знал, что в прошлый раз не ошибся. Теперь он ее, прикидку свою, подбрасывал, как циркач, и так, и этак поворачивая ее в свою сторону. Рядом шла и что-то бормотала про себя Нюша. Ему стало еще хорошее, и он спросил полушутливо:
   - Ты что шепчешь-то? Молишься?
   - Ага, - засмеялась она грудным смехом. - Послушайте молитву-то! Неподвижно стояли деревья и ромашки белели во мгле, и казалась мне эта деревня чем-то самым святым на земле...
   - Ты еще и стишки сочиняешь, девка.
   - Да вы что? Это же Рубцов! Вы что, не знаете?
   - Нас в армии учили другому.
   - И этому учили, неправда!
   Он остановился, удивляясь ее непримиримости и серьзности.
   - А ну, а ну как, скажи еще, - и когда она, краснея, вновь выпалила ему этот куплет, он согласился: - Да, ты права!
   - Правда, понравилось?
   - Понравилось, - искренне признался он: что-то и на самом деле защемило от простых и незамысловатых слов.
   - А я еще знаю, - обрадовалась она. - Хотите прочитаю? Правда, вы уж меня не ругайте, когда собьюсь...
   - Валяй, - привалился он к кедрачу, закуривая. Лопату, которую нес с собой, воткнул в землю и на нее облокотился потом, внимательно Нюшу разглядывая.
   Она покрасивела, ноздри как-то разошлись, стали резко-белыми. Ты, гляди, бабочка, - ахнул он.
   - Как я подолгу слушал этот шум, когда во мгле горел закатный пламень! Лицом к реке садился я на камень и все глядел, задумчив и угрюм, как мимо башен, идолов, гробниц Катунь неслась широкою лавиной и кто-то древний клинописью птиц записывал напев ее былинный...
   Что-то опять сжало Сашкино сердце, к горлу подступила какая-то сладкая тревога.
   - Погоди, погоди! - перебил он. - Ты что-то читаешь, мать моя, такое, о чем я теперь же, когда шел, думал! О прадедах наших думал, ты уж извини, - он засмущался, - про ваш пол думал, - уже хохотнул. - Как шли, как делали... Ужасно это хорошо, а? Как думаешь? Оставили-то нам что, а? Замечательное, дева, оставили все!
   - Это так тоже и писатель сказал, - восхитилась она.
   - Да-к, выходит, верно. Писатель-то думы наши и подслушивает. Сердце у него - как локатор, ловит все хорошее.
   Нюша стояла и с восхищением глядела на него.
   - Вот, оказывается, вы какой!
   - А какой?
   - Замечательный. Ну право, право - замечательный! Можно я вас расцелую?
   - Так целуй.
   Она подошла на цыпочках и нежно чмокнула его в щечку. Место это обожглось губами, он вздрогнул и неистово привлек ее к себе, стараясь поймать ее большие губы.
   - Ой, ой! - простонала она. - Не надо-о...
   - Чего не надо-то? Чего? Чего ты боишься-то?
   Она вырвалась и пошла от него.
   - Погоди! Ты неправильно меня поняла! Погоди! Я ведь серьезно... Я и жениться... - Он говорил горячо и бессвязно.
   Но она все шла, не оглядываясь. И так в молчании они прибыли к наваленному в ложбине лесу.
   Лес мок в воде, но вода эта была местная, из реки не зашло и капли.
   Акишиев был уже вроде иным. Вроде ничего не случилось. Он не хотел вспоминать, что было с ним всего-то несколько минут тому назад. Только про себя шептал: "Ладно! Ладно! Занимайся, Саня, делом! Все то - потом". Отмеривая шаги, вдруг направился в обратную сторону, к ближайшему озерцу. Он мерял, сколько же до него метров, и она, все еще недоверчиво глядя на него, шла за ним.
   Она его поняла потом - вот здесь надо прокопать, к озерцу, а там, до реки-то - пятнадцать шагов! Ловко! Он решил вызволить этот лес волоком, по воде, но для этого - прокопать канаву. Сколько тут работы?
   - Когда думаешь начать? - Нюша перешла на ты легко и непринужденно.
   - А вот теперь же и начнем! - засмеялся он радостно и смущенно, приглушая смех, спросил: - Не обиделась, коза, за глупость?
   - Глупость и есть глупость. Вот это посерьезней, товарищ Александр! Она кивнула на порядочное расстояние, отделявшее наполненную водой ложбину от озера.
   Когда Акишев закричал "падйомм!", лишь Васька поначалу схватился за свои штаны и рубаху, но, увидев, как все спят, тоже улегся.
   - Подъем, ребята, - уже тише, сказал Акишев. - Работать пора!
   Иннокентий поглядел на светящиеся часы и серьезно сделал предупреждение:
   - Ты, бригадир, что, псих? Три часа мы всего и отдыхаем.
   - Вода уйдет, копать надо по-быстрому! - Акишиев говорил все тише.
   - Какой замок, какие двери? - вызверился Метляев. - Чего ты? С бабой не нажался, и, понял, - падем!
   - Дурак, ты, Метляев, осел! - Нюша стояла на пороге.
   - Аллах с вами, - сказал Акишиев. - Потом сами жалеть будете!
   И ушел в дождь. Нюша пошла за ним.
   - Жрать сами будете готовить! - крикнула зло она и хлопнула по-мужски дверью.
   - Видал, - паскудная баба, - заметил миролюбиво Метляев, укладываясь опять в постель. - Она же тебя и пугает еще.
   - А чего? Родственница директора, - хихикнул Васька Вахнин. - От, падла, жизнь покатила. Все на блате, все на знакомствах. Ты, думаешь, эти брючные костюмы моя бывшая баба как достает? По блату-у! Хахаль у нее парикмахер, понял! Модные прически делает... А я, рабочий класс, сука буду, о-о, погляди! Хожу в такой робе! Для кого жизнь пошла? Для мясника, для спекулянта, для...
   - Заткнись! - Мокрушин давно уже поднялся и, кряхтя, охая от удовольствия своего здорового существования, одевался.
   15
   Поселок лежал на голой земле, буграми спадающей к речке Сур, с каждым днем убывающей все больше своими водами далеко, в океан. Три ряда деревянных двухэтажных домов были выстроены лицом к речке; это были новые дома, поставленные уже за два года директорствования Зяблова; он жил на втором этаже, занимая с семьей четыре комнаты, одна из которых принадлежала Нюше. Здесь, правда, она не жила, как только поползли слухи об отравлении.
   Да и уходу отсюда, из директорской квартиры, предшествовала небольшая горькая сценка. Обычно она жила с директоршей в нормальных отношениях. А тогда... Тогда на дворе лежал снег он уже был мертвый, заноздрился, почернел. И вот на этот снег, Нюша однажды выплеснула испитый чай, выплеснула неподалеку от колотых директорских дров. Как озверела жена директора! Была это хорошо сохранившаяся тридцатипятилетняя женщина, по специальности врач. Тут она решила заменить санэпидстанцию. Уж как она долго и грязно кричала на Нюшу за ее промашку. Тут будет зараза, тут все отравятся! "Чтобы я не видела вас!"
   Нюша пыталась сперва отшутиться, но ходила она в эти дни, как в воду опущенная, шутка прозвучала жалким оправданием, и это вроде подстегнуло жену директора. У нее возник хамский назидательный зуд, она орала хрипло, никогда раньше Нюша подобного от Зябловой не слыхала.
   - Игрунья! Интеллектуалочка с мизерным мировоззреньицем! Сними розовые очки! Несчастная снобка! Проживешь ты несчастный отрезок своей книжной жизни в вакууме! И тебе, и твоим так называемым друзьям надо подумать о смысле всего существования!
   Нюша что-то возразила тихо и кротко, - каждого, мол, терзает по-своему необходимость человеческого самоутверждения, и вновь нарвалась на белый гнев.
   - Ты не понимаешь, что настоящие люди заботятся не только о себе? спросила в упор Нюшу директорша, когда девушка горько расплакалась. - В этом суть нравственности. Мой муж, как думаешь, должен налаживать здесь жизнь, имея рядом с собой родственное несовершенство?
   Она говорила еще много и зло, и Нюша по наступлении вечерних сумерек собралась и ушла к своей подруге Наде, ненке, уже к тому времени вышедшей замуж за тракториста Ивана Подобеда. Займу на дорогу - совхоз к тому времени еще с артелью не рассчитался: запутанное дело с Сашкиной смертью отодвинуло выплату денег, - уеду!
   Так она к ним и пришла. Иван Подобед недавно вернулся из своей мастерской, нестерпимо пахло от него бензином, потому как начищал он свой друндалет к весенне-летнему полевому сезону. На дворе отпевала осень, она в последний раз заглядывала уже в сырые леса, отцветала душистыми еще, собранными в метелку цветками, желтела березовым хороводом, не радовала поздними рассветами и ранними сумерками, роняла между грибов-подосиновиков с пуговку ростом перья улетающих птиц.
   И Нюше нестерпимо, до боли захотелось еще раз взглянуть на Сашину могилу и, отплакав напоследок, уехать к себе домой, назад в деревню. Пусть смеются - наромантилась, пусть! Пусть что хотят делают дома: ругают, почему не ужилась у родственника, такой он знатный, такой могучий в делах... Уехать и не возвращаться, никогда сюда более не возвращаться! Оттерпеть там, в своей деревне, отплакать, пойти хотя бы в молочницы. Или куда в другое место устроиться. Посмеются-посмеются, народ-то добрый, простит ее и стремление уйти в город, и сделать жизнь свою богаче, интереснее, и эту вечную насмешку над ними, деревенскими, как они серо живут и не желают жить по-иному...
   Вещей у нее было - всего-то рюкзачок. Вместе с ним, неся его за своим горбом, ссутулившись, пошла к краю поселка, мимо этих двухэтажных безразличных домов с набросанными поленницами у порогов и сараев; окна были уже синие, затемненные, - свет от совхозовского движка еще не дали. Печаль давила ее, безудержно хотелось рыдать, нестерпимо захотелось человеческого участия, добра, душевного тепла. Разве нет людей поблизости? Разве заплесневели они в этих двухэтажных новых домах? Или у них всегда было все хорошо? Или никогда не было слез, расстройства, крика по самым простым делам, которые для них самих не простые и не так сладкие? Ну проснитесь же, вы! Да сколько можно заглушать свои потребности!
   Так, путаясь во мху, начинающем звенеть своей свежестью и от наступания ногой зелено пахнуть, дошла к могилкам. Было уже, кажется, темно, хотя свет мягко лился и лился с не уходящего на покой неба. Вдалеке, в поселке, вспыхнули огни, ветер хлестко прошелся между поднятых на жерди ящиков... Усопли, затихли. Были такими, как она. И затихли. Жизнь, жизнь! Бежали, падали и, наконец, усопли, затихли! Ни оскорблений, ни оправданий, что не справились с делом... Видите ли, так уж постарались о_н_и_! Нашел повод послать на лесозаготовки. Добился, чтобы и поварихе сто процентов дали заработка. В руки счастье привалило... А ее приспичило! Время - делу, потехе - час. "Или в другой раз тебе не было бы желания? На что он тебе был, Акишиев-то, ежели за него такая баба, как Машка, ухватилась? Ну не Машка - Клавка! До меня, думаешь, не доходит? А теперь оправдывайся перед твоей матерью - не подсобил... Не понимаешь ты, дева, что мать твоя как стала после войны вдовой, так и не видала лишней копейки, все бедовала с вами... Не виновата ведь она, что жизнь так завернулась и родственник с войны не вернулся".
   "А вам, - шептала она, гладя ящики, прикладываясь холодной щекой к жердям, - вам ни оскорблений, ни трепетного дыма и тумана... Не звенит струна в тумане... Какие же надежды? Нет, не вам, а мне? Какие? Вы лежите, спите и спите. А нам жить и мучиться..."
   Потом она нашла свой русский холмик.
   Из тысяч холмиков она бы нашла его, если бы даже ей крепко завязали глаза и если бы спутали веревками руки и ноги. Она прикатилась бы к нему, этому небольшому холмику русскому...
   Долго она плакала на этом увядшем уже, каменеющем от ледяных струй ветра холмике. Санечка, Саня! А ничего, Санечка! Я - ничего! Только вот ты... Зачем же так-то? Все, все, Саня, еще неизведано было тобой, еще столько было жизни впереди, и вдруг погасло окно, и вдруг темь навалилась! Удаль твоя, родненький, была такой большой - не обнимешь дары твои царские! Все осталось от тебя, хотя ты здесь мало прожил. Все осталось. И черная, и светлохвойная тайга, и купальницы, и ромашки... Шумят и сосны, которые ты не дал порубить им, Григорьевым разным... А ты - лежишь! Тихо как без тебя! Сладкий мой, любимый! И ничего я тебе не дала - ни радости, ни счастья! Прощай! Прощай! Я тебе летом буду присылать и горицвет, и сон-траву... Прощай! Будет у тебя цвести на могилке все самые красивые цветочки, все самое живое... Я ведь не по своей воле уеду!
   И так еще много причитала, и так еще стояла, как тополь, и женские цветки ее здесь, в этой жуткой тишине полуночи, полудня рождали новые дерева, и дерева эти, полные тревоги и добра, ползли по буграм к речке Сур, и корни их цеплялись тревожно в мерзлую, такую, оказывается, глухую землю...
   ...Уже на второй день Акишиев выздоровел!
   Такой оказался здоровяк!
   Вернулся с кордона он от Михайлыча, бородатого лесника.
   Акишиев вроде и не лежал совсем недавно без памяти, будто и не было того, что Нюша его подобрала у канавы, где застряло бревно и где он это бревно ворочал, да, видать, неловко бревно соскочило и что-то произошло нехорошее. Акишиев не давался Мокрушину, - тот же, неподалеку вызволявший бревна, прибежал, схватил, как младенца, Сашку и отпер к этому Михайлычу.
   Вся бригада, до того прибитая таким неожиданным исходом (они в теплой землянке отсиживались, а он, Акишиев, вкалывал за всех), когда он вернулся, радовались. Вина их перед ним угодничала, и первым в этом преуспевал Иннокентий Григорьев.
   Бревно, которое вытаскивал Акишиев через канаву, - вода в ней к тому времени спала, и пришлось бревна последние тоском таскать, - было одним из последних. Теперь оно было тоже связано в плоты, и Григорьев хозяйничал, покрикивая на людей уже у связанных плотов.
   До бревнышка вызволили лес прошлогодний, который Григорьев, попросту говоря, тогда загубил. Повалить повалил, а на место не доставил, Акишиев же, видишь, сумел все сделать честь по чести...
   С богом решили теперь гнать плоты к поселку. Иннокентий по части вывода плотов на большую воду был мастак. Акишиев согласился с тем, чтобы ему вести их в совхоз. Сказал, чтобы ехали.
   Оставался он здесь с Нюшей и Мокрушиным.
   Собственно, Мокрушин сам напросился остаться, хотя в поселке тоже хотелось ему побывать, гульнуть, и то еще да се... Мокрушин был мужик, однако, совестливый. Первым он догадался, что Акишиеву понадобится, может, его плечо: боек-то боек бригадир, но не настолько, чтобы самому с собой справиться. Мокрушин решил остаться в помощниках...
   Плоты Иннокентий Григорьев вывел из последней заводи и в самом деле мастерски. Сур уже успокоился, воды его посветлели, берега были сухие, плескался он внутри тихо и покойно, но еще был упругий, подхватил плоты, поднял на свою холодную спину и понес: к поселку, к океану, как несет и несет все, построенное человеком, а так же вырванное с корнем природой...
   И ловок Иннокентий был в те минуты! Лицо его раскраснелось, весь он радовался. Стоял впереди, на самом первом плоту, и ему махали они трое, оставшиеся на берегу до нового их приезда...
   Когда скрылись за поворотом, Акишиев пошел, чуть прихрамывая, к себе. А эта Борода, Мокрушин, увидав, что Нюша увязалась за ним, оставил их стыдливо наедине и пошел вглубь, от воды...
   Нюша ничего не замечала, она так радовалась, что видит Акишиева в добром здравии, что невольно можно было подумать: и глупая ты девка! Заслепило что-то твои глаза, чего ты?
   Они зашли в густую прошлогоднюю траву, и Акишиев, сорвав травинку, взял ее в рот, как папиросу. Нюша глядела на него не отрываясь, он это заметил, он видел ее голые руки, видел будто всю - молодую, радостно-растревоженную. Она остановилась у разлапистой громадной сосны, как могла обняла ее и уткнулась головой в пахучий бок, откуда живьем била желтая смола.
   - Я так, Саша, напугалась, - сказала она. - И так теперь рада... Счастливо рассмеялась. - Я вас, Саша, все равно люблю...
   - Не надо, Нюшенька... Сердце мое не разрывай...
   - Не буду больше, Саша. Только любить тебя мне никто не запретит.
   - И ладно... И ладно, Нюша! - Акишиев опустил низко голову. - Все это, Нюша, так длинно и нескладно... Думаешь так, а выходит по-иному...
   - Никто, Сашенька, меня не заставит по-другому о тебе думать. Я люблю тебя... Не боюсь ничего... Для тебя ничего не жалко... Ты слышишь?
   - Да, Нюша... Пойдем... Не надо...
   - Ты ничего не бойся... Я тебя упрекать не стану...
   - Идем, Нюша... Гляди, там этот бородатый леший заждался... Гляди, уже стучит, за дело принялся...
   - Я тебя не пущу с ним работать... Ты должен отойти, хоть несколько дней.
   - Как же, Нюша? А дело-то кто за меня делать будет?
   ...Вездеходчик Крикун, высланный ей на помощь Иваном Подобедом с самыми добрыми намерениями, встретил ее на пустыре, где ненцы убивали обычно оленей. Она шла не видя ничего, и ноги ее стучались о сотни рогов, белеющих даже в ночи. Внизу при зачинающейся непогоде кричала и стонала речка, где-то, совсем и неподалеку, завыла волчица. Нюша приостановилась у самого берега, переступив последние, недавно снятые с нежных убитых тут животных рога, и вздернула руки кверху. Она долго бессвязно говорила, бормотала, читала. Четко, ясно звенели под конец строчки: "Катунь, Катунь - свирепая река! - выговаривала Нюша. - Поет она таинственные мифы о том, как шли воинственные скифы, - они топтали эти берега! И Чингисхана сумрачная тень над целым миром солнце затмевала, и черный дым летел за перевалы к стоянкам светлых русских деревень..."
   - Нюша, Нюшенька! - Крикун близко подошел к ней, бережно приобнял. Нюшенька, не надо, Нюша! Ну не надо!
   Глухо стонал дальний ветер, с порывами принося сюда холодный северный воздух, он был чист, свеж, но так туг, наморозен, что дышалось с продыхом, тяжело, и глухо била в груди боль.
   - Кто ты? - спросила Нюша, вовсе не театрально, в голосе ее звенела особая струна, вот-вот эта струна должна была лопнуть, и вся душа тогда разбрызжется последними, умирающими звуками.
   - Я Крикун! Ты меня не узнаешь? Нюша, Нюша!
   Он взял ее и, тихо подталкивая, повел, и она пошла. Первые капли ледяного дождя стукнули по этой и без того мокрой земле - луговинам, болотам, кочкам, вертолетной прибитой площадке, потом дождь пошел и пошел, и лил уже, не переставая, до самого дома Крикуна.
   У самого порога Нюша, видно, опомнилась, она попыталась вырвать свою руку из зажатой горячей ладони Крикуна, но тут же смирилась и зашла в темные сенцы, ничего не чувствуя и не слыша.